НЕ ТОТ ТОЛСТОЙ

Вчера, получив новый каталог известного петербургского книгопродавца-антиквария В.И. Клочкова, я нашел в нем:

605. Толстой Л. Посмертные художественные произведения. М. 1911. 3 т. (7 р. 50 к.) -- 3 р. 50 к.

Менее чем за полцены! Менее чем через год!

Слабый успех посмертных художественных произведений Л.Н. Толстого -- тайна Полишинеля, которую давно все знают, но о которой не принято говорить. Они вяло шли на рынке, без энтузиазма читались и даже лениво критиковались, несмотря на огромный материал для критики, заключенный в этих трех полновесных томах. Это понятно. Благоговение к имени Толстого связывало критические перья писать о новых еще вещах отрицательно, а искренность удерживала разливаться в восторгах. Среднего же отношения к Толстому, которое позволяло бы рассматривать его произведения просто как хорошую литературу, в России еще нет. Имя Толстого, вознесенное на сверхчеловеческую высоту, сделано религиозным и окружено религиозным почетом и религиозною ненавистью. Поклонники превратили образ Толстого в икону, враги бросаются на него с истинно иконоборческою яростью. Становиться между двух воинствующих крестных ходов с логическим доказательством, что обе стороны зарвались в азарте "за" и "против" и что о Толстом можно беседовать и судить одинаково, как без его апофеоза, так и без скрежета зубовного на его сатанинство, значит оказаться в примирительной позиции мистера Пиквика. Он, как известно, бросался разнимать драки как раз вовремя, чтобы один из драчунов хватил его кочергою, а другой чемоданом. Удовольствие не из соблазнительных. Поэтому в предвкушении пиквикова возмездия даже те критики, которые способны к спокойному здравомыслию, либо промолчали о посмертных художественных произведениях Толстого по озадаченности ими, либо отделались общими местами условных дипломатических похвал. Критическое поле осталось за кликушами. Но, к удивлению, и они как-то притихли. И акафисты, и анафемы звучали одинаково вяло и нерешительно, словно люди не то чтобы задали себе серьезный вопрос: "Из-за чего беснуемся мы столько?"

Но все-таки отравились несколько этим сомнением, и оно поползло у них в крови отрезвляющим холодком.

Эта многогранная неудача толстовских посмертных сочинений, постигшая их в мере, едва ли ими заслуженной, имеет несколько причин, из которых большинство совершенно или почти чуждо их абсолютному литературному достоинству, их, так сказать, удельному весу. Причины эти не внутренние, а внешние.

В первой очереди их, конечно, надо поставить безобразно искаженный цензурными пропусками текст, с которым новые книги Толстого явились публике. Если возможно было выпустить посмертного Толстого только в таком виде, то едва ли не лучше было обождать лучших времен, а покуда не выпускать его вовсе, ограничившись заграничным изданием. Ведь, например, "И свет во тьме светит" по русскому изданию в результате бесчисленных цензурных пропусков производит обратно противоположное впечатление тому, которое дает полное заграничное издание и на которое рассчитывал Толстой. Вообще, я не раз задумывался над сомнением, что лучше для запретного автора, ставшего легендарным: оставаться изгоем, соприкасаясь с читающею публикою только в ничтожном зарубежном и секретно провозном ее проценте, но соприкасаясь цельно, в полном смысле и объеме, -- самим собою или являться полноправно довольно большою частью своих творений, но в условном, точечном или смягченно-инословном наряде, предписанном полицейскими требованиями? Воскрешенный в девяностых годах по подобному рецепту Писарев, русское издание Герцена, вышедшее несколько лет тому назад, глубоко оскорбительны с этой точки зрения. Многое в них читать больно потому, что чувствуешь, с какою обидною разницею против восприятия, знакомого с подлинным полным Герценом, должен воспринимать Герцена тот, кто знакомится с ним по заголовку якобы полным, но в действительности куцым. Так и с посмертным Львом Толстым. Публика получила как будто Толстого, но с обритою бородою, и с трудом узнала его в восьмидесятилетнем голощеком старике, которого ей рекомендовали Толстым. Всякому, кто в состоянии получить посмертные художественные сочинения Толстого из Берлина от Ладыжникова, я советую и не прикасаться к русскому изданию. Купите его, чтобы поддержать вопиющий о том толстовский фонд, но читайте заграничное издание. Там -- Толстой, и с величием его, и со слабостями. В русском издании Толстой аплике, Tolstoi made in Russia {Толстой, сделанный в России (англ.). }, разрушенный, вылинявший, именно обритый.

