В городе был чудесный бульвар, глухой, с запущенною, рощеподобною частью, в которой, зимой, городская управа заботилась расчистить только две или три дорожки к охотничьей беседке, стоявшей в самой ее глубине. Эта беседка служила ежедневною целью прогулок Виктории Павловны, которые совершала она в предсумеречное время, всегда одна, потому что потребность быть, по крайней мере, часа два в сутки на ногах и в одиночестве была в ней и теперь властна, как прежде. В один серый мартовский день, когда в воздухе уже чувствовалась начинающаяся весна, она, по обыкновению, дошла до беседки и села на одну из ее скамеек… Задумалась о Феничке, о своих невеселых делах: о том, что, вот, вышла какая-то заминка со страховкою, и почему-то до сих пор тянут ее, не выдают; о планах на лето, которое — волею-неволею, придется, должно быть, провести в Правосле; о последнем письме Ани Балабоневской, в котором те чрезмерные заботы о Феничке, что так сильно смущали Викторию Павловну, сказались с особенно прозрачною выразительностью; о том, как странно прошел в жизни ее Ванечка, — что вот, был и нет его, и писем от него нету, ни вестей, ни слухов, и решительно ей все равно это, и не нужно, и не интересно, и — словно никогда ничего не было… Задумалась — и не заметила, как к ней близко подошел, словно из земли вырос, странный человек, в каком-то призрачном одеянии, с меховым треухом на голове и в чем-то вроде мантии, вместо шубы, на длинном теле… Глаза человека — огромные белком и какие-то будто рыжие зрачками, — беспокойно бегали под крутым и нависшим лбом, словно две лисицы, убегающие от незримых собак… И при всем том, в лице человека, хотя почти курносом, вульгарном и, очевидно, простонародном, была своеобразная значительность, настолько делавшая ему «физиономию», что сперва получалось любопытство к нему и только потом уже хотелось рассмотреть черты, весьма неправильные, бороду клином, прямоволосую, точно лошадиный хвост, запотелые инеем, усы, кожу, обожженную морозом и ветром, как у мужика, долго шедшего с обозом… Роста был небольшого, а казался длинным, довольно тщедушный, а казался крепким… и, оказалось, также и зрачки человека не всегда бегали лисицами, — потому что, когда Виктория Павловна подняла на него любопытные глаза, то встретилась со взглядом прямым, пронзительным и даже смущающим… белки недвижно блестели и приковывали внимание, затягивали в неотрывность… Так смотрели они — ряженый человек и Виктория Павловна — друг на друга несколько секунд, после чего ряженый человек голосом отрывистым и как бы лающим тявкнул:
— Могу?
И сел, не ожидая ответа, на ту же скамью, только не рядом, а на другой конец…
Виктория Павловна сделала движение, выразившее, что, мол, зачем вы спрашиваете, если уже сели? и я, мол, не хозяйка здешних мест, чтобы запрещать или позволять… Она, по первому побуждению воли, хотела было встать и уйти, но человек с рыжими глазами так бесцеремонно и упорно уставился ей в лицо молчаливою приглядкою, что она приняла это рассматривание, как вызов, и отчасти любопытство, отчасти нежелание показать себя оробевшею и смущенною приковало ее к месту… Она сделала вид, будто перестала замечать незнакомца, и спокойно наблюдала возню черных ворон на белом снегу вокруг какой-то брошенной синей бумаги….
— Я тебя знаю… — вдруг тявкнул незнакомец.
— Да? — усмехнулась Виктория Павловна этому началу, словно в маскараде, незнакомца, который словно для маскарада был одет.
