-- Мориц! Мешканов! Елена Сергеевна! Что же вы, господа, со мною делаете? Ведь это... это... я не знаю что! Отчего вы все до сих пор молчали про эту, как ее?.. Петелькину? Такое явление в труппе, и никто мне ни слова...
-- Н-ню,-- возбужденно отозвался трагическому Берлоге, устало опускаясь на диван, во фраке и еще с дирижерскою палочкою в руке, Мориц Рахе,-- н-ню, откуда же бы я знавал? На репетиции dièse {Эта (нем.).} Лампочкина показывала один хороший голос und nichts mehr... {И ничего больше... (нем.).} Теперь я сам совершенно пораженный... После "Grâce" {"Благодарения" (фр.).} ей аплодировал Orchester... {Из оперы Мейербера "Роберт-Дьявол".} О! это чрезвычайно редкий, чтобы Orchester аплодировал на дебютант... Это звучит, как надежда на карьера... ба! Она меня один раз обманывала: я не ожидал. Странно, очень странно!.. И -- понимай меня немножко: sehr originell... {Очень оригинально... (нем.).} Я стою на свой прежний место: никакой школа! полный нуль, как классический метод! Sie singt ganz primitiv, wie der Vogel singt, Aber... {Она поет совсем просто, как поет птица. Но... (нем.).} что-то есть... Я тоже аплодировал... ja! mit meinem Orcbester... {Да! С удовольствием... (нем.).}
-- Ты аплодировал Наседкиной? -- изумилась Елена Сергеевна -- еще в голубом спензере Алисы, нормандской крестьянки, горящая искусственным румянцем грима и естественным -- от нервного подъема только что спетой, большой партии и принятого громкого успеха.
Рахе склонил голову.
-- Jawohl! Она меня брала за ложку...
-- Это серьезно... это очень серьезно!..-- с задумчивым любопытством возразила Савицкая.-- Я думала, что ты уже позабыл, как нравится пение в опере... да еще в "Роберте": ты его терпеть не можешь...
Рахе сделал усталую гримасу и повторил:
-- Она меня брала за ложку!
-- Это серьезно!-- повторила и Савицкая.
-- Ах, батюшка!-- выкрикнула, качаясь на мягкой кушетке, Маша Юлович,-- на этот раз набеленная, нарумяненная, нарядная и почти молодая, под огромною черною шляпою в перьях, за которую девять мужчин из десяти приняли бы ее за кокотку.-- Ах, батюшки! Все повлюбились? Да где она? Что за чудо такое? Я из-за кулис слушала... Правда на сцене-то голоса глухо звучат... Слышно, что есть голос у девки; но -- с чего вы все уж так очень взбеленились?.. Не слыхали мы, что ли, хороших голосов?
-- Таких -- нет,-- оборвал Берлога.-- Это -- голос! Из голосов голос! Это -- вот какой голос, господа: лучший из женских голосов, какой когда-либо появлялся в нашей труппе.
Рахе кисло улыбнулся.
-- О-о-о! Через слишком!
А Юлович перестала качаться и сделала Берлоге нос толстою, с запухлыми перстнями и кольцами рукою.
-- Не ври, Андрюшка! Лучший голос в труппе -- у меня!
-- Андрюша в экстазе,-- заметила Елена Сергеевна, с своею сухою улыбкою одними глазами.-- Теперь мы наслушаемся гипербол и декламаций!
Мешканов тоже трепал Берлогу по плечу, грохотал и уговаривал:
-- Через борт хватили, Андрей Викторович,-- хо-хо-хо-хо!-- ей-Богу, это уж через борт!
Берлога с досадою бросил окурок и принялся чиркать спичкою, чтобы зажечь новую папиросу.
-- Я говорю, что чувствую,-- отрывисто говорил он.-- В этом голосе я слышу свое, родное мне, любимое, кровное. Если бы я был женщиною, мне кажется, мой голос должен был бы звучать, как у этой... Петушковой!..
Общий взрыв хохота встретил его слова, а Елена Сергеевна иронически протянула:
-- Как это хорошо для нас, что ты покуда еще мужчина!.. Торжествуйте, Саня,-- обратилась она к входящей Светлицкой,-- ваша ученица покорила всех мужчин, и вот -- самый ярый ее поклонник...