Вторая причина слабого успеха толстовских посмертных произведений -- чрезмерность ожиданий, и искусственно, и естественно выращенных в обществе за громадный срок с тех пор, как первые слухи об этих произведениях проникли в печать и молву, до тех пор, когда слухи наконец получили реальное осуществление. Разговоры об "Отце Сергии" и "Хаджи Мурате" шли уже 15--17 лет тому назад! И -- какие разговоры! Не надо забывать, что Лев Николаевич жил в стеклянном доме: черта, которой он, к слову сказать, не коснулся,-- вероятно, не успел, -- в автобиографической драме своей "И свет во тьме светит". Вести и слухи, разносившиеся из Ясной Поляны и дома в Долгохамовническом переулке усердием друзей и поклонников, торговым промыслом интервьюеров и литературных прихвостней и коммерческим расчетом семьи Льва Николаевича, наполняли Россию чуть ли не изо дня в день предчувствиями восторгов неслыханных, чуда невиданного. Обещалось нечто такое, что завершит финальным аккордом старый русский литературный период XIX века и даст законоположные начала новому периоду века XX. Дружно внушалось и верилось: вот выйдет солнце и осветит! Внушениями и верою создалось ожидание страстно жадное и с таким колоссальным упованием, которому, строго говоря, не могло бы удовлетворить ни одно художественное произведение единичного творчества. Если бы Шекспиров "Гамлет" или "Король Лир", девятая симфония Бетховена, Венера Милосская пришли впервые тоже на подобное ожидание, они, по всей вероятности, разочаровали бы свою публику не менее, чем "Отец Сергий" и "Хаджи Мурат" публику XX века. Ожидаемая гениальность слишком обязывает автора.

Это все равно, как если вы в первый раз видите храм Петра в Риме или святую Софию в Константинополе: огромная подготовленность к впечатлению понижает уровень впечатления, и вы вздыхаете с явным или тайным разочарованием: это-то София? это-то св. Петр? То, что случилось теперь с "Отцом Сергием" и "Хаджи Муратом", имеет громадно-выразительный прецедент в литературе: вторую часть "Фауста" Гёте. От нее также ждали чуда из чудес и, когда чуда из чудес не последовало, так на это обиделись, что не захотели рассмотреть действительных красот и глубин, в ней заключенных. И надо было десятилетиям пройти прежде чем европейское общество в новых поколениях обратилось к последнему творению Гёте с примирением и стало изучать его эстетически и философски.

"Недосол на столе, пересол в избе". Перерекламировать оказывается методом более страшным, чем недорекламировать, даже для Гёте и Толстых. Последние, конечно, сами не рекламируются, и даже неприятно соединять их имена с этим глаголом. Но вокруг них, как вокруг столпника Атаниэля в "Таисе" Анатоля Франса, естественно вырастают капища и город. Это ведь и отец Сергий начал испытывать. Город и капище своими чудотворцами живут, а, чтобы поддерживать жизнь свою, им нужен шумный рынок, успешно торгующий славою чудотворцев, во имя которых они все собрались вкупе и питаются кто чем приспособился и как горазд. Около всех чудотворцев всегда идет торговля не столько прошлым и настоящим чудом, сколько будущим. Чудесно и жутко, дьявольски-оскорбительно это у Достоевского в "Братьях Карамазовых" -- о старце Зосиме с ожиданием всего города, как старец помрет, окажется нетленным, и тогда-то вот... начнется! настоящее-то! А старец-то, вместо того чтобы "откалывать чудеса", как выражается Ракитин, стал испускать "тлетворный дух". И город не только с госпожами Хохлаковыми и диким иеромонахом Ферапонтом, но и с умным, проникновенным Алешею Карамазовым включительно "никак от старца такого поступка не ожидал", -- обиделся и огорчился ужасно. Все заслуги старца померкли и были забыты. И даже раздались голоса, ругавшие старца, ни в чем неповинного, кроме того, что он оказался верен человеческой природе. Подобное же разочарование неудавшегося чуда постигло и "посмертного Толстого".

Третья причина, близкая ко второй, пожалуй, ее подразделение, заключается в том, что благодаря Сергеенку, Тенеромо, семье, посетителям, при которых Толстой читал отрывки своих произведений, издателям и редакторам, которых знакомила с ними гр. Софья Андреевна, всегда искусная по-казчица заманчивых образчиков своего товара, многие из посмертных художественных сочинений Льва Николаевича успели реализоваться в представлении множества людей в очень складные и полюбившиеся им мифы... А может-быть, и не мифы!