Но он, не обращая внимания на ее усмешку, лаял также отрывисто и угрюмо:
— Да, теперь я тебя знаю. Вот, посмотрел и знаю…
— Ну, а я, напротив, похвалиться не могу, — возразила Виктория Павловна. — Я вас совсем не знаю и, кажется, никогда раньше не видала…
— Я тебя знаю, — упрямо повторил незнакомец. — Знаю. Ты женщина грешная. Ты женщина блудная. Вот…
Виктория Павловна вспыхнула, встала, выпрямилась, бросив на незнакомца уничтожающую молнию из великолепных очей своих, так что того, на мгновение, как будто даже передернуло, но он выдержал взгляд и, прыгая перед нею рыжими глазами, все твердил:
— Видишь, я тебя знаю…
Виктория Павловна резко повернулась к нему спиною и хотела было уйти, как вдруг ей блеснула в голову быстрая мысль:
— Вы Экзакустодиан? — спросила она, рассматривая с любопытством его обожженное лицо и странный костюм…
Но он не отвечал, а продолжал бормотать, тявкая:
— Женщина грешная… женщина блудная… женщина дерзкая… А — все-таки, врешь, не уйдешь… Меня за тобой Бог послал, я тебя к Богу приведу…
— Да?.. — несколько растерянно возразила Виктория Павловна, чувствуя себя неожиданно попавшею в глупое положение, которое, если из него резко не выйти, — кто его знает, чем разрешится… Может быть, и скандалом…
— Да, вот те и да, — пришла и на тебя узда, — подчеркнуто срифмовал он, торжествующе юродствуя. — Мечтала степная кобыла пробегать век без узды, — ан, стара штука: заарканили да и обратали…
Виктория Павловна почувствовала, что он нарочно груб, чтобы вывести ее из себя, и сдержала вспышку негодования, не позволив себе даже покраснеть.
— Ну, это, знаете, не интересно… — с искусственною холодностью сказала она и пошла по дорожке.
Тогда он вскочил, побежал за нею, нагнал и, так как она шла скоро, то долгополое привидение будто неслось за нею по воздуху, проваливаясь сбоку дорожки в рыхлый снег.
— Беги не беги, — говорил он, — а я нагоню и приведу… Что ты думаешь о себе? Что ты очень властна и сильна?.. Врешь: ты только грешна… Бог видит твою слабость и хочет тебя поддержать… Потому и послал меня сегодня тебе навстречу… Оттолкнешь меня, — Бога оттолкнешь… А он не приходит к грешнику дважды… Не бывает этого… нет… Ой, не отталкивай великого Гостя-Батюшку! Ой, не смотри, что он в рубище и яко смех человеком! Пришел, — так ты смири гордыню-то, узнай его, узнай, гордодумная, носа-то не вороти…
Виктория Павловна остановилась и глянула ему прямо в лицо:
— Что вам от меня угодно? — произнесла она твердо и раздельно: — кто вы такой и по какому праву ко мне пристаете?
В это время они стояли на повороте тропинки от беседки на главную аллею. Экзакустодиан кивнул на близстоящую скамью и скорее приказал, чем предложил:
— Сядем.
Виктория Павловна подумала, пожала плечами — посмотрим, какое твое представление дальше будет!.. — Сели.
Экзакустодиан долго молчал, разгребая перед собою длинною палкою своею желтый песок на промерзлом снегу. Он молчал и как будто совсем позабыл о Виктории Павловне, рядом с ним сидящей, хотя сам же ее и усадил. Виктория Павловна последила за движением его посоха и очень ясно увидала, что сосед ее старается вывести на песке какое-то подобие еврейских букв… Это ее покоробило. Совсем не религиозная по природе и воспитанию, она, тем не менее, с ранней юности питала особый «человеческий» культ Христа, как Идеи, и Евангелия, как великой Легенды, и пародии, направляемые в эту область, казались ей недозволительными и невыносимыми…
Экзакустодиан, словно почувствовал ее враждебное настроение, круто к ней повернулся:
— Дети есть?—тявкнул он своим лисичьим лаем.
— Вам какое дело? — возразила Виктория Павловна холодно и спокойно.
Он, словно ожидая именно такого ответа, с удовольствием кивнул ей треухом своим, на котором — теперь Виктория Павловна заметила — нашит был потемневший галунный крест, а на остром верху болталась смешная меховая кисточка.
— Есть, — утвердительно сказал он. — Не девка, а баба. Сразу вижу. Мой глаз меня не обманывает. Подобно Демокриту, философу эллинскому, я девицу от женщины духом распознаю… Много ли рожала?
Виктория Павловна смотрела на него во все глаза, — еще впервые в жизни она сталкивалась с нахалом такого типа. И сердце в ней зажглось — на вызов отвечать вызовом.
— Один раз, — отрубила она таким же резким отрывистым звуком, как тявкал на нее Экзакустодиан.
Он опять как бы с удовольствием кивнул головою и сказал:
— Это хорошо, что один… Жалеет тебя Бог-то, воспрещает блуду твоему расползаться по свету… Нет, значит, тебе больше от Него женского благословения, запер он твое чрево…
— Я на это совсем не жалуюсь, — сказала равнодушно Виктория Павловна. — Если вы, по-видимому, знаете меня…
— Что я знаю? — прервал ее Экзакустодиан. — Я знаю, кто ты, как сестра моя в человечестве. Вот что я о тебе знаю. Не по имени знаю, — откуда мне имя твое узнать? Впервые тебя вижу. Я знаю, что ты женщина грешная, блудная, что душа у тебя смущенная, сердце мутное, нечистая мысль, дерзкая совесть: вот это я о тебе знаю. А — кто ты по условностям мира сего и какое положение в них занимаешь, этого я не знаю… Скажешь, — буду знать. Не скажешь, — мне все равно… Я вижу, что ты в геенну идешь, — вот это мне не все равно… А, как тебя зовут, барыня ли ты какая-нибудь важная, горничная ли франтиха, девка ли гулящая, — это мне все равно… Люди предо мною равны: поставь меня в царский чертог, — я буду так же говорить, как говорю с тобою… Брось меня в вертеп разбойничий, — я буду так же говорить, как говорю в чертоге… Вижу грешника или грешницу, — значит, их спасать надо… Тонущего человека вижу, — значит, его из реки тянуть надо… Вот… А кого спасаю, кого из воды за волосы волоку, это мы на берегу разберем… Вот… так-то… И — не хочешь, чтобы я тебя по имени знал, — так и не говори… Не надо…
— Да я и не имею никакого намерения говорить, — возразила Виктория Павловна с некоторою досадою. — Хотя, впрочем, извините меня, но мне почему-то сдается, что вы прекрасно знаете и мое имя, и мое положение общественное, и даже биография моя вам не безызвестна… И зачем эти комедии разыгрывать, когда можно просто познакомиться, — этого, извините, я не понимаю… Все равно, как вот этих букв еврейских, которые вы изволили перед собою начертать… Так что даже читать их некому, равно как и умилиться изяществом вашего плагиата…
Он слушал, притворяясь, будто не слушает, или в самом деле уйдя в новые какие-то размышления, колотил палкою по обледенелому снегу, — при чем Виктория Павловна успела заметить, что еврейские буквы он как бы нечаянно стер и заравнял, — и бормотал себе под пос:
— Ух, злая душа! Злая у тебя душа…
Потом — в полоборота — бросил сквозь усы:
— Девочка или мальчик?
Виктория Павловна отвечала:
— А этого «духом» вы угадать не можете?
— Ух, злая душа, злая душа… — повторил он, как бы в раздумьи, и вдруг уже не тявкнул, а гавкнул, и не по лисьи, а как большой сан-бернар:
— Помолюсь, — так и узнаю! Что? Взяла?
— Ну, из-за таких пустяков я вас не заставлю небеса беспокоить, — улыбнулась она. — Если уж вам так любопытно знать, то — девочка…
— Имя скажи, — задумчиво произнес он.
— Зачем? — удивилась она. — Ведь вы же сейчас только сказали, что именами не интересуетесь…
— Неправду говоришь. Я этого не говорил. Я говорил, что мне не надо имени, чтобы человека пожалеть, грешника в нем узнать и на путь спасения направить. А имя нужно. Без имени, как молиться за человека? Нас у Бога, с сотворения мира, миллиарды миллиардов, — у каждого было свое имя и все имена Он знает. Имя дочери скажи. Я за нее молиться буду. Я за всех таких молюсь, которых отцы и матери губят…
Викторию Павловну сильно передернуло…
— Ну… Феней зовут… — сказала она, нехотя, сквозь зубы, делая движение, чтобы подняться и уйти. Но он удержал ее рукою, снял свой треух, при чем оказался необыкновенно большелобым и с довольно красивою растительностью, волнистою и червонного золота, по крупной, ежом каким-то встопорщенной, голове. Перекрестился и произнес:
— Помилуй и спаси, Господи, рабу твою младенца Феодосию и отпусти грех родителям ее, преступникам святого закона Твоего, не ведали бо, что творили…
А потом столь же истово надел на себя обратно треух свой и, обратясь к смущенной и гневной Виктории Павловне, произнес с ласковою строгостью:
— Ежели тебе не терпится и не сидится со мною, простецом, то — ступай, не держу… Видно, нет во мне сейчас такого голоса, чтобы тебя держать… Но — помни, сестра: я тебя встретил не даром… Мне тебя Бог указал и я тебя настигну и приведу к нему… И не токмо настигну, а сама ты будешь искать меня и найдешь…
Виктория Павловна встала и, кивнув ему головою, сказала:
— Ну, если вы так уверены, то — до свиданья… А вернее — прощайте, потому что не вижу я никакой надобности в нашей встрече…
— Не видишь, — возразил он, глядя на нее из-под треуха своего снизу вверх, так что глаза убежали под крутой лоб, — вижу это я, что ты не видишь. А не видишь потому, что дьявол, хозяин твой, глаза тебе застит… Но это не надолго… Он уже, дьявол-то, смутился, увидав, что я приближаюсь к тебе… Он уже хвост поджал… И вот ты увидишь: от сего дня начнет он от тебя уходить, да уходить… И тогда ты увидишь, что сейчас от тебя затемнено и скрыто… А — как увидишь, так и поймешь, а, как поймешь, так и начнешь искать меня, найдешь и придешь…
— Ну, вот, все в порядке, — засмеялась Виктория Павловна. — Пророчество есть. Теперь — только знамения не достает…
Экзакустодиан вдруг быстро встал со скамьи и как то так вытянулся, что показался много выше ростом, чем до того времени, и лицо его вдруг стало худое, значительное и — вдаль глядящее, как будто что-то видящее:
— Знамение тебе? — сказал он голосом таким глухим и трепетным, что Викторию Павловну, хотя она менее всего была суеверна, подрал мороз по коже. — Хочешь знамения?.. Я дам тебе знамение…
Падали сумерки, запад горел зловеще красным огнем, возвещая на завтра день морозный и ветряный, и, на красной полосе этой, нетопырья фигура в меховом треухе, с поднятыми, в широких рукавах, руками, казалась жуткою и допотопною какою-то…
— А, — с удовольствием кивнула на предложение Экзакустодиана Виктория Павловна, — а, вот это другое дело… Это я понимаю и принимаю…
— Какого ты знамения хочешь? — отрывисто сказал Экзакустодиан, все еще длинный и жуткий, мотая лошадиным хвостом клинообразной бородищи своей.
— О, это я вполне оставляю на ваш выбор, от вас зависит… — с насмешкою возразила Виктория Павловна. — Располагайте вашими средствами, как вам угодно…
Экзакустодиан важно и гордо кивнул ей головою, почти уже темною в надвигающихся сумерках.
— Тогда слушай и запомни. Вот, будет тебе знамение от Господа… и скорое. Кто бы ты ни была, я вижу: около тебя и близких твоих смерть и стыд ходят… Но тебя они не тронут, потому что Бог бережет тебя для покаяния и лучших дней… Ты увидишь смерть близко около тебя — и спасешься… Некто падет, а ты спасешься… И это будет тебе знамение… Умей его понять…
— Ну, нельзя сказать, чтобы очень определенное, — принудила себя засмеяться Виктория Павловна. — Подобные знамения всех нас окружают повседневно, ежечасно, ежеминутно Смерть стоит около меня каждый раз даже, когда я с конки на ходу спрыгиваю… Вокруг каждого из нас день деньской ходит смерть…
— Пока человека не ударил Бог незримою палицею своею, — холодно возразил Экзакустодиаи, — он всегда суемудрствует и буесловит… