-- "Все равно" мне не было, это я неправду сказала. Напротив, оставшись одна, я начала с той же самой минуты с нетерпением ждать возвращения Дросиды -- с нетерпением до томления, что-то принесет мне она о так много перепугавшем и озадачившем меня Галактионе.

Но Дросида не возвращалась, а вернулись старушки тетушки с бесконечною болтовнёю о своем сутяжном деле и о знакомых, виденных сегодня в их неутомимом шлянье по Москве. Мною овладела беспокойная скука-тоска -- хоть в петлю лезть! "Ведь вот поди же: казалось бы, чего лучше? Сделала все, чего хотела, как по писаному: освободилась! А между тем -- ужасно нехорошо на сердце, и совесть грызет... Можно бы иначе... ах, следовало бы как-нибудь иначе... А может быть, и вовсе не следовало бы?.. Ну как ошиблась я? Не следовало?.. Следовало... Не следовало... Ах, какая мука! На картах, что ли, загадать? Голова ничего не подсказывает... На месте ни минуты не сидится..."

Нестерпимо сделалось оставаться с крутящимися вихрем тревожными мыслями в обществе двух ненужно болтливых старух. Сказала им, будто звана обедать к Элле Левенстьерн, и уехала, наказав тетушкам, чтобы как скоро Дросида вернется домой, то позвонила бы мне к Элле по телефону...

У Эллы в ожидании телефона сидела как на иголках. Позвала меня наконец Матрена Матвеевна в будочку. Ах, неприятно! Знаю, что она все телефонные разговоры подслушивает: не брякнула бы Дросида лишнего...

-- Вы, барышня?

-- Я, Дросида... Что?

-- Ничего... Доложить вам, что -- куда меня посылали, все благополучно, кланяются вам и желают быть здоровыми... А еще, барышня, как вы, не дождавшись меня, выехали из дому больно налегке, а между тем мороз к вечеру люто забирает, то не разрешите ли мне привезти для вас к Элле Федоровне вашу лисью шубку?

Соображаю: "Надобности в том нет никакой: одета я тепло, как всегда, а, если бы и впрямь завернул уж очень крепкий мороз, то у Эллы шуб много, может меня снабдить... Значит, Дросиде просто надо что-то сказать мне так, чтобы домашние стены не слыхали, а шубку она выдумала как предлог, чтобы надуть эту телефонную мышь-шпионку Матрену... Молодец Дросида! Умница!"

-- Хорошо,-- говорю,-- привези... Кстати, потом проводишь меня домой от Эллы... Я что-то разлюбила ездить одна по вечерам, робка стала...

Так и устроились.

Вышли на улицу: мороз лютый. Сразу щеки защипало, нос стынет, дух захватывает. Немного наговоришь! Да и как -- на извозчике? Домой нельзя из-за тетушек. В ресторан -- с горничной -- как-то дико, в общем зале -- будут смотреть во все глаза, смеяться, пожалуй, Дросиду и не впустят; в кабинет -- странно. В номера хорошие не пустят без вещей, в сомнительные -- страшно двум женщинам, долго наткнуться на каких-нибудь скандалистов?

Дросида предлагает:

-- А поедемте, барышня, в Сандуновские бани? Самое любезное дело. Никто не осудит. Возьмем номер и перетолкуем на свободе.

-- Да, конечно... но... белья же с нами нет.

-- Это недолго купить по дороге.

Сандуновские бани теперь, как перестроили их Гонецкий с Фирсановой, самые шикарные в Москве: дворец дворцом -- в Риме термы лучше бывали ли? Тогда они были попроще, однако все-таки почитались лучшими по чистоте и отделке -- нигде дерева, всюду -- желтый подольский мрамор.

И вот, значит, сидим мы двумя Евами на желтом подольском мраморе: Дросида так рассудила, что, раз за банный номер деньги заплочены, то не пропадать же им, надо их оправдать,-- разговор разговором, а за один счет и вымоемся... Я не захотела, только душ взяла, а она не могла отказать себе в любимом бабьем русском удовольствии и принялась мыться всерьез. И вот, окруженная облаками пара, как Пифия какая-нибудь, под плесканье воды, тоже вроде ключа Кастальского, поведала она мне, что, к общему нашему -- моему и ее -- удивлению и удовольствию, Галактион принял нашу "трагедь" гораздо проще и благоразумнее, чем мы ожидали.

