Обратимся ко второму номеру нашего письмовника: что пишет о деревне помещик? барин?

В рассказах графа Алексея Н. Толстого, вызвавших немалый шум в печати, народ расплылся неясным пятном, остался только зловещим, мутно-красным, задним фоном, на котором чудовищными тенями проходит ужаснувшая автора дворянская, усадебная жизнь. К крайнему моему сожалению, в то время, как я пишу эту статью, у меня под руками нет сборника графа Алексея Толстого, и я должен ограничиться повторением слов, уже сказанных мною об этом необыкновенно талантливом литературном дебютанте в другом издании {В "Одесских новостях".}. "Народ Алексей Толстой пишет угрюмо, без малейшей лести и сантиментальности. Страшен и темен его народ. Такой, как и должен быть там, где барин -- Скотинин ("Заречье"), барич -- Митрофанушка ("Сватовство"), а барыня -- "целовала кучера, сама себя мучила" ("Сватовство"). Непоколебимый мрак, непростимая обида злобных взаимонепониманий, и где-то глубоко на дне клокочет "русский бунт, бессмысленный и беспощадный". Что в "Капитанской дочке", что в "Войне и мире", что в "Плотничьей артели", что во "Власти тьмы", что в "Мужиках" Чехова... Та же беспросветная, в немоте наученная, стихийною угрозою нахмуренная тьма.

"На черном крыльце пела Василиса все одну песню. И лучше бы не было этой песни на святой Руси".

"По-прежнему силен только разбойник. Старики и старухи -- умертвие. Девки -- беспастушное стадо. Взрослый слой -- апатичная масса, работающая и жующая, что выработано. Угрюмое "пушечное мясо" эпохи, которому лучше уж себя и не чувствовать, потому что чувство врывается в нее не иначе как в образе трагического фатума" ("Архип")".

Прибавить к этому сейчас должен я еще вот что. Читал я рапорт г. Родионова значительно позже рассказов графа Алексея Н. Толстого и "Деревни" г. Бунина и полагаю, что именно поэтому ужасные сцены, рисуемые г. Родионовым, не произвели на меня того потрясающего впечатления, на которое они рассчитаны,-- даже те из них, в возможности которых я не имею никакого основания автору не верить и допускаю их плачевную вероятность. Тем более, что их нисколько не скрывают от читателя, как мы ниже увидим, и гг. Бунин с Толстым, и г-жа Милицына. Но кроме мужицких "потрясающих фактов", у гг. Бунина с Толстым и г-жи Милицыной в летописях есть еще кое-что, умышленно забытое г. Родионовым, и отсутствие этого "кое-чего", увы, весьма глубоко подрывает судебное значение составленного г. Родионовым протокола. Подобно либеральному судебному следователю, которого г. Родионов так остро ненавидит за оправдательную тенденцию, охранительнейший г. Родионов сам произвел свое дознание "с возмутительною небрежностью", что заставляет принимать его факты гораздо холоднее, чем они требуют, и напрашивается на возвращение обвинительного акта к доследованию. Повествует, скажем, г. Родионов о том, как в храмовый праздник черноземские парни

разнесли по бревнам несколько бань, стоявших за деревней, и всю ночь раскладывали из них костры, при свете которых изнасиловали двух девушек. В довершение всего кто-то, видимо из мести, выпустил кишки у лошади свата Акима, полоснув ножом в живот.

Животное околело.

