Галактион Артемьич стоял передо мною через стол за самоваром и подвигал ко мне дымящуюся чашку.
-- Самовар-то остыл было,-- все так же тихо и ровно говорил он,-- да я подогрел... Пожалуйте горяченького...
От слез и крика рот у меня высох, в горле шерстило, язык был, как тряпка. В груди -- жестокая натруженность, все тело болит томлением усталости, руки, ноги ноют, точно вывихнутые... Молча взяла чашку, хлебнула раз-другой -- почувствовала себя как будто легче...
А "он" говорил:
-- Не смею настаивать, но было бы не худо, если вы изволили прибавить в чай ложечку коньяку или рому. Я обеспокоен, что вы перезябли, и вон, как я замечаю, ботинки и чулочки на вас даже и посейчас совершенно мокрые. Так можно очень опасно простудиться...
-- Тем лучше,-- пробормотала я, избегая глядеть на него. -- Если бы насмерть простудиться, теперь был бы самый лучший, самый желанный выход из моего ужасного положения.
-- Я смею надеяться, что нет,-- возразил он очень твердо,-- и полагаю, что ежели вы соблаговолите меня выслушать, то, может быть, вы измените ваше печальное суждение. Но прежде всего убедительно прошу вас позаботиться о вашем здоровье и надеть сухие чулочки... Не извольте стесняться: я покуда пережду в кухоньке.
Его прозаическое самообладание сбивало меня с толка, взвинченные нервы слабели -- словно заигранные струны сползали с колков... Рядом с собою на диване я увидела три пары шелковых дамских чулок: когда только он успел их подложить?!
-- Это что же? -- спросила я, стараясь вложить и в слова, и в тон свой как можно больше злого яду.-- Ваша удивительная предусмотрительность даже и на этот случай простиралась? Или вы приготовили мне их, как какой-нибудь павшей горничной, в подарок "за любовь"? Как бишь это говорится-то? Да -- "вещественный знак невещественных отношений"?
Не вышел мой саркастический удар. Галактион Артемьич отбил его невозмутимо.
-- Этого, Елена Венедиктовна, вы думать обо мне никак не можете,-- возразил он убежденно,-- против собственных мыслей говорите... А чулки -- моей покойной супруги: по кончине ее уже четыре года лежали без употребления. Выпрашивала их у меня тетка Дросида, да я не дал: не по чину ей носить такой прекрасный товар. И сам не знаю, зачем их берег,-- ан, вот и пригодились. Уважьте, Елена Венедиктовна, извольте надеть, успокойте меня за ваше здоровье.
-- И не стыдно это вам,-- оборвала я его с вызовом прямо в глаза,-- не стыдно вам предлагать вещи вашей жены девушке, которую вы опозорили?
Его сильно передернуло, но -- сдержался и, не отвечая, сказал:
-- Так я, Елена Венедиктовна, пойду. Убедительно прошу вас: перемените чулочки.
Я осталась озадаченная. У этого человека был какой-то особенный талант понижать настроение. В ответ на его фамильярную настойчивость мне следовало бы, конечно, вспыхнуть новым негодованием и поднять новую бурю. Но, должно быть, я уже слишком выкричалась и выплакалась: не было никакого подъема, никакой воли начинать сначала... Одно недоумение -- сознание, что положение мое пред лицом врага, столь невозмутимого, что даже и защищаться себе не позволяет, начинает делаться смешным.
Вообразите себе трагическую героиню, Лукрецию или Виргинию какую-нибудь, в бурном монологе, когда она призывает смерть и ад на голову Тарквиния и свою собственную, кинжалом машет и вот-вот им пронзит либо Тарквиния, либо себя. А Тарквиний вместо того, чтобы ей в тон тоже кричать и кинжалом махать, вдруг -- добродушнейше:
-- Душечка, ты бы чулочки переменила: у тебя ножки промокли!
Фу, как глупо! Фу, как пошло! Даже не водевиль, а просто -- была трагедия, а вдруг стала клякса... серое, будничное, мещанское пятно...
Чулки были чудесные. Пара оранжевая, пара кремовая, пара виолет. Знаю: дорогая вещь. Точно такие, с высокими стрелками, Элла Левенстьерн выписывает из Парижа... Невольная женская мысль мелькнула: "Однако покойная мадам Шуплова, должно быть, была порядочная франтиха! Скажите пожалуйста, как он ее баловал!.."
