К.Д. Бальмонт и И.А. Бунин
Когда проходишь предгорья, вступаешь в горы, когда поднимаешься на горы, достигаешь вершин.
Так и я, совершая свое странствие по высотам русской зарубежной литературы, прихожу наконец к двум ее вершинам, именам которых, вероятно, суждено обозначить исторически нынешний ее период. Имена эти -- для поэзии стиха -- Константин Дмитриевич Бальмонт, для поэзии прозы -- Иван Алексеевич Бунин. Вот уже около сорока лет Бальмонт царит в русской поэзии, время от времени переживая направленные против него поэтические революции, однако ни одной из них не удалось лишить его трона, который он сам некогда занял революционным порядком как кипучий в страстный поэт декаданса. Времена эти остались далеко позади. Бальмонт прошел длинную и сложную эволюцию чуткого импрессиониста, отзывчивого влияниям как русской, так иностранной мысли -- философской, эстетической, социальной, политической -- подобно восприимчивой мембране. Это едва ли не самый образованный человек в русской художественной литературе и полиглот, каких мало во всех литературах.
Казалось бы, познавательная ненасытность Бальмонта к книгам, к людям, к новым странам должна была направить его к эклектизму. Но его спас огромный субъективный талант в соединении с крайне субъективным же характером. Неутомимый всемирный путешественник, жадный охотник за новыми мыслями и впечатлениями, он, однако, никогда не подчиняется впитанной мысли или полученному впечатлению, но их себе подчиняет. Поверяет их близость его собственному духу и, убедясь в ней, претворяет их в новые идеи, облекает в новые неожиданные формы.
Подобно Куприну, которого Бальмонт обожает, объявляя самым русским из всех современных русских писателей, он -- пантеист, солнцепоклонник. "Золотой петух" Куприна откликнулся пламенным восторгом в душе поэта, в юности освятившего свое творчество стихом: "Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце", а в старости не устающего твердить: "Вседневность Солнца моя твердыня... Я сгусток Света. Я слиток Солнца. Моя твердыня во мне крепка".
Я на своем веку знал лично очень много поэтов, но единственного Бальмонта, который всегда мыслит бесстрашно поэтически (и не умеет мыслить иначе) и, как мыслит, так говорит, как говорит, так действует.
Арестованный большевицким ЧК, он на вопрос о политических убеждениях коротко ответил: "Поэт". И это действительно самая полная его характеристика.
Поэт-философ светлой радости и любви к человечеству, дышащий одною жизнью с солнечным миром, полный через край яркими образами, изливающий их с величайшею легкостью и неистощимым постоянством звучными стихами. Собственно говоря, Бальмонт -- непрерывный импровизатор. На высотах утонченной литературы он чудом сохранил дивный дар, которым поражают нас рапсоды, волхвующие лирики, жрецы и колдуны-ясновидцы первобытных народов. Если бы "L'Ingénu" {"Простодушный" (фр.). } Вольтера сделался поэтом, он писал бы, как Бальмонт.
Несравненно богатый интернационалист впечатлений, космополит нежности ко всему миру, где светит Солнце, Бальмонт, однако -- как всякий истинный поэт!-- глубокий и страстный патриот-националист по пламенной любви к России, по своей тоске в разлуке с нею, по острому чутью ее несчастий, по жаркой ненависти к ее угнетателям, по жадному упованию и ожиданию ее воскресения.
Прислав мне и жене моей свою книгу "Где мой дом?", он знаменательно надписал на ней: "Русским-русским от русского-русского К. Бальмонта". Сейчас он окунулся в стихию славянского мира и привольно в ней купается. Едва ли кто другой сделал столько для ознакомления русских с поэтическою мыслью братьев-славян. Он -- как бы живое олицетворение идеи, что русский гений есть всеславянский гений.
Жребий всемирного путешественника выпал и Ивану Алексеевичу Бунину, королю нашей современной художественной прозы. Великою надеждою русской литературы Бунин был с первого появления в ней тридцать лет тому назад. В своем предсмертном письме ко мне Антон Чехов указывал в Бунине своего преемника (за "Чернозем"). Академия поспешила раскрыть пред Буниным свои двери задолго до всяких юбилейных сроков, помнится, на пятнадцатом году его деятельности. Словом, признание Бунина литературным светилом дело давнее, дореволюционное и довоенное.
Но только в эмиграции гений Бунина явил нам всю свою мощь и многогранность, весь свой блеск и беспредельно широкий охват. Молодой Бунин вышел из русла Тургенева, но оно уже давно стало тесно. Его стихия шире, сильнее и, так сказать, телеснее тургеневской. Все расширяясь, поток Бунина вторично образует на течении русской литературы таинственное озеро, подобное тому, каким разливалось художество Льва Толстого.