-- Что ж,-- говорит,-- очень мне тяжко и больно, но я не зверь, хотя она меня и заклеймила насильником: в принуждении томить ее не хочу. Лили вольна в своих чувствах и вправе думать обо мне, как хочет... Что о браке моя мечта была несбыточная -- как ни горько,-- теперь сознаю... Что же, в самом деле? Ну, буду требовать, ну, положим, даже и аотребуюсь... Что получу? Не жену, а лютого, озлобленного врага... Что ей, что мне -- никакой жизни... Нет, скажи ей: "Бог с тобой, отпускаю! Себя до погибели не допущу, твоей не хочу: веревка пополам -- гуляй на свободе!.."

Изъясняя все это мне, Дросида, с намыленною головою, желтая, желтее мрамора, на котором сидела, являла зрелище довольно удивительное, а пожалуй, даже и чудовищное. В жизнь свою не видала я женщины более худой и тощей: кожа да кости! Плечи, локти, колена -- уж именно что гвозди, как я всегда сравнивала; грудей на месте, где им быть полагается, нет, а болтаются какие-то тряпочки по впалому животу; ребра наперечет. Только помела не хватает, а то совсем бы ведьма -- летит на Лысую гору танцевать кадриль в паре со скелетом.

Не утерпела я, хотя и боялась, что обидится, спросила:

-- Отчего, Дросида, ты такая худая -- смотреть страшно?

Она оскалила зубы из-под мыла, с волос по лицу текущего, сплюнула, потому что мыло ей в рот полезло, и говорит:

-- Кому страшно, а кому и весело... Али нас не любят?

-- Нет, серьезно, болела ты, что ли?

-- Бог миловал.

-- Так с чего же?

-- Со злости, барышня,

-- Как это? С какой злости?

-- А так: и со своей, и с человеческой...

И не захотела больше говорить о том, опять повернула на Галактиона.

И вот судите нашу бабью натуру! Казалось бы то, что она сообщила, должно было невесть как меня обрадовать. А вместо того в сердце кольнуло, и я, наружно показывая радость, внутри себя обиделась: "Легко же этот господин кончает со мною! Вот тебе и пылкая любовь и неисцелимая страсть до гроба! С чего же он давеча-то ломал со мною "трагедь", как выражается эта желтая шельма Дросида?"

Желтая шельма тем временем, ополаскивая голову, выливала на себя чуть не десятую шайку воды и стонала тонким голосом от удовольствия.

Затем, растирая свои кости кокосовою мочалкою с ожесточением, покуда они из желтых не стали красными, сообщила, что, так как планы Галактиона насчет брака и семейного устройства в Москве рухнули, то он думает немедленно уехать обратно в Сибирь, на постоянное место, предложенное ему Иваницким. Но пред отъездом непременно желает видеть меня еще раз, обещая, что о чувствах своих ничего говорить не намерен и не будет -- довольно горд для того,-- а только о делах -- насчет ребенка и о моем капитале.

Доложила и пошла под душ, пестрая от мыла, как леопард; закорчилась в водяном столбе -- сущая нимфа ужаса.

Состоялось это наше второе свидание. Прошло действительно очень спокойно. Галактион вел себя со строгою выдержкою, словно в самом деле чужие -- доверенный с доверительницей. Спросил, желаю ли я получить свои вверенные ему деньги обратно или оставлю их в деле, которое он прекращает за отъездом и передает Фоколеву. Я отвечала, что помещение моих денег было настолько мне выгодно до настоящего времени, что я, если возможно, хотела бы продолжить.

-- Очень возможно,-- отвечал он,-- но я должен вас предупредить, Елена Венедиктовна, что в руках Фоколева ваш капитал будет приносить значительно меньше, чем в моих.

-- Неприятно! Почему?

-- Потому что Фоколев не обладает теми связями и знакомствами, которыми располагал я, и немножко ленив, мало-расторопен. Кроме того, я видел в вас не заурядную клиентку, а близкое мне лицо, и старался для вас, как для самого себя... может быть, иногда и немножко больше... Фоколев как чужой вам человек, конечно, не будет прилагать такого старания к вашим интересам...

"Ну, это еще -- как знать",-- подумала я, вспоминая слова Дросиды о влюбленности в меня белосахарного молодого человека.

Галактион же, подумав, заключил:

-- Впрочем, из всех возможных помещений капитала все-таки выгоднее всего -- я советую -- будет оставить вам его у Фоколева... Я же рекомендую Михаиле особенное внимание к вашим выгодам...

-- Благодарю вас.

Покончили с этим, занялись с ребенком. Претензий к овладению им Галактион не изъявил.

-- Я уезжаю в Сибирь, с собою мне его не взять, а здесь -- вы, мать, кому же о нем заботиться, как не матери?

-- Очень рада слышать, что вы так умно и честно рассуждаете.