-- Андрей Викторович? Вы? Вам нравится? В самом деле? Верить ли мне счастью?
Светлицкая поймала руку Берлоги в свои мягкие, толстые, горячие ладони и повисла на нем, благодарно и пытливо впиваясь в лицо его черными, всегда настороже, бархатными, темными и все еще пылкими глазами.
Этой знаменитости считали уже под пятьдесят лет, а враги ее уверяли, что можно годов пяток и накинуть, так как до блестящей карьеры своей под именем Светлицкой Александра Викентьевна долго безуспешно мыкалась по мелким провинциальным сценам под разными, забытыми ныне псевдонимами, меняя их после каждого неудачного дебюта, и даже служила в хоре. И вот будто бы, когда она опустилась на это плачевное артистическое дно, случилось так, что в Одессу, где она была в труппе, приехала на гастроли знаменитая в свое время H-а, "американский соловей", получавшая чуть не по 5000 франков за выход. Старожилы помнят почти безумный успех ее в вагнеровских операх и странное первое впечатление, которое H-а производила на сцене. Она была прекрасно-безобразна и гениально-страшна со своею длинною, тощею, плоскою фигурою без грудей и с сухими бедрами, узкими, как у мужчины, со своими круглыми, как озера, полные тусклого света, голубыми глазами, в которых морфий и алкоголь развивали бессмысленные восторги, со своими ярко накрашенными губами на зеленом, костлявом лице покойницы, которую позабыли похоронить, с облаками золотых волос, взбитых вокруг головы так, будто у нее из висков пыхало и венчало ее чело царственное пламя. Рассказов и сплетен о H-е с разными ее житейскими странностями ходило множество. Несомненною правдою было, что хотя морфинизм с алкоголизмом не уживаются, но дикое существо это как-то ухитрялось быть одновременно и пьяницею, и морфинисткою. В Одессу она приехала одна, с камеристкою-мулаткою,-- не было при ней ни мужа, ни любовника, ни секретаря, и уверяли, что она вообще безмужница и даже чуть ли не девственница в свои уже добрые сорок лет. Дома она ходила в мужском костюме, так и визиты принимала, очень много курила, по целым дням тянула сода-виски, но пьяною ее никто не видал. Говорили, что это удовольствие она сохраняет себе на ночь -- после спектаклей, когда напивается уже всерьез, бушует, бьет зеркала, ломает мебель, и -- кроме доверенной камеристки-мулатки, никто к ней не подходи: пьяная она страдает манией преследования и в каждом человеке видит врага, вора, убийцу, осквернителя и, если мулатка не уследит и не свяжет ее полотенцем, способна пустить в ход и нож, и револьвер. Справедливы ли, нет ли были эти легенды, но привычка кричать по ночам негритянские песни у Н-ы действительно была. Хозяин гостиницы позволил себе сделать ей замечание, что она беспокоит других жильцов.
-- All right! {Прекрасно! (англ.).} Так выгоните их! Я заплачу,-- хладнокровно предложила певица.
В конце концов она одна заняла целый этаж, который и окутал своею тайною все ее одинокие безобразия. Счета ей подавались прямо безумные, и она платила без торга и спора.
И вот -- давали "Тангейзера". H-а пела Венеру -- чуть ли не лучшую свою партию, которую она всегда передавала с диким вдохновением, заставлявшим пламенеть женщин и холодеть мужчин. И,-- когда Вольфрам фон Эшенбах не пустил Тангейзера возвратиться в объятия Венеры, и H-а, в вопле безумной, сладострастной скорби опрокинулась на ложе своем, и захлопнулся от потрясенной публики счастливый Венерин грот,-- красивая хористка, изображавшая одну из нимф богини, в восторге схватила худую, холодную руку великой артистки и, упав на колени, покрыла ее поцелуями.
-- Что с вами?!-- изумилась H-а.
Хористка лепетала скверным французским языком:
-- Вы -- гений... Я обожаю вас... Вы лучше всех на свете!
-- Aoh, my dear child {А, мое дорогое дитя (англ.).}, тебе так нравится, как я пою?
-- Мне нравится в вас все,-- что вы делаете и какая вы!