Возможно, что оно так и было. Гг. Бунин, А. Толстой, г-жа Милицына подтверждают. Но гнусностью черноземских парней я уже не могу удручиться настолько, как удручился бы до "допроса свидетеля", графа Алексея Толстого, потому что он рассказал мне про другой деревенский праздник, где отличался совершенно точно так же, как черноземские парни, "его превосходительство", предводитель дворянства, Мишука Налымов. И когда Мишуку Налымова побили по морде за покушение на изнасилование племянницы, этот господин пробовал подкупить скотницу за три рубля, чтобы она "обрезала титьки" у коров, принадлежащих его обидчикам, и, "видимо из мести", столкнул в болото их же стреноженную лошадь. Простые девки деревни, изображенные г. Родионовым, очень наглы и развратны, но граф Алексей Н. Толстой показал нам в деревне же "дворянскую дочь" Катеньку Павалу,-- "старшую сестру" народа, после которой подходить с эстетическими требованиями к нравам "меньшей сестры" как-то, знаете, конфузно. Отвратительно и преступно, что хулиганы из деревни Чернозема избили Ивана Кирильева так, что он остался замертво лежать на дороге. Но -- какое основание имеем мы судить по специальным "драконовским" законам именно этих драчунов, между которыми, вдобавок, имеются даже несовершеннолетние, когда,-- может быть, даже на той же самой дороге -- валялся замертво крестьянин той же деревни Чернозема Кузьма Шашенин, избитый, как пишет г. Панкратов, совершеннолетним интеллигентом, подъесаулом Родионовым? Г-н Родионов весьма сильными штрихами нарисовал мрачную сцену, как парень, бесстыже оголяясь, велит бабам "прикладываться" к нему, сопровождая свои предложения градом кощунственных прибауток. Мерзавец парень! Но, к сожалению, свидетель г. Бунин показывает, что мерзостям своим парень обучился у представителя порядка: у казака из усмирительного отряда, который, пьяный (увы, оказывается, казаки тоже пьют!), подошел к открытому окну общественной библиотеки и, с тем же самым оголением, предложил заведующей барышне купить у него "арихметику".

Старик-извозчик, стоявший подле, стал стыдить его, а казак выхватил шашку, рассек ему плечо и с матерной бранью кинулся по улице за летящими куда попало, ошалевшими от страха прохожими и проезжими...

Сильно опасаюсь, что по законопроекту г. Родионова этот казак весьма легко может очутиться на виселице. Но -- ах, г. Родионов! Если всех пьяных и буйствующих казаков вешать, то кто же останется охранять отечество от "унутреннего врага"?! За что хотите вы опустошить землю Войска Донского? Да, наконец, подъесаул ведь тоже казацкий чин, а мы видели: существуют подъесаулы, которые только за то, что мужик с дороги пред барышнею не своротил, бьют его мертвым боем -- так, что он "долго лежит". Ну вдруг у подъесаула разойдется рука столь несчастливо, что мужик не только ляжет надолго, но и вовсе не встанет? Что тогда делать с подъесаулом? Уездный съезд покуда штрафует подъесаула на 15 рублей, а ведь господин-то Родионов игриво приглашает его "поболтаться" на виселице... Уж подлинно: жизни своей не пощажу за справедливость!

Словом: ужаснуться на нравы деревни, фотографированной г. Родионовым (раз он клянется, что это -- фотография, "не бред, а быль") кто не ужаснется? Но поверить г. Родионову, будто в деревне живут две разные человеческие породы -- как бы сыны Божий и сыны диаволи -- вряд ли кто после Бунина и, особенно, гр. Алексея Толстого поверит. "Все хороши там голубчики! все одним миром мазаны!" -- скажет читатель беспечный и невнимательный. А внимательный задумается: "Полно? все ли?" Если степной генерал, один из тех, о ком крестьянству еще тридцать лет назад строго заказано: "Слушайтесь своих предводителей!" -- обалдел в деревне, глуша водку и безобразничая с наемным гаремом, до того, что стрижет титьки коровам и собственноручно топит в болотах чужих лошадей,-- диво ли обалдеть до таких же блистательных результатов темным голодным пьяницам, черноземским парням, которым этот удивительный Мишука поставлен культурным примером и даже как бы в отца место? Если "водворитель порядка" безобразничает и похабничает в терроризованной им стране, безнаказанно оскорбляя женщин и рубя ни в чем не повинную случайную публику,-- не вправе ли безграмотный, дикий черноземский парень заключить отсюда тусклым своим, но логическим выводом, что пьяное бахвальство, похабничество и зверство -- отнюдь не пороки, но бравое молодечество, чрез которое он, деревенский вахлак, станет похож на военную кость, светлую пуговицу? Но вот что любопытно. Когда пьяный казак бесстыже продавал свою "арихметику", пристыдить человека порядка явился не какой-либо из Стародумов, устами которых г. Родионов клянет развращение народа, но -- человек беспорядка, крестьянин-извозчик, за то и поплатившийся разрубленным плечом. Если остроумная коровья операция "высшей расы" осталась без выполнения, то опять-таки единственно потому, что "низшая раса", в лице скотницы, наотрез отказалась от "этакого поганого дела", а когда освирепевший генерал стал скверно ругаться, присутствовавший конюх очень спокойно намекнул ему, что за это, мол, вашему брату можно и бока намять. Действительно, при возможности подобных репримандов, прав полковник Стародум в "Нашем преступлении": "Продал бы имение и уехал бы из пределов любезного отечества, так эти "хрещеные" мне в горле настряли. Грубят, и управы на них никакой, сказать ничего нельзя, до того обнаглели!.." В самом деле: не горе ли горькое? Титек у чужой коровы нельзя обрезать! Чужую лошадь в трясину столкнуть не дают!