-- Д-да... умно и честно... спасибо на добром слове!.. На содержание его -- я сделал распоряжение -- можете ежемесячно требовать от Фоколева еще сто рублей... Достаточно?

-- Вполне.

-- Если бы не достало или какая-нибудь экстренная надобность, оставляю у Фоколева еще запасную тысячу рублей... Без крайности не тратьте, в нужде не жалейте...

-- Все это очень хорошо и великодушно, Галактион Артемьевич,-- говорю я,-- и я вам, конечно, благодарна всем сердцем, вы прекрасный человек. Однако я тоже предупреждаю вас: прав на Артюшу вы этим у меня не купите, не уступлю...

-- Но вы же слышали: я и не требую. Пред вашею и моею совестью не требую. А официально, вы хорошо понимаете, я и не могу требовать: какие же мои права на законнорожденного ребенка госпожи Бенаресовой? Бог миновал -- с Катериной Григорьевной в супружестве не состоял...

Очень горько сказал он это. Невольно покраснела; совестно стало. И в правду ведь вышло, как Дросида предсказывала в Одессе: кругом оголили человека от надежд его -- ни жены желанной, ни ребенка.

-- Единственное право,-- говорит,-- которое я желаю получить, и надеюсь, вы меня не лишите его: позвольте мне перед отъездом взглянуть на Артюшу...

Подумала я, согласилась:

-- В этом не смею вам отказать...

-- Сердечно вам признателен. Когда я могу его видеть?

-- Да хоть сегодня. Или нет -- завтра.

-- Зачем откладывать?

-- Что же вам одному ехать в Марфино? Вас там не знают, примут с недоверием...

Он горько усмехнулся.

-- Может быть, вы опасаетесь, что я его похищу?

-- Что вы!-- смутилась я. -- Нет, такая несбыточность мне и в мысли не приходила... А просто завтра я сама еду в Марфино, следовательно, вы можете видеть Артюшу при мне...

-- В котором часу прикажете мне туда приехать?

-- Мы можем ехать вместе. Я выеду с утра, часов около девяти, чтобы вернуться засветло. Если угодно, заеду за вами, где скажете вас взять...

Уговорились, что Галактион будет ждать меня на Божедомке, у Набилковской богадельни, против сада Лентовско-го "Эрмитаж".

Ехали мы в прекрасную погоду. День выпал с легким морозцем, солнечный, яркий. Знакомый лихач, которого я всегда брала в эти поездки, летел вихрем по указанным снежным улицам бойкой московской окраины. В городе было безветренно, но, когда выехали за заставу, лихач указал рукавицей на белую гладь перелеска Марьиной рощи.

-- Повевает сиверком... Как бы не завьюжило.

Покуда лишь небольшой низовой ветерок ходил по перелеску, взвихривая изредка невысокие снеговые взметы -- то там, то сям белые дымки,-- словно коробку с пудрой встряхивал.

Ехали дружелюбно, как добрые знакомые. Галактион рассказывал свои сибирские странствия. Вероятно, многое повторял из вчерашнего, но вчера я как будто ничего не слыхала, что он говорил, а что я слышала, выбила из памяти последовавшая сцена, когда мы, сказать откровенным, прямым словом, мало-мало что не подрались.

Галактион говорит, а я больше молчу да рассматриваю его украдкой. Шрамы обезобразили его, особенно теперь, посинев на морозе. Но вон у немецких студентов, бывает, все лицо порублено в котлетку -- а ничего, гордится тем, и барышни в них за рубцы еще пуще влюбляются. А рубцы простив, надо было прямо признать: Галактион похорошел. Как бывает после выздоровления от долгой и тяжкой болезни, когда человек видал смерть у постели, очень одухотворилось его лицо, сошла с него мещанская грубость, в глазах -- будто дно углубилось, и, как в омуте русалка-утопленница, засела в них вчерашняя печаль... Очень тяжелое и жалкое впечатление производил... И после болезни остались у него нервные подергивания в лице: все хорошо-хорошо, а вдруг и скорчит рожу, щеки к глазам поехали, а рот к правому уху...

Ах ты, бедняга несчастный! Какой безупречный здоровяк-то был! И -- подумать,-- хоть и случаем, индюшка судьбы того хотела и шутку сшутила,-- а все-таки в конце-то концов,-- из-за меня...