H-а при всей привычке к успеху была польщена. Она уставилась на хористку всею морскою глубиною своих бирюзовых сумасшедших глаз. У хористки были удивленно приподнятые круглые брови на круглом, пухлом личике и мистический блеск в томных цыганских глазах,-- и, когда рот ее складывался в улыбку, молодые, свежие губы странно повторяли ту же линию, извивом которой змеились старые, увядшие, крашеные, сожженные вином губы примадонны... H-а заметила это сходство.
-- Ты смеешься, как я...-- сказала она.-- У тебя должен быть талант.
-- У меня есть талант,-- твердо сказала хористка, со смелым взглядом прямо ей в глаза.
-- Aoh?! A голос?
-- Контральто...
-- Ты недурна собою, у тебя, ты говоришь, голос и талант,-- почему же ты только хористка?
-- Не везет!
Н-а вдруг протянула ей свои длинные, скелетные руки, и голубая улыбка глаз ее сделалась очаровательна.
-- Брось эти тряпки,-- сказала она, презрительно теребя на хористке розовый греческий хитон.-- Хочешь ехать со мною в Милан? Ты мне тоже нравишься. Я сделаю из тебя артистку!
Таким образом исчезла из Одессы оперная хористка Александра Борх, с тем чтобы лет десять и даже с лишком спустя возвратиться в Россию знаменитою Александрою Викентьевною Светлицкою, которая "сделала" уже и "Скала", и "Ковент-Гарден", и Grand Opera и ехала теперь без ангажемента и контракта, но в расчете и с полным правом занять Доходное, видное и почетное, пожизненное место в Петербургской Императорской опере. Дело Савицкой, которое, начинаясь, стягивало к себе все свободные, сильные дарования, перехватило Светлицкую на дороге, завлекло и удержало. К Елене Сергеевне эта женщина сначала прильнула было с энтузиазмом такого же страстного поклонения, как и тот порыв, что бросил ее когда-то к ногам покойной H-ы и надолго приковал к ней цепями мучительной и позорной дружбы. В последние годы свои окончательно спившаяся и сумасшедшая, дива была ужасна и поработила себе ученицу свою с ревнивым неистовством, в котором лучшие чувства дружбы мешались с сквернейшими страстями извращенного разврата. Но гордый, недоверчивый, холодный, как лед одинокой вершины, характер Елены Сергеевны не ответил этой артистической влюбленности,-- быть может, именно потому, что пред Светлицкою бежала дурная слава, и красавица-директриса разглядела или заподозрила под эстетическими восторгами своей новой примадонны большую грязь. Как бы то ни было, хорошие и искренние отношения между ними продолжались очень недолго,-- года через полтора остались только любезные, да и то в глаза. Расставаться этим женщинам -- обеим -- было нерасчетливо, невыгодно, ни к чему; но, крепко связанные общим делом, они втайне не любили, а может быть, даже и ненавидели одна другую настолько же, насколько ласково улыбались при встречах и умело обменивались милыми словами. Перевес нелюбви был на стороне Светлицкой. Между нею и Савицкою осталось что-то, о чем обе молчали и знали лишь про себя, но чего Александра Викентьевна и не хотела, и не умела простить, и, вспоминая, с годами все больше и упорнее окрепала в тихой, себе на уме, мстительной вражде. Она была неглупа, довольно остра на язык, умела хорошо выдерживать маску внешнего добродушия и с самым невинным видом вонзать неприятельнице шпильки, входившие глубоко в сердце. Самые злые сплетни о себе Савицкая всегда и безошибочно приписывала изобретательному языку Светлицкой. Савицкая, скрытная, презрительная, застывшая в своем ледяном величии бесполой феи, никогда не удостаивала отвечать на эти выходки, хотя бы малою, прямою местью, но иногда умела как-то, без слов и резких поступков, подчеркнуть свое мнение о Светлицкой с такою выразительностью, что в костре старой ненависти сразу вырастало новое топливо. В последние годы Светлицкая значительно притихла. Годы брали свое. Ее несравненный когда-то контральто начал падать, не то чтобы сипя или слабея в звуке, но переходя в ту неприятную, пустую громкость, которая в певице говорит выразительнее всего о старости и слишком долгом опыте пения. Она очень хорошо понимала, что в ее карьере это -- начало конца, и потрухивала строгой директрисы, ежедневно