Современный Бунин -- как бы и синтез русской литературной мысли по крайней мере за три четверти века. Спокойный, мудрый, чудотворно разнообразный, он весь и всегда свой, никогда никому не подражает, а между тем в нем, как лучи в общем фокусе, сошлись и слились все. Изучать Бунина в зарубежном периоде -- значит видеть пред собою все положительные стороны русской художественной прозы, начиная чуть не с Пушкина, потому что даже волшебная тайна пушкинского лаконизма усвоена и использована им с чутьем и мастерством, какие редко кому давались из последователей поэта. Бальмонт когда-то, в дни пылкой юности, обмолвился гордым стихом: "Предо мной все другие поэты -- предтечи". Бунин с полным правом мог бы сказать то же самое о всех наших значительных прозаиках. Все они его учители и все догнаны или превзойдены им в каком-нибудь из оригинальных опытов, которыми он так несметно богат.
Пушкина звали Протеем за необыкновенную способность отвечать каждой осветившей его идее точною формою. В Бунине мы имеем подобного же Протея. В своих чудотворных преображениях он иногда представляется мне каким-то колдуном, который, по пословице, не только видит каждого человека насквозь, но и землю под ним на три аршина. Такая прозорливость не всем приятна, и колдунов за нее больше уважают и боятся, чем любят. Бунину это знакомо. Семнадцать лет тому назад он был почти проклят русской интеллигенцией за пессимистическое суждение о русском крестьянине в мрачной книге "Деревня". Однако большевицкая революция оправдала угрюмые пророчества Бунина от слова до слова, с тою же страшною и горестною точностью, как оправдались апокалиптические "Бесы" Достоевского, тоже возмутительные для современной им интеллигенции и еще долго потом.
И сейчас Бунин иногда подвергается нападкам как писатель, мало внимания уделяющий интересам современности: годам войны и революции, эмигрантскому быту, вообще социально-политическому дню.
Нападки эти несправедливы фактически, потому что из-под пера Бунина вышел грозный дневник "Окаянных дней" -- неизгладимое клеймо "на много лиц бесстыдно бледных, на много лбов широко-медных"; а каждое публичное выступление писателя как оратора гремит анафемой злодеям России: большевикам и их угодникам-соглашателям.
Несправедливы и принципиально. Было бы истинно прискорбно, если бы Бунин часто отрывался от своего художественного труда для полемической публицистики и социально-политических проповедей, как бы прекрасны ни были их цели.
Да не повторится горькая ошибка Льва Толстого! Бунин тоже философ, но знает и твердо верует, что философия художника должна говорить с массами средствами его искусства, а не отречением от них для проповеднической схематизации с навязчивым дидактизмом.
За время эмиграции Бунин напечатал "Господина из Сан-Франциско", "Митину любовь", "Цикады", "Иду", "Дело корнета Елагина", несколько сборников мелких рассказов и стихов. Ни одно из этих произведений не касается текущей современности, однако каждое принималось с таким страстным вниманием, словно автор предлагал публике острейшие памфлеты на злобу дня.
И так не только в нашей русской среде, но и всюду, где узнали Бунина в переводах. Причина тому именно в волнующих философских проникновениях бунинского словесного художества. Он предназначен в сем мире угадывать во временном вечное, в случайном непременное, в будничном и пустяковом постоянный, железный психологический закон. Философия его пессимистична, родственна Экклезиасту и восточным мудрецам-фаталистам, но одета в такое разнообразие наблюдательной красочности, что первым и долгим впечатлением по чтении Бунина всегда бывает пышное торжество жизни. Размышления о "великой грусти" автора -- наблюдателя и мыслителя -- приходят потом.
Некоторые находят творчество Бунина холодным. Это все равно что жаловаться на холод мрамора, из которого высечена "Ночь" Микеланджело, или бронзы, из которой отлит "Персей" Бенвенуто Челлини. За холод принимаются уверенное спокойствие творца-олимпийца, знающего судьбы созерцаемого им мира, привычная сдержанность взрослого человека-мудреца, наблюдающего пестрые страсти и порывы людишек-детей. В этом отношении, равно как разнообразием творчества, Бунин напоминает Гёте. Правда, он еще не написал нам русского "Фауста", но очень возможно, что мы получим его в громадной национальной эпопее "Жизнь Арсеньева", которую теперь Бунин медленно пишет и печатает. Каждая глава широчайше планированного, отчасти как будто автобиографического романа будит нетерпеливое ожидание дальнейшего развития этого глубоко взятого синтетического подхода к русской душе.
Может быть, Бунину дано будет договорить о ней то, чего не успели сказать Толстой, Достоевский и Чехов, и уяснить наконец Западу загадку, что такое вечно приводящая его в недоумение "славянская душа".
Если я прибавлю, что никогда еще никто в русской литературе не доводил языка до такого богатства, силы и смелости, как автор "Иоанна Рыдальца", "Святителя" и т.п., никто не возносил его красоту до такой чарующей музыкальности, как автор "Цикад", "Иды", "Митиной любви", "Жизни Арсеньева" и т.п.,-- то этим я завершу мой бегло набросанный портрет значительнейшего из наших писателей, и под впечатлением его грандиозной фигуры позвольте мне оставить и вас, заключая эту лекцию.