Проснулась я внезапно от страшной головной боли и жажды.

И в ту же минуту, как проснулась, закашлялась, еще не веря, что я проснулась. Потому что мне показалось, будто со мною за ночь сделалось чудо и весь рот и горло у меня обросли шерстью. С каждым порывом кашля я выплевывала какие-то волосистые волокна, шерсть чувствовала на нёбе, шерсть на губах. Приподнялась, перепуганная, но -- голову так схватило, что сейчас же опять упала ничком на подушку, жалобно стоная и инстинктивно стараясь согреть лоб и придавить его какою-нибудь тяжестью, чтобы было не так остро больно. Глаза едва могла приоткрыть: в них будто кто ломом ковырял, стараясь продырявить веки и воткнуть его в белок.

Однако мимолетный взгляд, хотя и был короткий, как молния, успел сказать мне, что, должно быть, еще очень рано: занавеси на окнах чуть белели. Шерсть во рту объяснилась тем, что рядом с головою своею на подушке я увидала мой башлык из верблюжьей шерсти. Но как он мог сюда попасть и зачем я, очевидно, жевала и грызла его, этого понять я не могла. Да и не успела: таким острым, железным обручем вдруг стиснуло виски.

Но, когда обруч несколько разомкнулся, я вдруг вспомнила, почему я больна. Живо представились мне вчерашний маскарад, столик, за которым я сидела и пила вино, проходящий мимо барон с девицей, повисшею на его руке... Вспомнилось, что я плакала, говорила с истерикою что-то кому-то о своей неудачной любви. Слушала, как кто-то мне в любви своей признавался, и я позволяла это говорить и принимала благосклонно...

И вдруг -- меня... Вдруг -- вихрем, наплывом -- бурный, неизобразимый стыд залил меня всю огнем, между тем как руки и ноги похолодели, как ледышки... Вдруг меня охватил какой-то особый, новый, никогда еще неведомый ужас... И сквозь ужас я впервые почувствовала все свое тело. И оно сказало мне безмолвно, что в минувшую ночь со мною произошло действительно ужасное и что тело мое осквернено...

И -- как только толкнула меня эта мысль, и -- острым ударом -- пронизало меня с головы по всему телу, до кончиков пальцев на ногах, и пламенем обожгло руки и бедра, а потом бросило в мороз, и я сразу вся покрылась гусиною кожею, так что даже зубы мои стучали и пальцы стали судорожно крючиться, гнуться и впиваться в подушки. Кровь волною летала по жилам, и на мгновение я даже забыла, что проснулась совершенно больная. Я вскочила, отбрасывая подушки и одеяла, и вид постели подтвердил мне, что я не ошибаюсь, предполагая самое ужасное...

Я бросилась к двери. Я ясно и уверенно сознавала, что вчера пред тем, как лечь спать в постель, заперла дверь на крючок... И увидала, что она только притворена, а крючок висит, словно он никогда и не был в петле.

В изумлении и ужасе смотрела я на это, точно на какое-нибудь магическое чудо... Потому что в этом-то я поклясться могла, и, следовательно, войти ко мне никто не мог... Это было сверхъестественно -- какая-то злая игра безобразного домового... Каприз и насмешка тех чудищ, которые ночью, во сне, мучили меня желтыми языками и глазами...

Я машинально замкнула опять крючок, как сделала это вчера, и могла убедиться, что он совершенно в порядке: ни петля, ни гвозди, которыми он прибит, не расшатаны...

Но тут острый стальной обруч опять вернулся, сжал виски. В глазах позеленело, и будто вихри огненные закрутились в мозгу...

Я едва добралась до постели, повалилась в нее со стоном, засунула голову между двух подушек и, побежденная болью и изнеможением, сейчас не находила в себе ни чувства, ни мысли, а только желание хоть несколько забыться и в забытьи избыть томящую тоску всего тела и острую боль в голове, которая, казалось, хочет разорваться в куски... Хотелось неподвижного состояния, потому что каждое сокращение какого-либо мускула отзывалось в мозгу ударом раскаленного молота. Хотелось полного бессмыслия, потому что каждое движение мысли было царапаньем огненных клещей по обнаженному мозгу.

Не знаю, пришло ли ко мне желанное, целительное забытье. Но неподвижное состояние длилось долго и безмыслия я добилась.

