Всех крупно денежных арестованных Урицкий обыкновенно оставлял за собою и, в надежде вытянуть из них скрываемые капиталы, канителил их месяцами в мучительном томлении тюрьмы и допросной пытки. Чаще всего жертва, доведенная до отчаяния, не выдерживала характера и указывала свои тайники: берите все, только отпустите душу на покаяние!.. Тогда "все" брали, но души на покаяние не отпускали, а без всякого покаяния выпускали ее в вечность пулею палача-латыша...

Куда поступали эти огромные суммы, выманенные лукавством и облитые кровью жертв?.. Большевики из идейных отзывались об Урицком двояко. Одни восторгались им как цельным типом коммуниста-революционера, каким должен быть всякий большевик, sans peur ni reproche (без страха и упрека (фр.)), и уверяли, будто он, по существу, человек не только не жестокий, но даже мягкий и чувствительный. К числу таких восторженных хвалителей принадлежал, например, г. Каплун, племянник покойного шефа коммунистической жандармерии, сам занимавший в Петрограде чрезвычайно ответственный пост по отделу управления и успевший сыскать на нем в публике очень приличную репутацию чиновника рассудительного и, насколько позволяло революционное напряжение, мягкого в поступках при большой твердости в убеждениях. Написанный им некролог Урицкого дышал искренним горем. Другие признавали в Урицком чрезмерную жестокость и страстишку издеваться над своими пленниками, но извиняли ему эти скверные качества за незаменимость его как вождя и организатора коммунистического террора. Но те и другие утверждали, что Урицкий - фанатик своего служебного долга и лично честен, бескорыстен и неподкупен.

Заключенные были другого мнения и, после полугодовой деятельности ЧК, считали Урицкого уже в семи миллионах капитала, - сумма по 1918 году еще колоссальная! - нажитого путем вымогательства за освобождение разных коммерческих тузов. Указывались случаи, назывались фамилии. Я не расследовал этого дела и не берусь быть в нем судьей. Что денежная ловля производилась Урицким непрестанно, упорно и искусно, - это было, как говорится, и слепому заметно. Он наполнил тюрьмы [людьми], за которыми не числилось и не могло числиться никакой другой вины, кроме той, что они сохранили где-то малую толику золота, бриллиантов, иностранной валюты, ценных процентных бумаг. Но в чью пользу он грабил - в свою или государственную, - не знаю. Несмотря даже на то, что двое из освобожденных Урицким - я не решаюсь назвать их по именам, потому что они остаются еще в России, - прямо говорили мне, что заплатили Урицкому один 125 000 р., другой 75 000, и я не имею причины сомневаться в их правдивости. Однако в обоих случаях вслед за освобождением произведены были чекистами новые обыски, обнаружившие у освобожденных новые ценности, и тогда грабеж был доведен уже до конца: выпустошили дочиста!.. Так что очень возможно допустить, что Урицкий лично-то действительно не брал, но иной раз прикидывался взяточником - затем, чтобы, торгуясь с жертвой о выкупной сумме, обнаружить степень ее состоятельности и заставить ее проговориться, где и под каким спудом таит она свои ценности. Агенты Чрезвычайки прибегали к этому предательскому способу уловления постоянно. Но уж из них-то подавляющее большинство было, в полном смысле слова, бессовестными торговцами жизнью и свободой людей и откровенными грабителями в свой собственный карман всякого имущества, о котором проведывали их уши и на которое разгорались их глаза.

Чтобы заинтересовать агентов в сыске, Урицкий ввел процентную премию с арестованных капиталов. То есть благословил и поощрил, так сказать, "охоту за черепами". Мера, достаточно безнравственная уже сама по себе, на почве Чрезвычайки, составленной из худших элементов, вернее даже, отбросов и присосков коммунистической партии плюс нескольких принесших покаяние и примкнувших к большевизму жандармов и шпиков старой царской полиции, разрослась ветвистым древом чудовищных злоупотреблений. Казалось бы, при громадных цифрах тогдашних конфискаций процентная премия должна была удовлетворить самые алчные разбойничьи аппетиты. На самом же деле она их только разожгла. Взяточничество и шантаж получили развитие неслыханное. Урицкий знал это, и нельзя сказать, чтобы он вовсе не боролся с хищничеством своей агентуры. Но боролся как-то двусмысленно и дико. От того, что он время от времени расстреливал взяточника-шантажиста, жертве вымогательства не делалось легче: грабеж-то, ей учиненный, все-таки сохранял свою силу и, следовательно, санкционировался. Вот факт 1918 года.

