Он говорил все это с такою простотою, до того, так сказать, домашне и уютно, что я совсем смутилась. Если бы сильные слова, голос трагический, жесты нервные, гроза в глазах, я не поверила бы, подумала и сказала бы: "Испугать и расчувствовать хочет, театральную сцену раскаяния представляет: мелодраматический герой -- преступник по несчастию, по совести -- человек чести".

Но он, говоря, даже стакан чаю себе налил, не забыв при этом сказать мне: "С вашего позволения",-- сидит, прихлебывает маленькими глоточками и ровно, слово за словом "излагает" с совершенным спокойствием, как самое обыкновенное дело.

И доказать, "почему", я опять не сумела бы, но всем существом своим почувствовала, что тут надо верить: жизнь и смерть этого спокойного человека действительно в моих руках. И, если я его не прощу и осужу судом смертным, то он действительно сперва отчитается честь честью по должности, чтобы хозяева не поминали его лихом, а потом -- либо пулю в висок, либо бух с Каменного моста. И я испугалась.

-- К чему это все? -- прервала я его, стараясь прикрыть страх раздражением. -- На что мне ваша смерть? За ваше преступление я вас ненавижу, я вас презираю, но вы сами достаточно знаете меня, чтобы не воображать злодейкою какою-то, способною взять на свою совесть подобный ужас: человек чтобы умер... Хотя бы и врагу, злодею своему...

В глазах его пробежал огонек и стих, подавленный.

-- Значит, милосердовать желаете? -- произнес он тихо и почти угрюмо.

Я промолчала.

Он глубоко вдохнул и, потупясь, забарабанил пальцами по столу. Теперь он гораздо больше волновался, чем когда предлагал мне смерть свою. Долго молчал. Потом с новым вздохом:

-- На милости спасибо, но... это тяжело Елена Венедиктовна!

-- Что тяжело!? -- серьезно не поняла я.

-- Бремя, которое вы на меня возлагаете своею милостью. Жить с ним будет тяжело.

-- А, вот что! А мне не тяжело? Мне легко будет жить? Скажите, какой совестливый! Вы вот для того, чтобы из жизни уйти, приговора от меня требуете, то есть ответственность за себя перекладываете на мои плечи. А не приходила вам в тупую вашу голову мыслишка о том, что сегодня утром я, очнувшись в позоре, могла на себя руки наложить? Не спрашивая ничьего приговора, а просто... от срама... как другие погибшие себя убивают?

Он сделался очень бледен. Глухо, чуть слышно он возразил:

-- Не только приходила мне, Елена Венедиктовна, эта мысль в голову, хотя, может быть, и справедливо вы называете ее тупою, но в непрерывном страхе и мучении пребывал я чрез опасения... того самого... с того грешного часа... Некоторое успокоение получил только, когда, занесши к вам записку, услышал от Дросиды, что вы изволили с утра проснуться, но не пожелали встать, а вторично започивали...

-- И тут,-- горько прервала я,-- вы, конечно, почли меня -- совершенно справедливо, впрочем! -- жизнелюбивым ничтожеством, за которое нечего опасаться: небось пожалеет шкурку свою! Пожалеет, похнычет да и пойдет себе дальше, припеваючи... Можете радоваться: я именно такова, не ошиблись! Ни убиваться, ни убивать не гожусь... Можете радоваться!

--Я действительно радуюсь, Елена Венедиктовна,-- очень серьезно возразил он,-- но совсем не тому, как вы изволите напрасно себя поносить. А тому, что сгоряча и в первом, извините за выражение, неистовстве вы не совершили непоправимого... Умертвить ли, умереть ли -- недолгая штука... Да ведь не в том дело, Елена Венедиктовна, а в том, что помирать так помирать, а жить так жить. И, значит, как теперь, когда жизнь нашу покривило этакою наносною бедою, выправить ее, чтобы опять прямо пошла?

-- Больше всего нравится мне то, что вы после преступления, вы, кругом виноватый, позволяете себе брать наставнический тон и чуть ли не правила морали вещать собираетесь!