Вот, например, "Отец Сергий". Я знаком с его содержанием с 1899 года, когда, со слов П.А. Сергеенка, убеждал покойного М.О. Альберта купить эту вещь для нашей тогдашней "России". Спрашивали за нее, приблизительно помнится, двадцать тысяч рублей (Толстому спешно нужны были деньги для духоборов), и объема она должна была быть гораздо большего, чем оказалась теперь. Альберт не решился пойти на такую крупную единовременную затрату -- ввиду того, что вещь не кончена, а Толстой человек больной и старый (думал ли М.О., что этот старый человек переживет его на пять лет!), да еще и не задушит ли ее цензура? Переговоры, к большому моему сожалению, не состоялись. Но, когда я теперь читал "Отца Сергия", мне показалось, что я читаю только его схему, остов, бледный сколок с того "Отца Сергия", с которым познакомил меня в 1899 году П.А. Сергеенко, а потом поддерживали это знакомство и многие другие литераторы, побывавшие в Ясной Поляне и удостоившиеся слышать чтение или рассказы самого Льва Николаевича. Многое, может быть, пристало к памяти тем непроизвольным, механическим процессом продолжения и развития художественных восприятий, которым бессознательно творятся варианты -- ну хоть былин и сказок, что ли, вообще всякой изустной словесности. За многое, что мне представляется теперь отсутствующим и недостающим в "Отце Сергии", не поручусь через тринадцать лет, что оно в нем, действительно, было. Может быть, только "кажется". Но есть вещи, которых "вариантом" не примыслишь, потому что они -- основные, и многих таких вещей, по-моему, в нынешнем "Отце Сергии" недостает. Так, по-моему, исчезла из повести изумительнейшая картина светлой морозной ночи в зимнем лесу, когда Маковкина снежною тропою одна в своей белой собачьей шубе под роняющими на нее снег деревьями идет к келье отца Сергия... Теперь от этой сцены осталось две строки: "Тогда сани уехали, а она в своей белой собачьей шубе пошла по дорожке. Адвокат слез и остался смотреть".

Сцены с отрублением пальца я почему-то совсем не помню. Может быть, ее тогда еще и не было? А вот сдается мне очень, что в том старом "Отце Сергии" искушение было осложнено тем условием, что прельстительницей о. Сергия являлась не уездная львица Маковкина, как теперь, но прежняя невеста его, покинутая княжна Мэри Короткова (так ее зовут теперь, было ли так прежде -- не помню, известна зыбкость имен у Толстого), успевшая стать светскою и достаточно беспутною дамой. И о. Сергий побеждал ее искушения, гораздо более изящные и тонкие, чем теперь со стороны Маковкиной, лишь нравственным усилием, могущественным напряжением железной воли, твердо решившей противостать греху... Думаю, что воспоминание меня не обманывает, и потому еще, что эпизод с рубкою пальца в нынешнем "Отце Сергии" как-то спешно, нарочно, не-толстовски сделан. От него веет не столько Толстым, сколько Лесковым, который, к слову сказать, этот анекдот чрезвычайно любил и неоднократно к нему возвращался ("Гора", "Легендарные характеры" и еще где-то).

Но вот что я положительно помню, и утверждаю, и уверен, что это уже никак не может быть подсказано "естественным вариантом по ассоциации идей". В нынешнем "Отце Сергии" падение героя в блуд с приведенной к нему на исцеление душевнобольною девушкою отделено от сцены с Маковкиною восемью годами затвора. Тогда сцена падения следовала непосредственно за сценою побежденного искушения. Эта последовательность производила потрясающее впечатление своею физиологическою правдою, с поразительною силою реализма рисуя, как бодрый дух погуб-ляется слабостью плоти. Как могучий человек, истратив всю свою нравственную силу на борьбу с грехом, явившимся к нему в самой соблазнительной форме, которую искушение могло изобрести, -- как этакий усталый богатырь в тот самый момент, когда он имел право торжествовать высочайшую победу, ниспровергается в гнусейшую лужу под новым неожиданным натиском чувственности, заставшим его врасплох... Ради этого показания участница грехопадения о. Сергия, помнится, была написана в гораздо более отталкивающих красках, чем теперь, когда от прежнего образа толстой, сырой купчихи-нимфоманки у нее остались только "очень развитые женские формы".