Едем. Я совестью угрызаюсь, а он подробно рассказывает: как поладил с Иваницким, как старик оставлял его при себе в Сибири и место предлагал ему богатое -- управляющим на один из своих приисков, да он отказался было: уж очень тянуло в Москву... Ан вот приехал, а в Москве-то, оказывается, ему делать нечего, и, выходит, надо укладывать чемоданы и ползти обратно... Высказал это с большою простотою и тем самообладанием, которое давеча укололо меня, когда о нем рассказывала Дросида...

В Марфине он вел себя очень трогательно. Все ему понравилось. И помещение, и хозяйка со снохой, и кормилку расхвалил:

-- По лицу видать, что очень хорошая женщина! Удачно выбрали!

А пуще всего, конечно, привел его в восторг Артюшка, Артюшенок, Артишок мой маленький. Галактион минут десять обогревался, прежде чем подошел к нему, чтобы не принести ребенку холода. На цыпочках подошел. Стоит у колыбели, смотрит. По лицу умиление расплылось, как масло. В глазах... знаете стихи:

Мне грустно и легко. Печаль моя светла,

Печаль моя полна тобою...

Так вот именно "светлою печалью" глаза, как лампадки, теплились -- мерцали и грели.

А Артюшка -- здоровый, крепкий, как кирпич, толстый и красный, лежит-спит -- крепко, с наслаждением, как умеют спать только грудные дети. Галактион шепчет:

-- Можно его поцеловать?

-- Проснется...

Но Галактион уже нагнулся и поцеловал. В лобик. Артюшка сморщил нос, но пребыл в прежнем безмятежном состоянии.

А я смотрю на них обоих и вижу: прямо ужас, до чего Артюшка похож на него... на отца-то... Чуть-чуть не сказала того вслух, уже и рот открыла, да спохватилась, что совсем излишняя чувствительность, прикусила язык и -- от искушения отвернулась, гляжу в сторону...

Галактион, однако, заметил, поднял на меня глаза -- совсем, вижу, влажные.

-- Вы что сказали?

-- Я ничего не говорила. Хотела только... да ни к чему.

Он опять уставился на ребенка. А со мною сама не знаю, что творится: льется мне в душу из колыбели Артюшиной тепло какое-то. Любо мне стоять вот так у изголовья спящего ребенка, моего ребенка; нравится, что Галактион присел к нему с таким чистым, преданным, отцовским лицом; и невольно просится-стучится в сердце мысль: "А ведь покуда есть на свете Галактион, Артюшка мой не будет одинок и беззащитен... Да и я..."

Но о себе опять спохватилась, что этого нельзя, что тут кончено. Однако чувствую: умиротворилось мое гневное сердце, нет в нем недавней дикой ненависти и неправого презрения, и брезгливость эта, знаете, чувственная, что бушевала во мне месяцами, тоже как-то примолкла и пошла наутек, будто таяла... "За что,-- думаю,-- разобидела я его? Развоображалось невесть чего. Человек как человек. Да еще какой хороший человек. Эх ты, Лили! Капризюлька!"

И не утерпела, сказала ему, хотя и будто сердито, через силу:

-- Он на вас похож... вот что я вам сказать хотела... Галактион обрадовался, так и расцвел:

-- Разве?!

-- А вы сами не видите?

Слышу: и голос мой не тот, и он слышит... Оттаял голос, теплая струя в нем заходила, умильная струна заиграла... Д-да-а...

На улице мороз, а я таю...

-- Вот что,-- говорю,-- Галактион Артемьевич. Сядем-ка рядком да потолкуем ладком. Простите меня. Я была не права пред вами.

Вскинул глаза -- зоркие, настороженные. Медленно и бережно, взвешивая слова, возразил:

-- А когда и в чем именно вы, по вашему мнению, были не правы, Ли... Елена Венедиктовна?

-- Когда говорила, что у нас с вами нет ничего общего... Я ошиблась: не было... теперь,-- киваю ему на Артюшу,-- есть... Простите!

Взяла его за руку, крепко пожала. Молчит. Сидит-молчит, в пол смотрит. Разглядела я: ох, чего же ему стоит молчать! Ох, как же глубоко обижен человек!

Говорю:

-- Что я разлюбила вас, это виновата, так -- разлюбила... Но мне начинает казаться, что я не имела права на то... Хочу сказать: не имела права гнать вас от себя... теперь, когда... Ну да! Я не беру своих слов обратно: мы с вами не подходящие друг к другу люди, но случай ли, другое ли что соединили нас, к сожалению... Я мать, вы отец... Между нами этот ребенок... Чужими мы уже не можем стать; можем стать врагами -- чужими нет!

-- Я тоже думаю,-- спокойно согласился он. -- Еще когда вы заговорили, что если выйдете за меня замуж, то будете мне врагом, еще тут я подумал... Только зачем же нам быть врагами, Елена Венедиктовна? Что ни что, можно остаться друзьями...