ожидая, не воспользовалась бы та придиркою -- отделаться от нее, выжить ее из труппы или хоть убавить ее крупный оклад. Два года назад театр торжественно отпраздновал двадцатипятилетие артистической деятельности Светлицкой, и по предварительному, конечно, соглашению с нею дирекция поднесла ей как подарок пожизненный контракт. Это было очень трогательно, об этом много писалось в газетах. Светлицкая на сцене плакала, красиво и кругло прижимая платок к глазам, артисты целовали ее руки, артистки целовали ее в лицо, хор пел славу, оркестр гремел туш за тушем, струнный квартет стучал смычками, а публика неистовствовала в зале, освещенном a giorno {Ажурно (ит.).}. Но -- на завтра юбилея Светлицкой вдруг стало нечего делать в репертуаре, а в ролях ее все чаще и чаще начали появляться дебютантки,-- правда, все неудачные и потому не колебавшие положения артистки. Но уже одно обилие их и охота, с какою дирекция давала альтовые дебюты, указывали старой певице, что, джентльменски обеспечив ее богатой пенсией, опера считает конченными свои обязательства к ней, ищет возможности отделаться от нее как от артистической силы, и если что спасает ее, так это, что покуда слаба молодежь, приходящая на смену. Контральтовый репертуар невелик и сам по себе, а Светлицкая чувствовала, как враждебная рука молчаливой директрисы еще сокращает его со дня на день уже и уже. Из репертуара мало-помалу исчезли все оперы, где контральто занимает первое место, и только любовь Андрея Берлоги петь "Руслана" и Иуду в "Маккавеях" сохранили Светлицкой ее знаменитых Ратмира и Лию. В промежутках ей приходилось изображать Спиридоновну в "Вражьей силе", Солоху в "Черевичках", Свояченицу в "Майской ночи" -- характерные партии, которые все контральто ненавидят за их служебность и за необходимость появляться на сцене в некрасивом гриме комической старухи. Делалось это так ловко и тонко, что протестовать и спорить было не с чем.
-- Голубушка, ангел неба, солнце мое, любезный мой Светлячок!-- вопиял пред нею -- краснолицый, лысый, длинно и седобородый, в черной ермолке против ревматизма головы, с жандармскими, непроницаемыми глазами сквозь черепаховое pince-nez, величественно венчающее чрезвычайно греческий нос,-- главный режиссер Захар Венедиктович Кереметев.-- Ты обижаешь меня своими подозрениями, ангел неба! Совершенно несправедливые фантазии и даже, смею сказать, недостойные тебя претензии, сокровище мое! Я понимаю, что ты хочешь, чтобы мы ставили "Пророка", потому что, быть может, во всей Европе нет такой Фидесы, как ты! И, само собою разумеется, горлинка моя, что также и в Америке, и в Австралии! Но, ангел неба, разве может быть "Пророк" без Пророка?! А где же у нас тенор? где у нас Пророк? Я тебя спрашиваю, солнце: где у нас Пророк?! Карапет Самирагов -- Пророк? Ванька Фернандов -- Пророк? Пойми, что мы связаны необходимостью строить наш репертуар на баритон, потому что другого Андрюши Берлоги -- нет во вселенной, а тенора -- тю-тю! Роди мне тенора, ангел неба,-- и я тебе завтра же ставлю "Пророка"... "Парсифаля"... черта, дьявола... Роди!
-- Смолоду этим ремеслом не занималась,-- мрачно отшучивалась Светлицкая,-- на старости лет дебютировать поздно... Еще вместо тенора антихрист выйдет!
-- Ну так пусть другая родит, а ты -- выучи!..
-- Да вот -- если бы! То-то и беда, что не родятся...
-- И я говорю: то-то и беда наша. Старое старится, а молодое не растет.
Последним артистическим оскорблением глубоко запало в сердце Светлицкой твердое распоряжение директрисы -- не выпускать ее в ролях, требующих мужского костюма. Распоряжение было отдано секретно, самой Светлицкой никогда не объявлялось, и опять старой певице не на что было жаловаться: любимые юноши контральтового репертуара ускользали от нее один за другим, но с любезнейшим соблюдением всех конвенансов. Да и правда была, что мужской костюм давно уже стал не по Александре Викентьевне, растолстевшей к пожилым годам, как подобает всякому контральто, до такой повсеместной круглоты, что как она ни повернись, ее платье -- все -- казалось туго надетым на пирамиду чугунных бомб.