К крупному петроградскому фабриканту является шикарный советский офицер, рекомендуется одним из главарей ЧК, показывает свои полномочия и заготовленный, но еще не подписанный ордер об аресте фабриканта. Угодно сему последнему, чтобы ордер так и остался неподписанным? Двести тысяч "на бочку!"...

Фабрикант был человек сметливый и не робкого десятка. Изъявил согласие, но попросил несколько часов отсрочки, чтобы приготовить деньги. А по уходе неприятного гостя, он - прямо к телефону и сообщил в Чрезвычайную комиссию, что вот был у меня такой-то, предлагал то-то, требовал столько-то, - как прикажете к этому факту отнестись?.. Фабриканта внимательно выслушали, поблагодарили за доверие и просили обождать: сейчас к нему приедет уполномоченный агент. Действительно, не прошло и часу, как пожаловал офицер, еще шикарнейший: френч с иголочки, галифе умопомрачительные. Повторил благодарности, показал мандат и... вручает фабриканту 200 000 р., именно которыми, этими самыми бумажками, он и просит фабриканта заплатить шантажисту, так как ЧК желает настигнуть преступного агента с неоспоримым поличным. Фабрикант повинуется и, в обмен 200 000, полученных от чекиста, выдает равную сумму из собственной кассы. Затем комедия разыгрывается, как по писаному сценарию. Шантажист взятку получил - и немедленно был тут же, с нею в кармане, арестован и деньги у него отобраны. А фабрикант приглашен следовать в ЧК для дачи свидетельского показания. Здесь он имел удовольствие быть очевидцем грозной расправы Урицкого с "преступным элементом", осрамившим непорочную репутацию неподкупной Чрезвычайки. Но заплатил он за этот интересный спектакль дорого, ибо тех 200 000, которые он дал в обмен на привезенные ему из ЧК, он назад уже не получил. А вместо того поставлен был на допрос, откуда у него имеются средства давать столь крупные взятки и известен ли ему декрет, воспрещающий частным гражданам обладать денежным имуществом свыше 10 000 р.?.. Словом, шантажист-то поехал на Шпалерную, а потом, может быть, и за город на расстрел, но и фабрикант покинул "Гороховую, 2" гол, как сокол, да еще и с обязательством к той благодарности, как в басне Крылова волк требовал от журавля:

А это ничего, что ты свой долгий нос

И с глупой головой из горла цел унес?

Поди ж, приятель, убирайся.

Да берегись: вперед ты мне не попадайся!

Слухи о жестоких телесных пытках и битье, которым Урицкий подвергал заключенных, особенно упорных в отрицании своих вин, я не имел возможности проверить личным свидетельством людей, достаточно надежных, чтобы твердо основываться на их показаниях. Может быть, правду говорили, а может быть, и подвирали немножко или даже множко. Битый русский человек имеет странную мазохистскую слабость смаковать претерпенное бойло, - бывает, что не без преувеличений, а иной раз даже и до небывальщины. В то раннее время ЧК еще так спешило разделаться с своими действительными и предполагаемыми врагами "буржуями" и интеллигентами массовым террором, что ей не до того было, чтобы тратить время на пыточный садизм, во вкус которого вошла она впоследствии - особенно со времени женской в ней диктатуры, пресловутых Яковлевой и Стасовой. Урицкий истреблял, но ему было некогда работать заплечным мастером в застенке, да, по-видимому, и не имел он того аппетита к истязанию человеческого тела, как его преемницы и преемники. Но на моральную пытку он был великий виртуоз. Людей попроще он брал театральным запугиванием. Так, одного сидевшего со мною педагога, заподозренного (без всякого дельного к тому основания - кажется, его смешали с кем-то другим, однофамильцем) в сношениях с эсерами, Урицкий, из допроса в допрос, донимал каким-то таинственным свиданием в Румянцевском сквере.

-- Кто с вами был?

-- Никого со мною не было, потому что я и не был вовсе в Румянцевском сквере.

-- Нет, вы были... Значит, отказываетесь назвать?

-- Да кого же я вам назову? что вы, право? И зачем бы мне понадобился ваш Румянцевский сквер, если я живу на Гончарной?

