Брат мой любил вспоминать свои студенческие годы. Московский университет его времени был какой-то странный: что ни профессор, то блестящий талант, но -- что ни талант, то из чудаков чудак. Политическую экономию читал профессор Мюльгаузен, глубокий ученый, вдохновенный лектор, чудной души человек, любимец молодежи, но горчайший запивоха. Так вот его спросит, бывало, студентик:

-- Профессор, не будете ли вы так добры дать мне несколько указаний для реферата?

-- Пожалуйста. Заходите ко мне на дом, батенька.

-- А когда позволите, профессор?

-- Да когда хотите, батенька. Только не утром. До полудня я практикую физический спорт.

Студент изумляется:

-- Как? Вы... спорт? Смею спросить: какой же спорт, профессор?

А Мюльгаузен ему -- серьезнейше:

-- Называется: "Утренняя борьба дворянина с умывальником".

Сколько раз брат рассказывал, и слушавшие смеялись, и между мужскою молодежью нашего кружка -- для охотников покучивать -- эта "утренняя борьба" Мюльгаузена в пословицу-дразнилку вошла...

Да, когда "дворянин борется с умывальником", оно, пожалуй, и смешно. А вот -- когда "дворянка"... Ой, гадко! Ой, как подло, гадко!

Дросида вышла, но я не была в состоянии ни одеться, ни умыться. Так и отбрасывало меня назад, к постели моей опозоренной, словно злою силою неввдимою... Ноги не двигаются, руки не подымаются, к телу своему горящему прикоснуться противно, точно оно -- гниль вонючая. На кувшин и таз с водою смотрю с отвращением и ненавистью, будто они -- мои лютые враги... Это я-то, Лили-чистюлька, над которою брат смеется, будто я моюсь "не больше" десяти раз в час, мыла извожу "не больше" пуда в неделю, а духов "не больше" ведра в месяц!..

Победа в унизительной борьбе осталась за умывальником. Не добрела я до него, повалилась, полуодетая, обратно на подушки. Лежа, стащила с себя, удерживаясь, чтобы не стонать и не охать, все, что успела было надеть до прихода Дросиды, спихнула ногами на пол и завернулась глухо-наглухо в одеяло. Потому что -- то меня жаром обольет, как кипятком, то озноб морозом по коже подерет, аж зубы застучат...

"Что это? Простудилась, что ли? Больна лежу? Может быть, тиф начинается?..

Да! Как бы не так! Тиф! Просто пьяна ты, мерзкая! Не проспалась еще, грязная! До сих пор пьяна!"

Погибшая -- и пьяная... Пьяная и погибшая... Кто же я теперь?! Как мне думать о себе! Как назвать себя?!

Женщина... Нежданно-негаданно -- без любви, без желания -- женщина...

"Жертва насилия?.. Ох, как бы я хотела иметь уверенность... право... плюнуть этим обвинением в глаза моему погубителю!..

Погубитель... какое мещанское слово!.. Глупое, пошлое, фальшиво-жалобное...

Погубитель... Да что я -- девочка пятнадцатилетняя, что ли, гимназистка из подростков, которую победил и обесчестил старый, хитрый развратник?! Мне двадцать седьмой год, я образованная, я воспитанная, у меня дипломы, аттестаты... Училась-училась, читала-читала, путешествовала, знаю свет, знаю жизнь, общество знаю, флиртом искушена до совершенства, даже беспутному праздному быту "веселящейся Москвы" немножко причастна, не совсем в нем чужая...

Погубитель... Да кто же поверит мне, что он -- "погубитель", мне, этакой-то удалой и многоопытной бой-девице?! Брат разве в своей святой наивности, в своей слепой доверчивости, в своем высоком мнении обо мне, в своем незнании людей, а уж в особенности женщин... Неисправимый идеалист! На кого ни взглянет, все ангелов видит, а я-то, сестра, пуще всех ангел...

Да, брат поверит... Но ведь он из всех в мире людей последний, кому я решусь признаться... рассказать... Язык не повернется! Сердце остановится!.. Скорее, чем это,-- на Москву-реку да в прорубь! Петлю на шею да на гвоздь! Нашатырного спирту на двугривенный...

А то -- на Курский вокзал: доеду до Люблина или Царицына и -- под поезд... как Анна Каренина!.. Да-да, как Анна... как Анна Каренина... Анна Каренина... Анна Каренина... А, да ну тебя! Привязалась! Лезет в голову! Тут -- смерть моя, а я -- в литературу!..

Какая там Анна Каренина! Хорошо быть Анной Карениной, когда из-за графа Вронского... А если Галактион Шуплов?.. Впрочем, вот: барон М. с крашеными тварями обнимается, а на меня и смотреть не хочет... Чем барон М. хуже Вронского?..

Вот пойду и брошусь! Пойду и брошусь?! Пусть все думают, что из-за него, проклятого... Записку такую оставлю... И он пусть думает, совестью терзается... А правды никто никогда не узнает... никогда! Никто! Никто!..

Господи ты Боже мой! Как меня вдруг со всех сторон, словно сетью, опутало! Кто поверит, когда я и сама-то не знаю, верить или нет?.. Погубитель... Скромный, смирный, известный своею степенностью... Никогда не искал близости со мною... отдален от меня общественным положением... Не он, а я затеяла эту глупую, подлую, проклятую поездку в маскарад. Не он, а я настаивала, чтобы мы оставались там, в пьяной и развратной толчее, из которой спешили убраться все трезвые и порядочные люди. И, уж конечно, не было там... кроме меня, безумной, которую дьявол в бездну толкал... не было там больше ни одной порядочной женщины...