Г-н Родионов принадлежит к числу "роковых" писателей, коим отпущен природою поистине чудодейственный дар компрометировать и "сажать в калошу" дело, которое они берутся защищать. Разделив деревенское население на овцы и козлища, он не пожалел смрадных красок, чтобы вычернить вторых. Что касается первых, за ними он признает один грех: "разобщение русского культурного класса с народом". Способы г. Родионова прекратить разобщение и установить общение мы видели: виселица и порка. Но, по крайней мере, те-то избранные овцы интеллигенции, Стародумы-то премудрые, чьими устами проповедует г. Родионов свои "способы" и во имя благополучия которых желает он деревню пороть и вешать, они-то -- что за народ? Конечно, уже -- такая надежная "соль земли", что уж к ним-то скептик никак не может придраться, будто -- если грешна и темна, пьяна и преступна русская деревня, то не ее одной тут вина, но и на Стародумов почтенных падает ее малая толика? Оказывается: нет. К сожалению, приходится "констатировать факт", что интеллигентные типы "Нашего преступления" весьма плачевны и -- чем больше которому-нибудь сочувствует г. Родионов, тем более тип похож на фарисея, самодовольно благодарствующего Господу Богу за то, что он не таков, как эти мытари. Деревню костят, как речная полиция, но на себя оглянуться -- а, ни-ни! Непогрешимы, как папы. Ни один из любимцев г. Родионова не сказал о том народе, которому эти господа служат, за народные деньги, на разных ответственных должностях, обязанных блюсти народную нравственность и здоровье, и одного теплого, сердечного, участливо-внимательного слова; ни один не явил себя в сколько-нибудь душевном, человечном действии; никто -- не то что не положил души своей за "гибнущих" (см. в предисловии!) братьев своих, но просто-таки не может похвалиться даже обыкновенною-то чиновническою добросовестностью. Служения нет и следа, есть только служба, да и та скверная. Фельдшерица в земской больнице какой-то дикий и злобный, невежественный зверь. К этой госпоже, впрочем, и сам г. Родионов относится неодобрительно, не забывая, однако, оттенить нам несомненный источник ее порочности: у фельдшерицы мать "чернопятая" крестьянка,-- ну, понятно! чего же ждать хорошего! Старший врач больницы из всех любимцев любимец г. Родионова, "будучи человеком мягким, не заставлял своих помощников так же добросовестно относиться к своим обязанностям, как относился сам. Поэтому вся больничная машина за спиной у него поскрипывала довольно серьезно". Действительно, серьезно, потому что была больше похожа на застенок. Тяжко израненного, бесчувственного, умирающего мужика швырнули без призора в сумасшедшую палату, и он там себя, в бреду, окончательно изувечил. Родня нашла этого несчастного в таком состоянии:

Иван лежал на кровати с сорванной с головы повязкой, тяжко всхрапывая и колотясь всем телом. Он так неудобно был положен, что тонкие вертикальные железные прутья в изголовье кровати врезались в его израненную голову. Тюфяк, подушка, простыня были окровавлены, на полу стояла целая лужа крови.

Бабы подняли вой (вот дуры! Есть от чего!). Мужики пришли в неистовство (каковы негодяи?) и, "ругаясь, как в кабаке" (правду сказать, смахивала на то немножко больница-то), чуть не поколотили фельдшера, но богатырь-сторож, Артем, вышвырнул их на улицу. Этот сторож Артем -- чуть не главное лекарственное средство, которым пользует пациентов своих удивительная больница.

-- Мой предшественник завел тут в числе служителей одного атлета, чтобы силой удалять буянов, и я его держу. И ему нередко приходится буквально вступать врукопашную, брать буянов за горло и выносить вон. А полиция бездействует. Два месяца прошу поставить тут городового и не допрошусь...