Конца повести я совершенно не помню. Может быть, я и не был с ним ознакомлен, может быть, его и вообще еще не было. Но потом мне приходилось и читать, и слыхать, что в ужасе от своего грехопадения о. Сергий убивал соблазнившую его женщину и бежал из монастыря "на запад солнца"... Повесть заключалась картиною, как о. Сергий, полубезумный, идет навстречу ветру, неведомо куца...

На возможность трагического выхода из душевной бури о. Сергия указывает Толстой и в нынешнем очерке повести. Женщину, с которой согрешил, о. Сергий не убил только потому, что:

"Келейник встретил его.

-- Дров прикажете нарубить? Пожалуйте топор. Он отдал топор".

Не повесился о. Сергий тоже только потому, что от усталости и волнения заснул. А во сне предстало ему спасительное видение, которое научило его идти к кроткой Пашеньке, а кроткая Пашенька научила его примером своим, как жить, чтобы в нем "проявился Бог". Рецепт, как известно, заимствован из секты "странников" или "бегунов"... Сам Лев Николаевич трагически последовал ему в последние дни своей жизни...

Был ли, однако, для автора разрешен избранною версией вопрос об искуплении из случайного грехопадения, об освобождении духа от власти покорившего его чувственного тела? Не знаю. Но в 1889 году Толстой, воспользовавшись сюжетом из дворянской жизни Тульской губернии (немного раньше или одновременно на тот же сюжет написал г. Муравлин (кн. Д.П. Голицын) свою весьма любопытную "Бабу"), создал замечательную повесть "Дьявол", которая, в сущности, тот же "Отец Сергий", только с действием не в монашеской обстановке, а в семейной... И тут Толстой опять раздвоился, не зная, что сделать с своим героем. В одном варианте "Дьявола" Евгений Иртенев убивает себя, в другом -- убивает погубительницу свою, Степаниду. Его логика:

-- Ведь она -- черт. Прямо черт. Ведь она против воли моей завладела мною. (1 вариант).

-- Господи!.. Да нет никакого Бога. Есть дьявол. И это она. Он овладел мною. А я не хочу, не хочу... Дьявол, да, дьявол. (2 вариант).

И Сергий тоже хочет зарубить Марью, потому что "она дьявол", и Сергию в готовности повеситься "молиться некому было. Бога не было..."

Счастливый исход с Пашенькой-спасительницей, очевидно, много позднейшая дань Толстого -- толстовству... Одну и ту же нерешенную тему в "Дьяволе" обрабатывал художник, а в "Отце Сергии" -- моралист.

Под "Отцом Сергием", ныне печатным, значатся даты: 1890, 1891, 1898... Но все три обработки, одинаково с "Дьяволом", остались в письменном столе великого мастера, открывшись для публики лишь по смерти его как черновики, признанные им еще недостойными печати... И кто знает, имеем ли мы теперь истинного "Отца Сергия"? не найдется ли рано или поздно другого, а, может быть, и третьего, четвертого, пред которым нынешний совершенно потускнеет, оказавшись в самом деле не более как схемою, распространенным планом романа?.. Приняли же в толстовском гипнозе совершенно серьезно за готовую пьесу такой первобытный набросок, как "Живой труп"!

Наиболее значительная и по объему, и по художественной силе, и законченности вещь, оставшаяся после Толстого, конечно, "Хаджи Мурат". Но вот и тут. У меня о нем нет никаких предварительных личных воспоминаний, но лица, слыхавшие чтение "Хаджи Мурата" непосредственно из уст самого Л.Н., очень много рассказывали мне об этой повести, оценивая ее "лучшею из всего, что когда-либо написал Толстой". Я очень высоко ставлю "Хаджи Мурата". Умирающий А.С. Суворин, человек большого художественного чутья и вкуса, сказал о нем:

-- Куда же ему до "Капитанской дочки"! И это правда. "Капитанской дочки" Толстой в "Хаджи Мурате" не перешагнул. Но уже то обстоятельство, что для того, чтобы найти "Хаджи Мурату" достойную сравнительную степень, Суворину понадобилось возвратиться памятью за 80 лет назад, к недосягаемой прелести пушкинской прозы, показывает громадно высокий художественный уровень "Хаджи Мурата"... И для меня не то важно, выше "Хаджи Мурат" или ниже "Капитанской дочки", но то, что так писать историческую повесть мог -- и написал -- после Пушкина один только Толстой-Тем не менее признать "Хаджи Мурата" лучшим из всего, что написал Лев Толстой, я решительно отказываюсь. Более того: многие из тех, кто внушает мне такое мнение, сами отреклись от него после того, как прочли "Хаджи Мурата" в печати. Между тем в числе их были люди большого художественного вкуса, "воробьи, которых на мякине не проведешь". Что же это значит?