-- Вот это-то мы и хотим знать, зачем. Скажите, и кончим дело.

-- Да не был же я... Господи!

-- Господа вы оставьте в покое; в нашем приятном разговоре третье лицо лишнее... Ну-с?

Допрашиваемый пожимает плечами, молчит. Желтое лицо Урицкого темнеет.

-- Жаль, что вы упорствуете, - произносит он с расстановкой, - напрасно это... очень, очень жаль...

Нажим на звонок. В дверях появляются два красноармейца с винтовками. Вид тупой и зловещий. Душа допрашиваемого уходит в пятки: ясное же дело, - сейчас "к стенке"... Урицкий выдерживает его минуту-другую в молчании, под впечатлением; сам на него не глядит, что-то пишет на бланковой бумаге, - не смертный ли ордер?.. Наконец, видя, что допрашиваемый доведен до паники, задумывается, кладет перо и, будто про себя, роняет слова "в сторону":

-- Впрочем... это всегда успеется... обождем...

И, по его знаку, красноармейцы скрываются обратно за двери, а он любезно обращается к ни живой, ни мертвой жертве:

-- Так молчите? не хотите сказать?.. Ну, хорошо... Завтра мы с вами еще раз поговорим... Подумайте ночку, - может быть, ваша память освежится: говорят, утро вечера мудренее... А чтобы вам не мешали думать, может быть, хотите - я вас в одиночку переведу? а? в одиночку?..

Педагог против одиночки - и руками, и ногами...

-- Так назовите...

Снова заводится машина и тянет, тянет канитель...

В конце концов Урицкий отпускает несчастного - и не в одиночку, а по-прежнему, в общую, но с совершенно измочаленными нервами и в полном упадке духа...

-- Я боюсь, - плакался мне педагог, - если он еще раз вызовет этих верзил с винтовками и начнет строчить пером, я не выдержу: я ему такое про этот окаянный Румянцевский сквер наплету... родного брата могу оговорить... лучшего друга не пожалею... И какого дьявола он ищет? кого там угораздила нелегкая будто бы со мною быть?

Однажды Урицкий сказал ему:

-- Ну, слушайте, зачем вы запираетесь? Ведь мы же осведомлены как нельзя лучше и все знаем. Хотите, я вам опишу все приметы вашего собеседника? Средний рост, широкие плечи, ноги короткие, немного кривые, голова большая не по росту, волосы курчавые, русые с сильной проседью, лицо полное, русский тип, русская бородка, глаза серо-голубые, быстрые, левый глаз прищурен, а правый все как бы стреляет в сторону...

Педагог возвратился в камеру в полном недоумении.

-- Нет у меня такого знакомого, хоть убейте, нету, - бормотал он. С тех пор кошмарное видение неведомого человека с прищуренным и стреляющим в сторону глазом неотступно преследовало его и днем и ночью.

-- Не знаю такого... Хоть на части разнимите, не знаю...

Это было незадолго до моего прихода в камеру. Выслушав от педагога рассказ о внушенном ему привидении, я сразу догадался, в чьем знакомстве и содружестве подозревает его Урицкий. Но остерегся сказать ему, потому что и без того уже изнервленный и ослабевший узник, пожалуй, того гляди, повалился бы в обморок от ужаса, что его, маленького смирного обывателя, мешают, чрез насмешку случая, в большую политическую игру. Мне было очень жаль этого горемыку - тем более что я случайно знал, что лицо, свидание с которым ему приписывали, в то время не было, никак не могло быть в Петрограде. Должно быть, убедились наконец в том и сыщики ЧК, и сам Урицкий, потому что назавтра утром педагог, без нового допроса и без всяких объяснений, неожиданно получил ордер "на волю" и покинул тюрьму так же внезапно и с таким же недоумением, как в нее попал.