-- Не знаю... Но врагами ли, друзьями ли, мы навсегда свои: это я сознаю сейчас, чувствую всем существом... Да... Мы можем ненавидеть друга друга, между нами могут выходить ужасные сцены, а мы все-таки свои... Как это странно!.. Разве не удивительно, что после нашего последнего объяснения мы сидим здесь у колыбели так мирно и тихо?.. Ах, я была ужасна тогда! Ах, ужасна! Мне стыдно вспомнить, как я была груба... Так виновата, что стыдно даже извинения просить! Боюсь, что вы не в состоянии простить меня...

Он, не поднимая глаз, возразил:

-- Человек, который любящий, все простить в состоянии, Лили.

От "которого любящего" дохнуло на меня немножко ненавистною "лисьею норою", но я не поддалась скользнувшему впечатлению, которое мне подсовывал дьявол, обозлясь, что в присутствии младенца приблизился ко мне добрый ангел,-- и, напротив, растрогалась. Говорю:

-- Да неужели же вы еще можете любить меня после всего, что было?

Ответь он мне "нет", я, вероятно, страшно оскорбилась бы в ту минуту, и гневный бес опять возликовал бы. Ответь еда" -- как знать, может быть, с самодовольства, что имею такого верноподданного раба, которого никакою трепкою не отшибить, я его запрезирала бы с высоты своего божеского пьедестала -- повелительница этакая снисходительная, но безусловная!.. Но он долго молчит, думал, а надумавшись, сказал очень прямо и честно:

-- Право, не знаю, Елена Венедиктовна. Прежнего, кажется, не будет. Но я знаю одно: нам нельзя расстаться этак неладно... нечестно будет... И я не хочу расставаться... Мы люди, а не звери... По-человечьему надо, по-людскому... Долг свой надо знать... Вон по отношению к тому-то,-- указал он глазами на колыбель.

-- Вы же думаете в Сибирь уехать, к Иваницкому?

-- Да что же Сибирь? О Сибири я помышлял, покуда вон этого Иваницкого не видал,-- опять нежно кивнул он на Артюшу,-- а сейчас, как имел честь познакомиться с их благородием, вижу: нельзя... То есть, я разумею, нельзя, чтобы он остался так... без попечения... О, не извольте беспокоиться!-- поспешил он в ответ на мое движение, которое показалось ему тревожным. -- Я не о правах каких-нибудь... ничего подобного... А вообще... Нельзя!.. И потому позволяю себе просить вас: если уж имел я несчастие лишиться любви вашей, то разрешите остаться нам с вами в дружбе и взаимном уважении... Это я вам предлагать осмеливаюсь не ради себя, не ради даже вас, но ради нашего мальчика... Хотя и упрочили вы с Дросидой его гражданином Бенаресовым, но -- не расти же ему в таковых сиротою от совсем посторонних родителей, должен же он иметь настоящих отца и мать... Вы, Лили,-- уважая все материнские права и заботы ваши,-- не можете же претендовать, будто вы, оставаясь одна, в состоянии содержать и воспитывать его, как могли бы, мы соединясь...

-- В пару? -- перебила я, строго глядя ему в глаза. -- Нет, на это я не пойду даже для такой высокой цели, хотя ее значение для нас вы прекрасно изображаете и с вами согласна совершенно... Дружба -- да, взаимное уважение -- да, но вы должны дать мне слово, что не предъявите так и ко мне никаких наших прежних прав... что отныне мы с вами оба лишь совоспитатели нашего сына -- и только!

Израненное лицо его задергала сильная судорога.

-- В том,-- глухо произнес он,-- поклянусь вам какою хотите святынею. Не опасайтесь: не буду докучать вам своею глупою любовью. Жива она во мне, нет ли, я еще и сам сейчас не знаю, потому что истинно говорю вам: с того самого нашего разговора живу в ошеломлении. Но высказывать ее вы отбили у меня охоту... Елена Венедиктовна! Как я против вас ни смирен и слаб, но у меня есть и характер, и самолюбие. А вы очень меня оскорбили... простить можно, забыть трудно... Не беспокойтесь: слова о прежнем вы не услышите от меня... Разве что... разве замечу я, что, извините за невероятную надежду, что вы первая делаете какой-нибудь шаг мне навстречу...

-- А так как невозможное невозможно,-- прервала и заключила я с убеждением,-- то хорошо, я согласна. Доверяюсь вам на союз дружеский и безобязательный. Вот вам моя рука -- честно ее даю и честно жму вашу.