А значит вот что.

Вот -- вспоминаю я, -- как Максим Горький, человек, одаренный блестящею, можно сказать, фотографическою памятью, и удивительный рассказчик, излагая мне содержание "Хаджи Мурата", с особенным восторгом говорил о том, как дивно Толстой написал ночную скачку Хаджи Мурата с отрядом его горным ущельем, с бегущими навстречу ночными тенями. Особенно Горький подчеркивал то, с каким непостижимым мастерством Толстой овладел тайною "передавать движение" -- не только трудною, но часто почти неразрешимою даже для величайших художников слова...

Когда вышел "Хаджи Мурат", я бросился искать в нем эту удивительную скачку. Увы! Ее нет в нынешнем "Хаджи Мурате".

Нет и патриархальной сцены, когда Шамиль творит суд и расправу под дубом... Нет и многого другого, о чем говорили и говорят, а теперь справедливо недоумевают: куда это все делось?!

Повторяю: пусть даже память многих смешивает подробности слышанных ими или читанных в рукописи вещей Толстого и, таким образом, родит непроизвольные варианты. Но не все же и не у всех же. И опять повторяю: есть вещи, которые не то что непроизвольно, нарочно не придумать, как они запомнились, ибо они -- органические. Вот -- как Горькому суд Шамиля и скачка Хаджи Мурата. Как мне падение отца Сергия... Это все было, и желательно надеяться, что будет. Но сейчас этого нет.

Плачевная распря родственников Толстого по плоти и по духу (четвертая, не зависящая от Толстого, причина охлаждения публики к посмертному изданию его трудов) и борьба их за литературное наследство делает все эти недоумения особенно грустными и опасливыми. Достаточно разоблачено в настоящее время печальное положение, которое занимал Л.Н. Толстой в собственном доме. На его рукописи охотились и при жизни Толстого. Довели же его до того, что он стал их прятать в помещениях неудобосказуемых! И думается мне, что клады толстовских рукописей далеко еще не исчерпаны и что истинный художник "Хаджи Мурата" и "Отца Сергия" ныне напечатанными "Хаджи Муратом" и "Отцом Сергием" только предвещается, а еще не явлен во всю свою величину. Это -- от кого бы ни зависело и как бы не случилось -- по-видимому, еще впереди. Как вот оказалось же теперь впереди точное издание "Войны и мира", для которого в бумагах Толстого нашлось же несколько страниц, бросающих новый свет на его народовоззрение в шестидесятых годах и долженствующих внести значительные поправки в критические взгляды на это...

Во всяком случае, ясно одно: классическое издание полного Толстого -- "ne varietur" {Без пропусков (лат.). } -- еще очень далеко. И, к сожалению, на пути к нему стоят препятствия не только литературных недоумений и цензурных рогаток. Юридическая путаница между наследниками Л.Н., весьма неприглядная эксплуатация его памяти массою присосавшихся к ней "увековечивателей" и коммерческое вышибание копейки на копейку издательским рынком, выпускающим нового, исправленного Толстого "через час по столовой ложке", со старательным снятием пенок с вариантов, -- будут еще долго стоять между точным Толстым и русским читателем. У меня, например, три экземпляра полного собрания сочинений Толстого, причем второй экземпляр я должен был купить в конце девяностых годов или в начале века, когда одно время графиня С.А. объявила, что не будет продавать отдельно добавочных томов. Третий экземпляр -- посмертный, двадцатитомный, издания ее же, гр. С.А., я выписал тому назад десять месяцев, а вот уже он никуда не годен, и надо выписать четвертый экземпляр, Сытинского издания и Бирюковской редакции. А тем часом Александра Львовна с Софьей Андреевной помирятся и споются насчет рукописей. Оно, конечно, давай Бог совет и любовь, но это значит: готовься выписывать пятый новый экземпляр, потому что следующее за примирением издание уж, конечно, без новых важных вариантов не обойдется. И так далее, и так далее... сказочкою про белого бычка!..