-- Преступление -- это вы точно определяете, Елена Венедиктовна. И человеку с совестью, каким смею я почитать себя вопреки бывшему на меня греховному попущению, существовать с преступлением на душе гораздо тяжелее, чем за преступление в могилу сойти. Давеча, когда я шел на бульвар вас встречать, то надвое думал, вернусь домой или нет. Настолько был готов погибнуть от вашей ли руки в праведном вашем гневе, от своей ли -- по вашему приказанию. Настолько был предрасположен к тому, что вот, не угодно ли взглянуть, я даже и записочку приготовил на всякий случай, что умираю-де доброю волею по причине, известной мне одному, и в смерти моей прошу никого не винить...

Он подал мне это письмо. Холодное, мокрое, измятое, оно своим видом показывало, что действительно Шуплов носил его с собою на бульвар. Полусмытый талым снегом адрес гласил расплывшимися буквами: "Властям полицейским и судебным". Невольная дрожь пробежала по моему телу, точно я до покойника дотронулась.

Оттолкнула письмо и с величайшим усилием над собою к равнодушию говорю:

-- Стану я брать в руки такую грязную бумагу! Спрячьте, пожалуйста, ваш романический документ. В подлинности его не сомневаюсь: вижу ваш почерк, он у вас красивый.

Он совершенно серьезно поблагодарил меня на добром слове, взял письмо и запер в комод. И продолжал:

--И, не кривляясь, как актер какой-нибудь в театре, но с полным прямодушием смею вас заверить: и записку эту я писал, и на бульвар шел с облегченным сердцем: буди воля твоя! Жизни, конечно, очень жалко... Ведь мне всего тридцать первый год, Елена Венедиктовна!.. Зато -- сразу: брызнул кровью на грех и -- смыл... Большой соблазн, Елена Венедиктовна!.. Но так как жить-то все-таки хочется, то решил я попробовать: если, думаю, не пожелает она моей смерти, то осмелюсь я... Извините, ради Бога: опять вам будут неприятны мои слова, но клятвенно обещаю, что повторяю их в последний раз... Осмелюсь я предложить руку и сердце... Потому что, Елена Венедиктовна, я так понимаю: даже независимо от моего к вам восторга и обожания жизнь моя отныне принадлежит не мне, но вам. Должен я всего себя отдать навсегда в ваше распоряжение, чтобы загладить свое преступление... Да, да, совершенно вы правы в этом словечке -- преступление против вас...

-- Ах, да не надо мне ваших...

-- Мне надо, Елена Венедиктовна! -- не дал он мне договорить. -- Мне надо! Угодно ли вам, не угодно ли, это уже не от вас, а от внутренних чувств моих зависит-- и в совершенной неистребимости. Раб ваш душою и телом -- вот я кто теперь, Елена Венедиктовна! Но, так как рабски служить женщине мужчина, одержимый любовью к ней, может с приличием, только будучи законным ее супругом, то...

-- Такой-то ваш обещанный "последний раз"?

-- Именно последний, Елена Венедиктовна: больше не заикнусь. А разъяснить считаю долгом потому, что, выходит, вы мне ни смерти заслуженной не даете, ни жизни облегченной. И предстоит мне, значит, влачить ее, как Каину какому-то проклятому, оставаясь мерзавцем в своих собственных глазах! Вот-с и выходит, как видите, моя правда: своим милосердием вы налагаете на меня неудобоносимое бремя... не под силу!..

Я слышала: он говорил искренно. Стало против воли жаль его. Хотелось сказать ему что-нибудь доброе. Нельзя. Уступка велика -- примет за сдачу враждебной позиции и шаг к примирению. Попробую отразить высокомерной шуткой.

-- Да если вам уж так непременно хочется застрелиться, то зачем мое разрешение? Можете обойтись и без него. Ведь теперь, когда я знаю, из-за чего вы застрелитесь, разве это не все равно, как если бы я разрешила?

Он ответил с глубокою серьезностью:

-- Для меня-то, в покойниках, пожалуй, будет все равно, а для вас, которая останется в живых?

Я смутилась и примолкла. Молчал и он -- стоял потупясь. Часы тикали.

И вдруг он поднял голову, как бы подумавши что-то, и сказал быстро -- тоном дружелюбным и доброжелательным, но твердо, почти с резкостью:

-- Извините мне, Елена Венедиктовна. Скажите: не твое дело. Так правда. Но позвольте вам заметить: напрасное это ваше чувство к барону М. Ничего из него для вас хорошего не будет, одна беда!