-- Хо-хо-хо-хо! Помилуйте!-- исподтишка издевался и хихикал Мешканов,-- как же нашему милейшему Светлячку не обижаться? У нее только что усы по-настоящему расти стали,-- хо-хо-хо-хо!-- а ей тут-то и отказ от мужских ролей... хо-хо-хо-хо!
Собственно говоря, Светлицкая своим большим артистическим умом и опытом сама хорошо понимала, что, отстраняя ее от Зибелей, Андреино, Урбано и Лелей, Савицкая избавляет ее от опасности сделаться смешною для публики. Уже лет пять назад был случай, что -- выходит она в своем излюбленном Ратмире, в котором у нее нет соперниц, и сам Стасов писал о ней, что в госпоже Светлицкой, последней, еще живут традиции Глинки,-- выходит она, начинает:
И жар и зной
Сменила ночи тень...
Картинно располагается на убранном цветами ложе. А какой-то пьяный нахал -- из райка:
-- Слон ложится отдыхать!
На нахала зашикали, нахала вывели, публика устроила обиженной певице шумную овацию, и сама она в совершенстве сумела сделать bonne mine au mauvais jeu {Хорошую мину при плохой игре (фр.).}. Ho в партере, за кулисами, в уборных пошли смешки, распивочные листки мелкой прессы разгласили эти смешки с вариантами и прибавлениями. Светлицкая все видела, все слышала, все понимала и сгорала бешенством в своем глубоком, темном сердце, и носила ласковую, скептическую улыбку, которая привлекла к ней симпатию H-ы и положила начало ее карьере, на красиво накрашенных губах странного, чувственного рта своего, в самом деле, отемненного уже усиками, хотя она их и тщательно уничтожала. В другой раз случилось еще хуже. Для масляничного "утренника" Светлицкая пела пажа Урбана в "Гугенотах" и -- когда передала Раулю письмо от Маргариты Наваррской -- в одной из лож бенуара возвысился мягкий, наивный, детский голосок:
-- Мама, зачем пришел этот толстый почтальон?
Театр, что называется, грохнул. Постаралась -- и удалось ей!-- рассмеяться и сама Светлицкая на сцене. Но баритон Тунисов, певший Невера и стоявший тогда рядом с нею, уверял потом, что никогда не забудет взгляда, который Светлицкая послала в сторону дерзкой ложи:
-- Тут только я понял, какой омут у нее в душе! А в следующий момент уже улыбалась...
А Светлицкая после спектакля очень старательно разузнала, кто занимал ложу, нашла адрес, добыла чрез прислугу имя ребенка и отправила ему огромнейшую коробку конфет: "Маленькому критику Фофочке от толстого почтальона..." Сконфуженная мать, очень богатая купчиха из самой что ни есть высшей коммерческой аристократии, приехала благодарить, извиняться, объясняться. Рассталась -- очарованная, первым другом. В настоящее время у Светлицкой учатся петь две ее дочери -- бледные, тощие, выродившиеся барышни, с мечтательными глазами в непроходящей синеве. Они окружены портретами своей профессорши, носят миниатюры Светлицкой в медальонах, только и говорят, что о Светлицкой, об ее доброте, обаянии, голосе, школе, очень часто ссорятся между собою, ревнуя, с которою из двух сестер Светлицкая ласковее, а когда она с ними строга, плачут нервно и глупо. Мать дочерних восторгов давно уже не разделяет и втихомолку часто твердит:
-- Связал же нас черт с этою ведьмою! Вечно из-за нее весь дом вверх дном! Приворотным зельем, что ли, она их спаивает?
Но прервать уроков, которые так экзальтируют Мумочку и Мимочку, не смеет, ибо, во-первых, Мумочка и Мимочка командуют матерью как хотят, а во-вторых, всему городу известно, что Мумочка сгорает завистью к Мимочке, потому что Мимочка уже травилась однажды нашатырным спиртом, а Мумочка еще нет и -- нетерпеливо ищет случая попробовать. Что касается критика Фофочки, он по-прежнему находит, что "тетя -- толстый почтальон", и решительно без всяких видимых причин, просто по инстинкту терпеть ее не может.