Посмотрела... пожала плечами... и сделала, как он хотел: скинула свои чулки -- ужасно дрянные они мне показались в сравнении с предложенными -- и надела... кремовые. Ногам стало уютно и приятно. Но мне жаль было надеть на такие хорошие чулки мои сырые ботинки. Я встала и приставила их сушиться к печке-голландке рядом с галошами, которые уже придвинула туда заботливая рука Галактиона Артемьевича. Мимоходом налила себе чашку чаю и залпом ее выпила, хотя обожгла рот. Опять уселась на диван, поджала под себя ноги по-турецки -- жду...
"Он" вошел. Сел насупротив, к самовару. Опять чаю предлагает и ложечку рому советует. Слушаюсь, беру, пью. Говорит. Слушаю.
А говорил он такое:
-- Вот, Елена Венедиктовна, вы изволили претендовать, что я вас -- выходит по вашему подозрению -- как бы неприлично заманил к себе на квартиру. Однако сами теперь посудите: в каком другом месте, допустим, был бы подобный шум, как вы произвели? Если я в непременном ожидании того сообразил, как бы это так устроить, чтобы дать свободу вашим справедливым чувствам, не привлекая общественного внимания, то, право же, извините меня, Елена Венедиктовна, я за это не брани от вас заслуживаю, а скорее маленькой похвалы, что догадался...
Каков?! Я так и рванулась было:
-- Мне решительно все равно теперь, привлекаю я к себе чье-либо внимание или нет!
Но он не дал мне продолжать, перебил:
-- Ах нет! Извините, нет! Этому я никак не поверю, чтобы вам все равно было! И не должно быть, чтобы все равно было, и не с чего тому так быть...
-- То есть как же это не с чего?! -- вскричала я, возмущенная. -- Право, милостивый государь, вы так... неожиданны, что я теряюсь, как о вас думать: глупы безгранично или уж такой наглец, какому имени нет!.. "Не с чего"!.. Да что же, все, между нами происшедшее, вы считаете, будто это для меня так -- из комнаты в комнагу девушка перешла, мимоходом, как вот сейчас чашку чаю выпила? Да за кого же вы меня принимаете, негодяй вы бесстыжий?! Вы меня погубили, вы меня из чистой девушки жалкою тварью сделали, вы меня в непоправимую беду, в пропасть безвылазную столкнули -- вот оно как "не с чего"!
Он выслушал меня очень серьезно, но, хотя я прямо в лицо ему вины его бросала, не опустил глаз. И возразил вежливо непокойно:
-- Позвольте вам заметить, Елена Венедиктовна, что вы -- понятно, будучи в волнении -- несколько преувеличиваете. Я вашей беды, как вы изволите называть, непоправимою почесть никак не могу. Себя нисколько не оправдываю, напротив, признаю себя виноватым и преступным, может быть, в большей мере, чем вы меня судите. Но поправить вашу беду и обратить ее на лучшее возможно когда угодно, лишь бы вы захотели...
-- Полно вам вздор нести! -- оборвала я. -- Не дурочка я и не малолетняя. Того, что вы со мною сделали, не только люди, сам Бог не может поправить.
Он возразил:
-- Напрасно вы так себе представляете. Посредством таинства брака поправка эта происходит довольно даже легко и просто.
-- Что такое?! Что такое?! -- вскричала я, с дивана вскочив. -- Вы... на мне жениться воображаете?!
-- Если позволите мне ласкаться такою надеждою, что рука и сердце мои будут вами благосклонно приняты, то смею сказать: предложить вам узы брака почитаю для себя и долгом священнейшим, и желаннейшею мечтою...
-- Послушайте... послушайте...
-- Я слушаю-с,-- кротко заключил он.
Я вышла из себя:
-- Нет, вы неподражаемо восхитительны! Вы меня извините, что я было усумнилась, что вы глупы ли очень или очень подлы...
-- Надеюсь, однако, Елена Венедиктовна, что в моем предложении вы не усматриваете ничего бесчестного?
-- О, решительно ничего! Напротив: благородство и великодушие без границ. Хоть согрешил, да грех покрыл. Тронута до слез!
-- Вы смеяться изволите, а я... я не совсем вас понимаю, Елена Венедиктовна: если даже и так, то что же в том с моей стороны худого?
-- А то худого, господин Шуплов, что вы слишком много возомнили о своей особе. Скажите пожалуйста! Что помог ему дьявол осилить девушку в ненормальном состоянии, так он уже вообразил, будто мне в мужья годится! Это в рабство-то к вам пойти? Жизнь свою с вашею в один узелок завязать? Нет, Галактион Артемьевич, благодарю за честь, но осчастливьте вашею рукою и сердцем... дуру глупее меня! Мне эти сокровища не ко двору...