Не он, а я гонялась... Да, да! Это самое слово! Гонялась до неприличия (теперь-то я слишком хорошо понимала это!) по всему театру, из зала в зал, за бароном М. Ах, как же вместо вчерашней страстной любви теперь, ужасным этим утром, возненавидела я этого барона! Из-за него ведь, все из-за него!.. Одурела, страх и стыд утратила, в пьяный буфет пролезла за идолом своим -- любоваться, как он публичных женщин щиплет, сидела наряду с ними... Я! Я! Лиля Сайдакова!.. Чуть не за соседним столом... И в заключение напилась с горя!

Насилие?.. Да, должно быть... может быть... Память кружит какие-то безобразные клочки, постыдные обрывки... Зачем этот башлык очутился у меня на подушке? Почему рот у меня был полон шерсти с него?.. Да, была минута грубого насилия... Башлыком, конечно, это он мне рот заткнул, чтобы не кричала... Только я не помню, ничего не помню... Ночь -- как гладкая черная доска, а по ней скользят каракули... Мелькнет каракулька и скроется, мелькнет и скроется, не давшись прочитать...

Насилие... Да как же, с чего же это вдруг он -- он! -- посягнул на насилие? Откуда дерзости набрался? Баран в хищниках: кто видал такое превращение?!

А что, если это... моя вина?!. А вдруг -- это я его так настроила, что он решил: "Эге! Да с нею на что хочешь рискнуть возможно!.."

Разве я вчера вела себя, как барышня из порядочного общества, как невинная девушка, как Лили Сайдакова, которую он знал, уважал, издали благоговейно боготворил?.. Нет. Он имел право подумать обо мне самое дрянное, самое скверное... увидать во мне бывалую, доступную женщину, лицемерную искательницу пикантных приключений, которая дома и в приличном обществе только ловко маску невинности носит, дурачит простаков...

Насилие?.. А что... если я не сопротивлялась?.. Башлык?.. Да, конечно, башлык... Но тело нигде не болит: ни синяка на нем, ни царапины... Значит, борьбы не было... Да и помнила бы я борьбу, если бы была,-- как можно забыть борьбу?.. Ничего не помню... клочки... обрывки... каракули... Но не то в них, не то, не то!.. Мерещатся какие-то любовные слова... смех глупый... не чужой -- мой смех... поцелуи как будто...

И потом -- эта дверь, которую я своею собственной рукой заперла на крючок... Дьявол, что ли, его поднял и ее "погубителю" открыл? Никто не мог, кроме меня самой... Сама погубить себя захотела, сама навстречу сраму своему пошла...

Ах, нет, нет! Какое уж там насилие! Некого винить, кроме себя! Правду скажи: не насилие, а падение... грязное, пошлое, звериное... Хуже: скотское падение!.. Спьяну! С первым встречным!.. Самки четвероногие разборчивее отдаются, чем ты, голубушка, себя устроила!..

И это -- разрешение и финал твоей великой, возвышенной любви, которою ты годами страдала и, как святыню требовательную, в больном своем сердце берегла и всякими мучительными жертвами ублажала?.. Ах ты, ничтожество! Ах ты, дрянь! Пошлая, низкая, блудная тварь!.. Как же ты теперь жить-то останешься? Что с тобой дальше-то будет? Кто ты, ну кто ты такая? Каким именем тебя, такую, назвать?"

Стало невыносимо жаль себя, и сердце, сжатое мучительными тисками, вдруг бурно разродилось новым ливнем слез, хлынувших, точно в глазах прорвалась какая-то запруда: в миг один подушка под щекою стала насквозь мокрая. Никогда я не воображала, что можно так бесконечно плакать -- без рыданий, без всхлипыванья, молча. Только лежу, да мою лицо слезами, как водою, да кусаю, тискаю зажатую в зубах простыню.

Не знаю, долго ли так было, может быть, наверное даже, всего лишь несколько минут, но мне казалось, что проходят многие часы. И рада тому я была и хотела, чтобы тихий плач мой все длился и длился и никогда бы мне не перестать. Потому что он как будто размывал камень, в который вдруг одичала моя ужаснувшаяся душа, и он размягчался и легчал. Сплывали слезами удушье в горле и теснота в сердце, таяла проклинающая злоба в мыслях, сострадания и жалости к себе они запросили...

"Ах я несчастная! Несчастная!.."

И... я и не заметила, как в разливе слез, щекою на мокрой подушке сковал меня глубокий сон. Налетел на неслышных пуховых крыльях -- мягкий, теплый, бархатный,-- накрыл, и -- будто какая-то теплая, ласковая смерть: ни звука, ни видения...

Вот уже бабий век я прожила, за сорок повернула, а и до сих пор мне удивительно и немножко стыдно вспомнить, как это я тогда в таких-то муках своих вдруг заснула.

Вот оно, тело-то здоровое, что значит и какую бесстыжую власть над нами имеет! Вся душа потрясена и в ранах, волнением совести ее до дна перебуровило, а тело -- нет, оно совести не знает.

"Ты,-- говорит,-- душа, мечись, если тебе нравится, сколько хочешь: такая твоя повинность, потому что ты -- от дуновения Божия. А я -- началом глина, бытием скотина, так долго мучить себя заодно с тобою мне накладно. По- волновалась, пометалась, да будет -- хорошенького понемножку: психологии -- как угодно, а по физиологии мне отдых отдай!"