Итак, Светлицкая сама знает, что мужские роли для нее уже закрыты природою. Если распоряжение Савицкой взбесило ее, то -- главным образом за то: как сама не догадалась отказаться? допустила себя до того, что чужая, властная и неприязненная рука взяла да и переставила тебя с места на место просто, молчаливо, оскорбительно, как пешку в шахматной игре, как стул на проходе? И -- еще одно. Подозрительной и наедине с собою всегда мрачной Светлицкой чудился в поведении Елены Сергеевны какой-то задний, обидный смысл издавна подготовленного оскорбления. Часто в бессонные ночи лежа на пышных подушках, угрюмо смотрела она в черную тьму черными глазами и вспоминала ту брезгливую холодность, которой Снегурочка-Савицкая не трудилась даже и скрывать, когда Светлицкой случалось петь с нею Леля. Руку подаст -- точно тряпку бросит; смотрит по роли в лицо, но таким взглядом, пустым и безразличным, будто она одна на сцене и пред нею нет никого; в любовных диалогах судорожною дрожью сводит ей плечи тайное отвращение...
-- Погоди же ты ужо, Несмеяна-Царевна! Погоди!..
И под кровом темных, злобных ночей гневным жаром ходило и напрягалось тучное, мощное, точно из железа сколоченное тело, и прочным мщением разгоралась дикая, порочная душа.
Петь Светлицкой Елена Сергеевна не давала, но из труппы ее не отпускала. Вражда враждою, но Светлицкая, хоть и на закате, все еще лучшее контральто в России; подарить ее голос и искусство какому-нибудь конкурирующему театру -- себе дороже. Попробовала было Светлицкая почву -- заговорила о переходе на казенную сцену. Встретила изумленные глаза.
-- Бог с вами, Александра Викентьевна! Чем вы недовольны? За что?
-- Мне у вас делать нечего!
-- Сезон на сезон не приходится. Сегодня -- нечего делать, завтра -- будет что.
-- Но я от скуки умираю! Я практику сцены теряю! У меня голос застаивается!
-- Боже мой, какие странные вещи вы говорите! Будто вы -- дебютантка, нуждающаяся в практике! Подумаешь, не напелись мы с вами на своем веку!
-- Напелись ли, не напелись ли, милая Елена Сергеевна, но ведь петь-то и вы еще хотите,-- не правда ли?
-- Хочу,-- спокойно согласилась Савицкая.
-- Так почему же и мне не хотеть?
Директриса на прямой вызов Светлицкой вооружилась всем своим ясным холодом.
-- Кто же вас убеждает, чтобы вы не хотели петь? И надо хотеть, и будете петь, когда потребуется...
-- А сейчас не требуется? Покорно благодарю!
-- Тут нечем обижаться. Вы видите, как слагается репертуар.
-- Да что репертуар, дорогая Елена Сергеевна! Репертуар -- дело дирекции, а дирекция -- вы!.. Нет, как вам угодно, а я возьму ангажемент... Меня Церетели в Харьков зовет, Лубковская в Одессу...
-- Я не имею ничего против того, чтобы мои артисты гастролировали, когда свободны, но -- брать ангажемент?! У нас с вами -- пожизненный контракт.
-- Ну полно вам, ангел мой Елена Сергеевна! Что же вы с меня -- неустойку, что ли, требовать станете?
Директриса бесстрастно смотрела вдаль, мимо ее раздосадованного, возбужденного, насильственно улыбающегося лица, шевелила бумагами на столе и мерно говорила:
-- Неустойки с вас я требовать не буду, но -- выгодно ли вам уходить от меня, это размыслить -- ваше дело.
Светлицкая понимала очень ясно, что скрывалось под этими словами: "Любезная моя, не пугай: ты сама хорошо знаешь, что тебя для сцены хватит еще года на два, много на три, да и то, если будешь петь редко, в парадные спектакли. Как постоянная рабочая сила, ты ни одному антрепренеру уже не выгодна, а с гастролями при ограниченном репертуаре очень скоро приешься и потеряешь цену. Контральто сборов не делают. Они -- красота и сила ансамбля. За два, за три года ты, быть может, заработаешь тысяч сорок рублей, которые и проживешь. А дальше -- у тебя ни гроша, и придется тебе ко мне стучаться: возьми меня к себе на пропитание. А я уже не возьму. И выходит, что за удовольствие нескольких новых успехов продашь ты глупее глупого превосходнейшую богадельню с пенсией на дожитие. Сиди-ка ты смирно на старушечьем положении, делай, что велят, и помни, что не мы в тебе, а ты в нас нуждаешься".
