Дело, конечно, в том, что я не ушла от общей женской судьбы и наконец влюбилась. Очень несчастно и по выбору, и по судьбе. Героем моего неудачного романа явился один наш дальний родственник с отцовой стороны, барон М. О нем в московском обществе ходило великое множество рассказов как о победительном Дон Жуане, сопернике всех тогдашних светских и артистических знаменитостей по этой части. Блестящий, родовитый, едва тридцатилетний молодой человек, эффектный, умный и остроумный, обаятельный, он, несмотря на свою дурную репутацию кутилы и развратника, как-то тянул к себе общество и женщинами был избалован превыше всякой меры. Романам его в московской молве счета не было, но -- "кто, когда, где" -- этого никогда никто сказать не мог. Сплетен послушать, так список его побед был гораздо длиннее пресловутых mille e très {Тысячи и трех (фр.); в знач.: великое множество.}. A назвать имена даже и московская сплетня не умела.

Увлекательное и обаятельное существо был этот барон М. Да притом не лишен был ни порядочности, ни сердечности. Если не ошибаюсь, то он и до сих пор жив и счастлив, занимая в Петербурге довольно высокий административный пост {Барон М. умер в 1906 году. Я знал этого человека и воспользовался некоторыми внешними его чертами для фигуры "Демона", Антона Арсеньева, в "Восьмидесятниках", но, главным образом, для эпизода, которым вспоминается Антон Арсеньев в "Закате старого века". Эпизод этот я взял именно из записи о Лиляше, но смешал его с другим и перенес действие в другую среду, с иным освещением. Ал. Амф. }.

Мы знали друг друга детьми. Но с детства не встречались. И вновь узнали друг друга, когда он уже кончил университет и был помощником присяжного поверенного, а я считала себе уже двадцать третий год. Встретились по-старому, по-родственному, на "ты". И сделались очень хорошими друзьями, без всякой другой подкладки, кроме чистого приятельства. Видались мы не очень часто, но всегда с большим удовольствием. Разговаривали охотно, но опять повторяю: мне никогда и в голову не приходило, что я когда-нибудь буду влюблена в этого человека до безумия и он решит судьбу моей жизни. Так это и тянулось почти три года, до моего возвращения из Крыма и до превращения моего в театралку.

Случилось как-то, что по возвращении я очень долго не встречалась с бароном М. Лишь в половине зимы столкнулись мы с ним -- почти в буквальном смысле столкнулись, нанесенные друг на друга густою толпою в залах Дворянского собрания, в антракте симфонического концерта, которым дирижировал знаменитый в то время Эрдмансдёрфер.

Не знаю, что случилось, но это было как удар молнии. Мы решительно ничего особенного не говорили между собою, он не был ко мне ни нежнее, ни внимательнее, чем обыкновенно. Но мне все время, пока мы говорили, казалось, что передо мною сидит совсем не он, не тот барон М, которого я давно родственно знаю, люблю и уважаю, а какой-то новый человек-полубог. И каждый взгляд его, каждое слово дарят меня новою -- неслыханною, неземною -- радостью, которой возможности я ранее не подозревала... Возвращаясь домой, я чувствовала себя, сама не зная отчего, на седьмом небе. И когда осталась одна, то могла сказать, как Татьяна: "Я влюблена!.."

К сожалению, это роковое имя оказалось пригодным для меня и в дальнейшем развитии моего романа. Я-то была влюблена, да он-то нисколько. И -- подобно тому, как Онегин хотел остаться честным человеком по отношению к влюбленной в него Татьяне, так и мой прекрасный барон, заметив, что я стремлюсь к нему чувством не только дружеским и родственным, стал обращаться со мною очень сдержанно, почти холодно и даже начал меня избегать. Это меня и оскорбило, и огорчило. А -- что хуже всего: вместо того, чтобы, как надеялся барон, образумить меня и погасить мою влюбленность, -- вместо того, разожгло ее в какую-то почти гневную, болезненную страсть, желавшую достигнуть своего предмета во что бы то ни стало. А без того, казалось, будет и жизнь не в жизнь, но мука адская, и лучше уж умереть...

Начался для меня очень унизительный период моей жизни. Чем больше избегал меня барон М., тем усерднее я за ним гонялась. Каждый день я должна была видеть его. Искать этой возможности стало моим главным занятием. Где бы он ни был вечером, если только это место было сколько-нибудь доступно порядочной женщине, я уже непременно находила его там -- хотя бы для самой мимолетной встречи, для обмена двух-трех мельком сказанных слов. Иногда просто для того лишь, чтобы издали встретить его случайный взгляд и обменяться с ним таким же издали взглядом и поклоном.