Особенно жутким глумлением терзал Урицкий созаключенного нам миллионера-домовладельца и видного коммерческого деятеля Василия Петровича Мухина. Это был человек пожилой, лет под шестьдесят, очень грузный, но из числа тех деятельных толстяков, для которых недвижность - злейший яд и тюрьма - убийство. К нам на Гороховую он попал случайно и на короткое время, проездом на Шпалерную или в Кресты. Раньше Урицкий томил его в каком-то крепостном цейхгаузе, где со стен текла вода, а караульная солдатчина, науськиваемая чекистами, по целым дням дразнила и ругала пленного "буржуя" и застращала его, в ежеминутном ожидании шального расстрела, до психопатического состояния. В нашей камере нашлись люди, хорошо знавшие Мухина на воле, - например, известный банкир Захарий Жданов и другие. Они едва глазам верили, видя, с какою быстротою тюрьма обработала этого богатыря, страстного охотника-медвежатника, в живую развалину, в цинге, с сердечными припадками, с больными опухшими ногами, которые он едва передвигал. Беспомощный, согбенный, обросший щетинистой бородой, сидел он среди камеры на табуретке, гневно плакал и говорил художникам Бразу и Бакмансону:

-- В своем родном городе я выстроил гимназию и содержу ее на свой счет. В актовом зале висит мой портрет во всем параде и при орденах. А теперь напишите меня такого, как видите: небритого, грязного, оборванного, больного, - когда выйду отсюда, прикажу повесить рядом с тем: пусть видят русские люди, каков я был и во что меня, за мое же добро, обратили...

Не знаю, успели ли художники исполнить его желание. В то утро Бакмансон был занят моим портретом, очень удачным, который потом, к сожалению, погиб при разгроме редакции "Биржевых ведомостей", его приобретшей, - а к вечеру финляндское посольство настояло на его освобождении. А назавтра вышел "на волю" и я, оставив Браза и Мухина в тюрьме. Браз был освобожден скоро, но в Мухина Урицкий вцепился крепко.

Старик обвинялся в посылке денег на юг белогвардейским организациям. Уличали его по дрянному доносу или вымученному показанию какого-то мелкого полушпиона-полужулика, - фамилия, к сожалению, ускользнула из моей памяти, что-то вроде Золотова, Золотилова, Золотарского, Золотаренка; заранее прошу извинения у однофамильцев, если это не так. Тогда многие подобные спекулировали на мнимой организации небывалых противоболыпевицких союзов, собирая, под этим предлогом, деньги у коммерсантов и аристократии - обыкновенно небольшие, "детишкам на молочишко". Когда Золотаренко попался на этом деле или велено было ему попасться, он оговорил целый ряд состоятельных людей, якобы дававших ему пожертвования. В том числе и Мухин - на сумму... в 300 рублей! больше фантазии не хватило!.. Мухин даже обиделся:

-- Помилуйте, - говорил он Урицкому, - кто же этому поверит, чтобы Мухин, жертвуя на организацию, подписал бы 300 рублей?! По стольку я обыкновенным зауряд просителям даю... может быть, и Золотаренке вашему дал, - мало ли их ко мне ходит, Бог его знает, всех не упомнишь... А в общественных делах - всякому известно: я могу вовсе ничего не дать, но если даю, то уж отсыплю прилично своему капиталу... Вы хоть не рассказывайте никому, какую улику против меня выставляет, а то ведь и меня, и вас засмеют!..

Другою уликою выставляли исчезновение неведомо куда одного из мухинских приказчиков, о котором тот же полушпион-полужулик доносил, что он уехал по какому-то хозяйскому поручению с крупною суммою, в несколько десятков тысяч рублей. Этого Мухин не отрицал, но определенно указывал цель посыла - отвезти деньги в родной его город (Витебской или Могилевской, помнится, губернии) как очередную субсидию содержимой им гимназии. Но приказчик в пути пропал. Был ли он ограблен и безвестно убит красноармейцами, как сотни других "буржуев", решавшихся в это дикое время на путешествие, имея при себе большие деньги и драгоценности; сам ли сбежал куда глаза глядят, присвоив себе хозяйский посыл; спрятался ли где, не имея возможности снестись с Петроградом, - но в город своего назначения он не явился. Урицкий на этом основании настаивал, что деньги посланы на белый фронт.

-- Укажите, где ваш приказчик, и я вас отпущу, - убеждал он Мухина.

-- Как же я вам укажу, когда сам не знаю? - вопиял узник.

-- Нет, вы знаете... Сознайтесь: он у белых?

-- Откуда же мне знать, если он пропал без вести? Может быть, у белых, может быть, у красных, может быть, ни у каких, а давно где-нибудь за границею...

-- Следовательно, он с вашими деньгами сбежал? украл их?

-- Не смею обвинять, потому что не знаю, жив ли он.