Утро выбелило занавеси, и в комнате стало совсем светло... За дверью шарканье половой щетки и движение... Это Дросида проснулась и убирает комнаты... Каждый звук, доходивший оттуда, как-то ритмически ударял меня по темени и закрытым глазам... Затем я услыхала тихий спокойный разговор между нею и братом: он, по обыкновению, встал рано и уходил на свою утреннюю прогулку, которую совершал методически... По спокойствию, с которым они разговаривали, я могла понять, им еще неизвестно, что ночью произошло в доме несчастие, преступление...

Это меня так поразило, что я даже позабыла о своих стараниях оставаться неподвижною и привстала с постели в сомнении, почти в надежде: "Да не ошиблась ли я? Не во сне ли мне пригрезилось? Не продолжаются ли это безобразные, кошмарные грезы минувшей ночи, отравленной вчерашним вином и маскарадными впечатлениями?.."

Но безжалостная правда не щадила...

Тогда я горько заплакала, легла ничком -- и так исходила слезами за часом час, пока Дросида не постучала ко мне в запертую дверь и не окликнула, что, мол:

-- Елена Венедиктовна, думаете вы вставать сегодня или нет? Ведь уже двенадцатый час и скоро завтрак...

Привычка вставать рано и стыдиться позднего спанья так велика в человеке, привыкшем к упорядоченной жизни, что по оклику Дросиды я вскочила в ужасном испуге за свое опоздание. Откликнулась Дросиде, что встаю и сию же минуту буду готова. Но самый звук моего голоса показался мне странным, изменившимся, ужасным, каким-то непристойно новым. А усилие откликнуться громко опять охватило голову острым колющим обручем, опять вонзило в глаза проклятые тяжелые ломы...

Тем не менее я преодолела себя и кое-как начала одеваться, в то же время недоумевая: зачем я, собственно, должна это делать? Зачем все это теперь, после того, что случилось, когда я не могу себе дать даже отчета, как теперь будет дальше: что я, зачем я... Каждое движение стоило мне ужасного труда и боли, однако привычное утреннее старание привести себя в порядок упорядочивало и мысли...

Я усиливалась вспомнить то, что меня погубило, и как будто что-то вспоминала, но -- что, никак не могла определить, оформить, понять...

Кто виноват в этом, выбора возможностей не было: я знала. Но это было так неожиданно, так дико и странно, так не вязалось с личностью предполагаемого виновника, с его скромностью, порядочностью, с его обожающим уважением ко мне, что казалось невозможным поверить...

А не верить было нельзя... И почти сверхъестественный ужас какой-то наплывал: "Что же это было? Как мог взять меня человек, который до сих пор смотрел на меня, как на святыню какую-то, и едва смел глаза на меня поднимать? Как могла я -- в доме, своем доме, наполненном людьми, мне преданными, -- как могла я так беззащитно погибнуть? Хотя бы и пьяная, и бессознательная -- отдаться человеку, который мне нисколько не нравится, которого я -- не боюсь произнести это слово при всех его там внутренних достоинствах -- все-таки почти что презирала?.. Во всяком случае, считала неизмеримо ниже себя, смотрела на него сверху вниз, именно как богиня с пьедестала может смотреть на нищего, ей молящегося...

Дросида вторично постучалась и окликнула: принесла свежей воды для умывания. Пришлось отворить ей двери. Когда она вошла, это первое человеческое лицо, которое я видела после своего несчастья, поразило меня страхом. Я старалась скрыть от нее мое лицо, не только боясь, но твердо уверенная, что мое несчастье уже написано у меня на лбу и стоит Дросиде только взглянуть на меня, чтобы все понять и узнать и в негодовании оскорбить меня -- может быть, молчаливою, но все равно злою, невыносимою -- насмешкою...

Пока Дросида возилась у умывального стола, я старалась стоять к ней спиною и наблюдала ее в зеркало над комодом. Но ничего подозрительного не заметила: лицо ее было, по обыкновению, спокойное, холодное, без выражения, как застылая маска сдержанной почтительности, которая уважает сама и требует уважения к себе... Было ясно, что она ничего не знает, ничего не слышала, ничего не подозревает и не видит ничего странного во мне, в комнате... Я вздохнула свободнее... Она вышла...