Мастерская Ларцева помещалась в громадном и пустынном, как сарай, зале старинного палаццо, выходившего окнами на морскую набережную. Отсветы далеких волн бегали по белым стенам и высокому куполу зала. Если долго смотреть на это мелькание, казалось, будто воздух струится, будто рябь и зыбь в нем ходят. Художники -- французы и итальянцы, -- избалованные удобствами римских и парижских мастерских, презирали этот громадный купол, полный странных световых переливов, но Ларцев был в него влюблен. После питерских сумерек, его мастерская представлялась ему почти идеально освещенною, полною солнца и голубого неба. Борьба с рефлексами доставляла ему большое удовольствие; он боролся с ними непостижимым чутьем и торжествовал, когда побеждал. Смелость колорита, дерзость красок у него была удивительная. Еще шаг -- и он перескочил бы в область французского импрессионизма, но его вовремя сдерживали славянская мягкость чувства и славянское чутье правды в изящном. Ларцев сидел перед своей Миньоной и вглядывался в нее с хмурым восторгом, так свойственным людям, когда они уверены, что хорошо делают любимое дело. Он был весь внимание. Когда Ларцев, откинув голову назад, с опущенной кистью в руках наблюдал свое полотно, соображая, комбинируя цвета и краски, анализируя, подготовляя и выясняя для самого себя новые детали, еще смутно бродящие в творческом мозгу, -- художника скорее можно было принять за злейшего врага, чем за отца картины. Чувствовалось, что никогда ни один критик, ни один знаток не привяжется к произведению Ларцева так злобно, так страстно, так мелочно пытливо, как привязывается он сам, -- не полезет в глубь ее смелее и назойливее, чем он сам сейчас лезет.

Лештуков лежал в стороне на качалке, с глубоким интересом, наблюдая серьезное и в эту минуту до возвышенной суровости вдохновенное лицо художника,-- его крепко сдвинутые брови, его потемневшие, суженные долгим напряжением глаза.

"Ишь, как вкусно работает", -- думал Лештуков.

Процесс ларцевской работы заражал его самого, хорошо поднимал его нервы; ему хотелось откликнуться на чужое творчество своим собственным творчеством, мыслью отозваться на мысль, ответить краскам словом. Лештуков любил и понимал искусство. Он видел, что у Ларцева выходит из картины далеко не безделица... Джулия смотрела на него с полотна как живая, и все-таки это была не Джулия, а точно чужой и высокопоэтический образ нездешнего мира воспользовался наружностью Джулии для того, чтобы воплотиться в близкую и понятную людям форму и сказать им правду святой тайны, которую они смутно чувствовали, но не умели до сих пор ни узнать, ни назвать.

Легкий стук в дверь заставил художника с досадою положить кисть. Лештуков тоже поморщился. Внешний мир ломился в святая святых искусства: покой творчества был нарушен.

-- Avanti! {Войдите! (ит.). }

Вошла Джулия.

-- Ага, моя радость!-- вскричал художник с прояснившимся лицом!.. -- Где вы пропадали? Как хорошо, что хоть сегодня надумали зайти ко мне. Я ждал вас и вашего милого суда. Смотрите, Джулия, вы почти готовы.

На личико Джулии, уже и без того озабоченное, легла хмурая тень. Она взглянула на картину и отрицательно покачала головой.

-- Вы слишком добрый, синьор Андреа, -- сухо сказала она, опускаясь на стул. -- Это очень красиво... очаровательно... Только это не я... Добрый день, синьор!

Джулия кивнула головой Лештукову; она только теперь его заметила.

-- Добрый день, Джулия... Что вы так строго относитесь к нашему другу-художнику? Если это не вы, я уж и не знаю, какого сходства еще надо.

-- Чудно! Изумительно!.. В самой Флоренции, может быть, нет лучшей картины, а все-таки это не я. Это -- святая. Она так смотрит, будто перед собою лестницу на небо видит. А я... Ах, да не до картины мне!-- внезапно вскрикнула она.

От гнева у нее все лицо дрожало; мускулы так и играли, так и прыгали под смуглой кожей.

-- Синьор, -- обратилась она к художнику резко и порывисто. -- Скажите: я вам нужна еще для вашей картины? Не правда ли, -- необходимо нужна?

-- Да, Джулия... Если бы вы мне подарили еще два-три сеанса...

-- Подождите. Синьор Деметрио ваш друг -- не так ли? Я могу при нем говорить откровенно, как будто с вами самим?