И, оценивая все эти логические и, к сожалению своему, неотразимые доводы, Светлицкая даже глаза закрывала, чтобы не выдать омрачавшей их злобы.
-- Бог с вами, Леля!-- говорила она плаксиво и сантиментально.-- Обижаете вы меня!
-- Бог с вами, Саня!-- с неуловимым оттенком насмешки возражала директриса.-- За что мне вас обижать?
-- Уж не знаю, за что, а только поступаете со мною не по-дружески.
-- Милая Саня! Дружба дружбою, служба -- службою.
-- Я задохнусь от безделья, и моя смерть падет на вашу голову.
-- Сохрани Бог, чтобы случилось такое несчастье! Нам потерять вас?! Ни за что!
-- Дела, милая Леля! Дайте мне дела! Ну хоть маленького, хоть капелюсенького дела! Не привыкла я жить без дела, не могу!
-- Но, милая Саня, у вас же так хорошо идет ваша педагогическая работа?! Вы имеете столько учениц, и все они так вас любят...
Эти слова опять коробили Светлицкую, как злой намек, потому что о школе ее ходили по городу странные и не совсем не справедливые сплетни. Она удерживала готовый сорваться с языка резкий ответ, вздыхала, закрывала глаза.
-- Да, конечно... Но -- ах, Леля! Профессорствовать -- это для певицы с известностью значит сознавать себя старухою... А в старухи мне еще ужасно как не хочется!
Сердце хочет наслаждений,
Сердце просится любить? --
насмешливо напевала ей Елена Сергеевна из "Русалки".-- Ну вот и спойте в следующий четверг Княгиню... покажите всем молодым, что такое -- настоящий-то темперамент.
-- Ах какая вы злая!.. А, в самом деле, в четверг -- "Русалка", и я занята в Княгине? Правда?
-- Как то, что солнце светит.
И Светлицкая уходила, и довольная, и униженная подачкою, свысока брошенною ее самолюбию. Дома -- радость стихала, унижение вырастало, мрачные мысли брали верх...
И опять тяжело ворочалось в темной бессонной ночи по кровати тучное, жаркое, железное тело, и искусанные, гневные губы шептали:
-- Погоди, Несмеяна-Царевна! Погоди!
При всех странностях, какие молва приписывала преподаванию Светлицкой, учила она недурно. Хотя Рахе, фанатик классицизма, и уверял, будто Светлицкой надо законом воспретить, чтобы не учила пению, тем не менее даже в труппе Савицкой было уже несколько юных компримарий, вышедших из ее школы. Она была завалена уроками. Но бывают профессора пения, счастливые и несчастные на ученические голоса. При всем своем успехе преподавательницы Светлицкая еще ни разу не имела в руках своих ученицы с голосом, который обещал бы большую оперную карьеру.
-- Милый друг Саня,-- говорил ей Берлога,-- чтобы стать новою Ниссен-Саломан, вам недостает только своей собственной Лавровской.
-- Да!-- вздыхала Светлицкая,-- немногого недостает! Подите-ка, дружок, найдите ее -- свою собственную Лавровскую!.. Лавровские, как ягоды, под кустиками не родятся, нет хороших голосов, милый Андрей Викторович, хоть шаром покати,-- нет! Приходят все какие-то чирикалки...
-- Зато, поди, все хорошенькие? -- лукаво подмигивал он, заглядывая ей в глаза.
Она улыбалась.
-- Есть и хорошенькие!
-- Эх, черт! И чего я, дурак, зеваю -- школы не открою?
-- Ну что вам у нас, бедненьких, хлеб отбивать!
-- Хоть бы вы меня инспектором, что ли, каким-нибудь к себе пригласили!
-- Козла капусту стеречь?
-- Вы-то пуще их стережете!
И оба хохотали. Светлицкая не прощала ни одной шпильки Елене Сергеевне Савицкой, но на грубые двусмысленности Берлоги не обижалась. На него никто не обижался.
Такую уж странную он нажил себе привилегию!