Все это, конечно, не могло укрыться от разных внимательных и опытных глаз. О нас заговорили. Брат мой, как истинный ученый и чрезвычайно занятой человек, совершенно не привычный к тому же видеть меня жертвою каких-нибудь романических приключений, ничего не замечал. Но, например, я видела ясно, что Дросида, хотя и молчит, читает мои чувства, как раскрытую книгу, и, как мне казалось, очень меня жалеет и мне сочувствует.

Вечно продолжаться так -- в неопределенном и в невысказанном положении -- это не могло. Барон М., очевидно, предполагал, что рано или поздно последует между нами объяснение, и всячески старался его избежать. Мне же не хотелось верить в нарочность его уклончивости. Что мы никогда не могли встретиться наедине, я приписывала это несчастной случайности, а не его нежеланию.

Правду сказать, наружность моя в то время вполне оправдывала такую самоуверенность. Красавицей я никогда не была -- не похвалюсь. У меня не было тех правильных черт и изящества в рисунке и красках, которые дают право на этот титул. Но, когда смотрю я на свой портрет, оставшийся именно оттого года и написанный одним художником, влюбленным в меня столько же, сколько я была влюблена в барона М., то на меня смотрит русская девушка, блондинка, привлекательной и ласковой наружности, с приятным овалом лица, теплыми глазами, в красивой рамке очень пышных волос.

"В вас есть что-то романовское, -- говорил этот художник. --Уж не согрешила ли какая-нибудь ваша бабушка или прабабушка с Николаем Павловичем или Александром Первым?"

Находили, что я несколько напоминаю дочь Александра Второго, Марию Александровну, герцогиню Эдинбургскую. А когда я однажды по настоянию одной своей приятельницы снялась в бальном платье, очень декольте, то все и расслались, будто я -- вылитый портрет императрицы Елизаветы Петровны.

Хотя одевалась я только недурно, а никак не роскошно, но в театре, в собраниях меня всегда замечали, и я видела, что явлением своим доставляю удовольствие всем глазам. Фигуру мою портнихи и до сих пор хвалят--фигуру сорокалетней, расплывшейся женщины. А тогда я была еще стройная, как молодая березка.

Словом, зная нескольких дам, с которыми романы молва приписывала барону М, я, по совести сравнивая себя с ними, не могла найти себя по наружности хуже их. А так как и по образованию они представлялись мне ниже меня, то я в бессонные и одинокие ночи свои только недоумевала, обливаясь слезами: почему же им выпало на долю счастье его любви, хотя бы мимолетной, а мимо меня оно проходит так невнимательно и безжалостно? Того обстоятельства, что все эти дамы были весьма "с прошлым" и довольно-таки удалой жизни, которые, как говорится, закинули свой чепец за мельницу и терять им нечего, я не учитывала.

Считая барона М. идеалом всех прекрасных качеств, я как-то упускала, однако, из вида все благородство и рыцарство его поведения в отношении меня. Если бы он хоть мало захотел, ему ничего не стоило бы обратить меня в свою -- не то что любовницу, а рабу. Я совершенно отчетливо чувствовала, что нет такой жертвы, которой я не согласилась бы ему принести по первому его знаку. Страх быть компрометированною чрез навязчивую откровенность моей любви, равно как опасение за будущее, был мне совершенно чужд. Право, даже в голову не вступали подобные мысли. Жила в мире каком-то не здешнем, сочиненном, в мире мечтательной любви, желающей и мучительной.

Состояние свое я очень хорошо понимала и психологически, и физиологически. Ведь я же была уже не молоденькая по годам. Имела много замужних подруг, достаточно со мною откровенных, и, кроме того, прошла фельдшерские курсы, давшие мне достаточно знаний по физиологии человеческих страстей. Читала с ранней юности все, цензуры на мои книги никто не накладывал, любила всегда прямой взгляд на жизнь и натуралистическую правду о ней. Как ни велика была идеализация, которой я подвергала образ барона М., но и прямое страстное чувство к нему я понимала вполне ясно, отчетливо. И мне его, как бывает во всякой большой и захватывающей жизнь страсти, даже нисколько не было стыдно. Позволю себе так характеризовать свое состояние: я была в том напряжении искренней любви, когда самое целомудренное, что может сделать женщина, это -- отдаться любимому человеку. Кто испытал настоящую любовь, тот меня поймет.