Впрочем, кроме Артема, старший врач имеет в своей аптеке еще спермин. Случай, по которому он пускает в ход это средство, столь типичен, что стоит не пожалеть места для выписки его целиком. "На пятый день Ивану стало худо". Баба Елена, родственница, бросилась за врачом.

Старший врач, только что окончивший над одним больным сложную хирургическую операцию, в белом колпаке, в белом халате, с засученными выше локтей рукавами, отдыхал за письменным столом, выпивая по глотку из стакана простывший жидкий чай и с наслаждением затягиваясь дымом то и дело осыпавшейся папироски.

Баба сгоряча наговорила любимцу г. Родионова жалких слов. Старого земского врача семидесятых-восьмидесятых годов они, наверное, привели бы к злейшим угрызениям совести и повергли бы в совершенное отчаяние. Sed alia tempora! {Но времена иные! (лат.) } Но не на таковского баба напала!

Врач неторопливо рассеял рукой облако табачного дыма, сгустившееся над его лицом, и, склонив набок голову, чтобы лучше разглядеть, прищурил свои круглые карие глаза и спокойно спросил:

-- Ты кто такая и про кого говоришь?

-- Да про нашего... про Ивана Тимофеева. Ен в сумасшедшей комнате тут у вас лежит, в сумасшедшую комнату его запрятали... Получше-то для него места не нашлось...-- вызывающе ответила Елена.

-- А-а... теперь понял. Видишь ли, что за ним никакого ухода нет, это ты лжешь,-- спокойно, но резко ответил врач.-- Я каждый день обхожу всех больных по два раза: утром и вечером, и каждый раз обязательно бываю у него. Дальше: что ему не три, а два только дня не меняли повязок, так это так надо по ходу болезни. Я не приказал менять. Поняла?

-- Да вы уж извините. Не я, а горе наше говорит...

-- Постой, дай кончить. Я потому так подробно опровергаю твою ложь, что вы, святые мужички, и особенно вы бабы, все вы -- каверзники, ябедники и лгуны, а особенно с тобой я не обязан разговаривать. Поняла? Теперь о больном. Я уже предупреждал жену и мать, что, по моим расчетам, сегодня часам к пяти-шести он должен умереть. Поняла?

-- Ради Христа Небесного спасите!

-- Вот тебе раз. Что же могу сделать? Я ничего не могу сделать, и ступай с Богом, и не являйся больше с неосновательными претензиями, а то прикажу удалить тебя из больницы.

-- Помогите, барин, ради Христа Небесного, помогите...

-- Пожалуй, ради слез ваших я продлю ему жизнь на два дня, не более. Сегодня что у нас? Четверг. В субботу он умрет. Вот я вас и спрашиваю, стоить ли это делать? Ведь это лишние мучения больному.

-- Ради Бога, Господь Милосердный заплатит вам за это...

-- Ну, как хотите, мне не трудно.

Врач сам сделал больному первое подкожное впрыскивание спермина и приказал фельдшеру продолжать эти впрыскивания ежедневно по три раза.

Этот "неторопливый" величественный сверхчеловек, в табачном дыму, "спокойно, но резко" отвечающий родным умирающего в момент агонии сословною руганью, усматривающий в беспокойстве за близкого человека "неосновательные претензии" и снисходительно творящий сперминное чудо на два дня сроком,-- "мне не трудно",-- становится особенно великолепен после следующей извинительной оговорки г. Родионова:

Старший врач не только не знал о том, как поступили в больнице с избитым Иваном, но даже и не подозревал, что такого рода деяния возможны в учреждении, которым он заведует.

На нем наглядно оправдалось то общее, всем известное правило, что начальник всегда меньше посторонних осведомлен о действиях его подчиненных, и чем выше он по своему положению, чем обширнее и сложнее круг его ведения, тем его представления о ходе дел в управляемой им области удаленнее от жизни и истины.

Вот оно как. А мы-то, несправедливые, еще претендуем на высокопоставленных сановников, зовем бездарными и недобросовестными министров, когда они берутся управлять ведомствами, о сложном движении которых не имеют понятия и ход их узнают лишь по своем назначении. Если уж старшему врачу земской больницы так трудно знать в своей еще довольно примитивной высокопоставленности, что делается у него под носом,-- то на какое же тяжкое и грустное неведение своих сложнейших обязанностей фатально обречены те вышеупомянутые государственные мужи и как они, бедняжки, должны оттого нравственно страдать!