-- Нет, вы знаете... Пауза.

-- Так ничего и не скажете?

-- Нечего мне сказать.

-- Жаль... Ну, отправляйтесь обратно в камеру... А ведь могли бы выйти на волю... До приятного свидания!

Супруга Мухина просила свидания с мужем, Урицкий любезно разрешил, но местом свидания назначил свой следственный кабинет. Отправился Мухин на свидание радостный, а возвратился как в воду опущенный. Урицкий не дал супругам даже поздороваться, рассадил их как можно дальше друг от дружки, между ними посадил красноармейцев с винтовками и принялся, при жене, допрашивать мужа опять, в десятый раз, об исчезнувшем приказчике. Время от времени бросал по адресу г-жи Мухиной сожалительные фразы, что муж, должно быть, мало ее любит, потому что упрям, сам себя задерживает в тюрьме: ведь стоит ему лишь дать требуемые показания, и он будет немедленно отпущен, хотя бы даже деньги действительно попали в руки белых... и т.д.! Но так как Мухин "упорствовал", то Урицкий с обычным сожалением опять отправил его в камеру.

-- Но вы же нам обещали свидание? - вскричала г-жа Мухина.

-- Ах, да, свидание... Урицкий посмотрел на часы.

-- К сожалению, мы так заговорились, что время вашего свидания уже прошло... Извиняюсь, но... до следующей недели!

Мухина увели. Жена бросилась было к нему, но красноармейцы грубо и больно ее оттолкнули. Бедная женщина ушла домой в слезах, не успев обменяться с мужем хотя бы словом. Мухин в камере всю ночь проплакал, как ребенок.

Назавтра я после короткого и чрезвычайно странного допроса был отпущен на свободу и, как водится, получил от созаключенных множество поручений к их семьям и друзьям. Мухин особенно жарко молил меня найти его жену, рассказать ей, как он сидит, ободрить ее и, по возможности, помочь ей в хлопотах об его освобождении.

Я застал госпожу Мухину в самой трагической нерешительности. ЧК повторяла в ее доме на Московской свирепые обыски и держала в ее квартире постоянного наблюдателя-красноармейца. А с заднего крыльца то и дело шныряли к ней чекисты-шантажисты, запугивая ее серьезностью положения Василия Петровича и предлагая освободить его, если она не пожалеет 30 000 рублей. Орудовал этим делом какой-то Малиновский, который, по словам чекистов, все у них может - и спасти, и погубить. Денежные дела Мухиных в это время стояли не блестяще, но, конечно, г-жа Мухина не пожалела бы не то что 30, а и 300 000, лишь бы возвратить мужа домой, если бы имела хоть какую-нибудь уверенность, что этот Малиновский с компанией не подосланы Урицким, чтобы поймать и ее, и Василия Петровича в ловушку. Взятка ведь одинаковое преступление, как для получающего, так и для дающего, да еще может быть истолкована как новая косвенная улика: ага! - мол - откупается Мухин тайным путем и за большие деньги, значит, чувствует, что дело плохо... Я тоже не знал, что посоветовать бедной растерявшейся женщине. Не дать - Бог весть, сколько времени еще будет Урицкий томить больного старика в тюрьме. Дать - того гляди, угодят Мухина в вырытую шпиками волчью яму. Попросил знакомых "добрых" большевиков навести справки по делу. Принесли успокоительные вести, что серьезного ничего нет, требуется только терпение, так как Мухин еще нужен Урицкому для дополнительного доследования, а недели через три он, несомненно, будет свободен. Любопытно, что Малиновский обещал г-же Мухиной освободить ее мужа в трехнедельный срок. Сопоставляя эти числа, можно было думать, что ему, как лицу, осведомленному в секретах ЧК, хорошо было известно, что дело Мухина идет к ликвидации, и он лишь рассчитывал сорвать деньги, приписав ее себе. Приятель по старой эмиграции, примкнувший к большевикам, к которому я имел достаточно доверия, чтобы рассказать ему о вымогаемой взятке и спросить совета, давать или не давать, пришел в ужас и рекомендовал не только не давать, но ехать к председателю народного суда и заявить о творимом шантаже. Тогда во главе петроградского суда стоял человек порядочный и идейный, - к сожалению, не вспомню сейчас его фамилию, а справиться негде. Он очень недоброжелательно смотрел на возрастающее могущество Чрезвычайки и стоял в прямой оппозиции ее произволу, на чем, конечно, вскоре и сломал себе если не голову, то коммунистическую карьеру. Тот же самый смелый обличительный шаг рекомендовал г-же Мухиной ее постоянный поверенный в делах. Однако она и на это не решилась, - и, правду сказать, как было решиться? Ну, заявит она, обличит шантажную каморру, а каморра, прежде чем власть за нее примется (если еще примется!), поспешит спустить концы в воду самым простым способом: отправив Мухина на тот свет спешным расстрелом, на что обозленный Урицкий, не терпя постороннего вмешательства в свое ведомство, конечно, не задумается дать согласие. Мало ли таких же, бездоказательно подозреваемых и упорствующих, "буржуев" уже расстрелял он безвинно со спокойною совестью! Париж 1793 года кричал: "Этот человек достоин смерти уже за то, что он был королем!" Петроград 1918 года вопил: "Эти люди достойны смерти уже за то, что они буржуи!"