-- Если надо, я могу уйти... Лештуков приподнялся с качалки.

-- О нет... Напротив, я хотела бы, чтобы все, что я скажу, слышали и знали все хорошие люди, какие есть на свете... Синьор Андреа, я должна вас предупредить, что эти сеансы могут принести вам большую неприятность.

-- Знаю, Джулия, -- тихо возразил художник, -- Альбер-то говорил со мной третьего дня... только глупо это с его стороны.

-- Глупо... Скажите: подло, гадко, возмутительно. Но надеюсь, вы не боитесь, синьор? Вы не уступите ему? Я не вещь, чтобы мною распоряжался какой-нибудь marinajo; я хочу этой картины и буду служить вам, пока вы желаете.

-- Если вы, Джулия, не боитесь угроз этого сумасшедшего, то я и подавно. Пусть его делает, что хочет, -- у всех у нас есть свое дело, за которое мы должны стоять.

-- Он -- черт, -- с убеждением сказала Джулия, -- от него всего дождешься. Вы будьте осторожны... А я -- как уберечь себя, хорошо знаю... И заплатит он мне за свою выходку! Заплатит!.. До сих пор я еще колебалась. Но теперь -- не видать ему меня как своих ушей. Пусть ищет себе жену на рынке -- такую же грубую мужичку, как он сам...

Ларцев встал и потянулся. Усталое лицо его было серьезно, между бровей дрожала легкая морщинка.

-- Это очень грустно, Джулия, -- возразил он, глядя на девушку добрыми, но серьезными глазами. -- Жаль будет, если из-за моей работы вы разобьете счастье доброго малого, -- ведь Альберто вас искренно любит. Да как знать? Может быть, и своего счастья лишитесь. Картина -- вещь хорошая, но жизнь лучше... Я не верю в серьезность вашей ссоры с Альберто и не хочу потакать его глупой ревности, -- поэтому я и принимаю ваши милые услуги. Но если вы ставите вопрос ребром,-- лучше бросим это дело: ставить это полотно между вами и вашей свадьбою я не смею и не хочу.

Джулия побледнела.

-- Свадьбою... Вы же за него заступаетесь... Не будет никогда никакой свадьбы! Слышите? Не могу я! Не будет! Не из-за картины вашей не будет, а потому, что такая моя воля! Потому что...

Бледность Джулии сменилась ярким румянцем, -- как будто заревом обдало ее лицо и шею. Джулия несколько раз повторила свое "потому что", обращаясь к растерявшемуся под быстрым наплывом ее речи художнику, -- и не то не могла, не то не решалась пойти далее этих слов; она нервно комкала свой передник и водила по комнате полными слез глазами. Наконец Джулия остановила взор на Лештукове, который молча любовался ее красотой и волнением.

-- Я... я не могу... -- пробормотала она. -- Синьор Деметрио! Помогите мне! Вы помните, что мы с вами говорили... о звездах... Скажите же от меня все это вашему другу!

И она бросилась бежать из мастерской.

-- Позвольте, Джулия, -- остановил было ее Лештуков, но она была уже за дверями.

-- Я верю вам -- все скажите!.. -- прозвенел ее трепетный голос, и вслед затем быстро затопотали по мрамору убегающие ножки.

Лештуков расхохотался, глядя на сконфуженного Ларцева, а тот развел руками -- с видом человека, сбитого с толка и окончательно теряющего под собою почву

-- Ну-с, милый Андрей Николаевич, -- сказал Лештуков, покачиваясь, -- позвольте поздравить вас с формальным объяснением в любви. Вот уж никогда не ожидал попасть в посредники нежной страсти. Но так как моего согласия не спрашивали, а навязали мне эту должность силою, -- то делать нечего. Джулия поручила мне передать вам не больше и не меньше, как -- что вы ее Полярная звезда, и, ergo {Поэтому (лат.). }, что она вас любит. Ну-с, что вы на это скажете, о рыжебородый Тор?

-- Я знаю одно, -- воскликнул взбешенный художник, швыряя на пол кисть, муштабель и палитру, -- что я второй день живу в Бедламе и что глупыми сценами мне без ножа режут мою картину!

Лештуков посмотрел на него с уважением и завистью.

-- Молодцом!-- тихо одобрил он.-- Стойте! крепко стойте на своем якоре! Большой и хороший мастер должен из вас выйти...