Наконец-то я его больно задела! Густым румянцем, как вишневым соком, облился. Глаза белые стали. Руки сжал -- пальцами захрустел. Заговорил -- голос захрипел:
-- Брезгуете?
Я и ответить не захотела, только плечом повела.
-- Так-с.
Помолчал, подумал, поборолся с собой -- справился. Краска в лице унялась, глаза поцветнели. Кашлянул, выгнав хрипотцу из горла. Говорит:
-- В таком случае, Елена Венедиктовна, я, со своей стороны, недоумеваю: зачем вам понадобилось это вот нынешнее наше свидание?
Вот тебе раз! Что он плетет?! Я глаза вытаращила:
-- Мне?!
-- Так точно, вам.
С больной головы на здоровую!
-- Вы с ума сошли!
-- Ничуть, Елена Венедиктовна. Вы и место назначили, и время. Я даже ставил вам на вид некоторые возражения в отношении неудобств новогоднего дня и позднего часа, но... было ваше непременное желание. С твердостью несколько раз повторили: Пречистенский бульвар, восемь часов вечера...
Слушала -- пламенным стыдом горела. Невыносимо! Хочу сказать: лжете вы -- не могу, не смею. Потому что помнить не помню, а чувствую: правду говорит. А он мои мысли в глазах читает:
-- Я, Елена Венедиктовна, лгать вообще не охотник, а в подобных серьезных обстоятельствах и подавно. Докладываю вам в полной точности, как дело было. Верьте чести.
Собралась с духом, возражаю:
-- Если даже и так, то ни за какие свои вчерашние поступки и слова я не отвечаю. Как вам не стыдно ссылаться на мой бред? Вы знаете, какова я была вчера.
-- Да, не в себе, того я и не отрицаю. А только оно у вас полосами шло, и минутками вы даже очень сознательно изъяснялись. И вот-с, когда я вам выставлял свои резоны против нынешнего свидания, вы, настойчиво приказывая, изволили сказать: "У меня голова кружится и в мыслях туман, так ты мне завтра..."
-- Ты?! -- вскричала я, отбрасываясь дальше от него по дивану. -- Я говорила с вами на "ты"?!
-- Так точно... Почему же бы нет? Мы же с вами в маскараде на брудершафт пили... изволили забыть?
-- Все равно... Дальше!
-- "Изволь мне завтра напомнить, где и когда". И это ваше желание я исполнил, лично записочку занес и собственноручно ее Дросиде отдал, когда вы еще почивали.
Мраком он мою душу придавил. И, как только он назвал Дросиду, опять вдруг почему-то я забоялась ее, как давеча утром.
-- Погодите,-- говорю,-- Дросида знает?
-- Можете быть уверены, Елена Венедиктовна, что, поскольку от меня зависит...
-- Оставьте. Не то. Допустим, что в вас я уверена. Я спрашиваю вас об этом не как обвинительница, а как сообщница. Как вы полагаете: знает она?
Он молчал и морщил лоб, видимо, впервые задумавшись над вопросом, который и его если не обеспокоил, то заинтересовал.
-- По совести отвечу вам, Елена Венедиктовна: не знаю. Не должна бы знать, откуда бы ей знать... Шума не было, света не было... Но, говорят, всякая чужая душа потемки, а Дросидина, скажу я вам, наипаче. Что она знает, чего не знает, этого постороннему носу не унюхать, если сама не скажет. Не девка -- могила! Однако если вы изволите опасаться насчет ее нескромности, то напрасно. У нее длинен язык только против тех, кого она невзлюбит, а без надобности она не болтунья, к вам же, сверх того, и весьма привержена. И, наконец, я имею большое влияние. Прикажу молчать -- будет свято.
-- Да,-- пробормотала я, очень удрученная,-- но если она знает, то, значит, тайное стало явным, секрет не между нами двумя, и я -- в зависимости от третьего лица, этой Дросиды вашей...
Он брови поднял, плечами пожал, руками развел.
-- Елена Венедиктовна! Осмелюсь повторить: ведь я же имею честь предлагать вам путь, на коем вам не будет надобности бояться ни тайного, ни явного, ни третьих лиц...
-- Ах, это вы опять с предложением законного брака? Я полагала, что после моего отказа вы будете настолько благоразумны и тактичны, что не вернетесь больше к этому нелепому вопросу.
-- Очень хорошо-с. Уважаю вашу волю и беру свои слова обратно. Но тогда будьте благосклонны, разрешите мне вернуться к другому вопросу: в таком случае, зачем же вам понадобилось нынешнее свидание и что, собственно, вы желаете от меня слышать?