Так и шло время в мучительных колебаниях. Дать - не дать - жаловаться - молчать... Мухин из тюрьмы через секретную почту еще увеличивал эту нерешительность собственными противоречивыми планами - сегодня одно, завтра другое... Свидания с женою Урицкий ему давал, но по-прежнему издевался, обращая свидания в допросы.

Семейные обстоятельства Мухиных были ужасны. Дети тяжело болели дизентерией. Один ребенок был при смерти. Осведомленный о том Урицкий на допросах никогда не забывал спросить:

-- Ну, как ваш мальчик?

-- Хуже, все хуже...

-- Жаль, очень жаль... Вам, Василий Петрович, следовало бы теперь дома быть, при больном ребенке... А вы упорствуете! Плохой вы отец!

Когда мальчику стало совсем худо, Мухин умолил Урицкого - под каким угодно конвоем отпустить его на один лишь час домой, чтобы проститься с умирающим. Если бы Урицкий отказал, это еще было бы понятно: порядок и форма! Но он обещал и обманул, оттягивал день за днем...

-- Да зачем вам, Василий Петрович, домой - только на один час? Можете совсем уйти: скажите, где ваш приказчик?

Ребенок умер - опять же к "глубочайшему сожалению" Урицкого.

-- Пустите хоть на одну панихиду... хоть в гробике бы на ребенка взглянуть!..

-- Скажите, где ваш приказчик.

Если бы Урицкий вывертывал Мухину руки, забивал спицы под ногти, капал холодную воду на обритое темя и т.д., не знаю, было ли бы это заплечное мастерство хуже пытки, которою он истязал сердце своего узника...

Недели на две или на три я как-то потерял г-жу Мухину из виду и мало о том беспокоился, будучи вполне уверен, что "пустое дело" Василия Петровича близко к благополучному разрешению и не сегодня-завтра я встречу его на улице, как встречаю уже Браза, Брешко-Брешковского, Пальчинского и других созаключенников по "генеральской" камере...

Одним утром - ранний телефон. В трубке - рыдающий женский голос:

-- Александр Валентинович! Все кончено... его расстреляли...

-- Что такое? кого расстреляли? кто говорит?

-- Мухина говорит... Василия Петровича расстреляли...

-- Быть не может! Это глупый слух какой-нибудь... опять вас запугивает кто-то...

-- Нет, нет... уже официально... расстреляли... три дня тому назад... Трубка выпала у меня из рук...

За что погиб этот человек? ну, за что?!

Ведь это даже не жертва кровавого революционного экстаза и разгула взбесившейся ненависти. Тут холодное, рассудочное убийство безвинного пленника в разбойничьем вертепе... зачем?

-- А затем, - пояснил мне, в третий мой арест, сидевший с нами за должностное преступление коммунист, важный чин по городской милиции, что ежели пленник пробыл в вертепе, как вы изволите выражаться, слишком долго, то отпустить его на волю уже нельзя, ибо он чересчур много видел, слышал и знает, стал не в меру выразителен и показателен... Ясно? понимаете?

-- Как не понять, когда хорошо растолкуют!

Так оно было или не так - знаю одно: даже очень фанатические, но не бесчестные коммунисты, с которыми случалось мне говорить об убийстве Мухина, не находили извинения этому злому делу и совершенно правильно определяли его - подлым.