Врач не знает, что у него делается под носом, а баба, которая все знает, оказывается каверзницею, ябедницею, лгуньей, она "лезет с неосновательными претензиями", против бабы нужен Артем и, жаль, полиция гуманничает, скупится поставить в распоряжение больницы нарочного городового. Возможно ли написать более противный тип холодного, пошлого бюрократа от медицины, чем этот, излюбленный г. Родионовым, Стародум "с мягким характером"? А ведь автор его то и дело выводит в пример прочим, любуясь им: вот это, мол, нашенский парень! Даже, когда тот на суде, сбитый с толку бойким адвокатом, дал ошибочное показание, но, из самолюбия, не решился его исправить: "Как же, мол, это? вдруг, я, старший врач, да сознаюсь в научной оплошности?" Pereat justitia!.. {Да погибнет правосудие!.. (лат.) } Именно этот ведь образцовый медицинский администратор "с мягким характером" и вносит законопроект о замене обществ трезвости виселицею для пьяных преступников. "Подумаешь, важное кушанье!" -- рекомендует он последних. Это врач-то! врач! Последний защитник преступника пред правосудием, последнее прибежище болезни, принимаемой за преступную волю, последний авторитет, властный смягчить преступнику хоть сколько-нибудь тягость тюремного режима, не допустить применение телесного наказания и т.д. "Подумаешь, важное кушанье!" Это -- врач! Если я скажу:

-- Это клевета на русское врачебное сословие.

Г-ну Родионову так легко ответить:

-- Да вы не имеете нравственного права о том судить: сколько лет не видали вы России?

Это выражение зажимает человеку рот. Но не только пятнадцать,-- даже десять лет тому назад,-- выбрать в апостолы виселицы из всех сословий русских врача не посмел бы самый дерзкий реакционный памфлетист, потому что не только слева сдернули бы его резким протестом, но и справа, то же самое "Новое время", из типографии которого вышло теперь "Наше преступление", переспросило бы с недоверием:

-- А не врешь ли ты, пан-писарь?..

Сейчас "народ безмолвствует". Немо и врачебное сословие, в которое брошен грязный ком. Что же? В семье не без урода: Александр Иванович Дубровин ведь тоже врач... Но неужели урод в семье успел расплодиться настолько, что стал для нее типическим и -- из-за сорной травы теперь уже не видать посева? Не хочется верить, и не верю. Но, так и быть, попробуем условно допустить. Если оно так, если в самом деле за какой-нибудь десяток лет самое передовое, гуманное, самоотверженное сословие русской интеллигенции опустилось на степень невежественной низости, которая для исцеления народных недугов не знает иных средств, кроме виселицы и телесных наказаний, которая в веке "no restreint" {"Без ограничений" (фр.). } осмеливается проповедовать "смирительную рубашку",-- какое же право имеет общество, хотя бы его олицетворял и г. Родионов, требовать высшего уровня нравственности и духовного развитии от мужика-то, против которого все эти громы направлены? Если афоризм, что "всякое общество имеет то правительство, которого оно заслуживает", справедлив с лица, то справедлив он и с изнанки: "всякое общество имеет того мужика, которого оно воспитывает". Что это так, а не иначе, очень хорошо знает и г. Родионов, ибо помнит, что мужик "еще недавно, на нашей памяти, не был таким".

-- Ну, опять-таки, кто же споил и спаивает народ?-- спросил следователь.

-- Сам спился! -- с озлоблением крикнул доктор.-- Никто его в шею не толкает в кабак, сам прет! Опять-таки, поймите, не стою я на стороне правительства. Слова нет, мерзко, что оно торгует водкой, но такая скверная мера пущена им в ход по крайней нужде. Надо откуда-нибудь доставать деньги...

Так-с. Правительство в крайней нужде. Правительству надо откуда-нибудь (прелестно!) доставать деньги. Правительство открывает торговлю водкою. Народ водку покупает и пьет. Пьяный совершает преступление. А правительство, которое его напоило, в своих интересах, судит его под виселицею и, осудив, вешает. Право, можно подумать, что г. Родионов, не в шутку, а и в самом деле уверен, что лучший способ расплатиться со своим кредитором, это -- вздернуть его между двумя столбами с перекладиною.