-- Нет, в самом деле, -- сконфуженно отозвался Ларцев, мигая смущенными глазами, -- какая там любовь? Баловаться с нею я не хочу: она хорошая девушка, стыдно; на это и трастеверинок в Риме достаточно найдется, а шесть часов расстояния не Бог весть какая даль. А всерьез-всерьез мне все женщины безразличны, право. Моя душа -- вот!-- он кивнул на полотно. -- Может быть, налечу еще на такую, что и меня свертит, но пока Бог миловал...

-- Нет, вы не налетите, -- убеждено сказал Лештуков. -- Вы Богом меченный; на вас печать. И эта штука, -- он подошел к "Миньоне", -- всегда станет между вами и тем рабством у женщины, что мы сдуру зовем любовью... Но все это прекрасно. Однако как же вам быть с Джулией и в особенности с Альберто? Кстати, -- прибавил он, набрасывая pince-nez, чтобы мельком взглянуть в окно на набережную, -- позвольте порадовать вас известием: Альберто сидит насупротив ваших окон, и между бровями у него Этна и Везувий...

-- Черт его возьми!-- пробормотал художник, скользнув взглядом по набережной и опять обращаясь к картине.

-- Итак, любить Джулию вы не желаете. Получить из-за нее тычок ножом -- того менее. Картину дописывать надо... А, пожалуй, Джулия больше не придет уже к вам на натуру.

-- Что же делать? допишу и без нее.

-- Но... картина от этого потеряет?

Художник молчал, злобным критическим взглядом впиваясь в свое полотно.

-- Нет!-- сказал он, не отрываясь от картины, -- нет. Еще третьего дня утром, когда я спорил с Альберто, Джулия была мне необходима: была моим откровением, моим вдохновением. Но после этого вчерашнего мазка -- помните, я вам говорил? -- Миньона вся у меня тут!-- он дотронулся рукою до лба. -- Все земное, что могла дать картине Джулия, она дала. Больше от нее ждать нечего. Вы видели: картина ей сейчас не понравилась. А третьего дня она прыгала от восторга. И она права: Джулия третьего дня на этом полотне и эта -- два полюса... Плоть картине дана, а одухотворить ее -- мое дело, и если я сам не смогу, то ни Джулия, никто в мире мне не поможет.

-- В таком случае, Ларцев, мой дружеский совет вам -- уезжайте отсюда. Не все ли вам равно, где кончить работу? В Риме у вас чудесная мастерская.

-- Да, это -- что говорить!

-- Уезжайте и оставьте вы этих людей с их страстями и бурями. Жаль будет, если вы пропадете, а пропадете здесь непременно. Вы -- какая-то ходячая отвлеченность, призрак, вырвавшийся ненароком из мира идеалов. Они же -- бесхитростные дети земли; день их -- век их. Кругозор их коротенький, зато уж они хотят насладиться всем, что глаз зацепит. Поэтому в страсти им удержа нет, она их право, их логика. И, по-своему, они будут правее нас, если даже вас зарежут. А вы рисковать собою не имеете ни права, ни резона: у кого есть талант, тот должен помнить, что настоящее -- настоящим, но, кроме того, он -- гражданин грядущих поколений. Пусть их мирятся, ссорятся, как хотят. Вы им ничем помочь не можете. Уезжайте, и да будет над вами мое благословение, мой милый монах в искусстве... До свиданья. Приходите обедать!..

Лештуков дружески пожал руку Ларцева и вышел. На набережной к нему подошел Альберто.

-- Signor russo, -- с угрюмою вежливостью выговорил он, снимая шляпу, -- вы от синьора Андреа?

-- Да, -- сухо отвечал Лештуков, не останавливаясь.

Альберто следовал за ним.

-- Джулия была у него сегодня, синьор?-- продолжал он, стараясь задать вопрос как можно более беззаботным тоном.

-- Вы сами видели, как она вошла и вышла. Что же спрашивать, Альберто?!

Глаза Альберто стали красными, как рубины.

-- Синьор!-- прошептал он, наклонившись к плечу Лештукова, -- я говорил с вашим другом, я просил его, молил, я его предупреждал, я грозил, наконец. Ему все равно... Он сердца не имеет: не жаль ему бедного малого... Хорошо же! Теперь пусть он бережется!

И он, без поклона, исчез за дощатым балаганом какой-то бродячей панорамы...

Лештуков со скукою махнул рукою ему вслед.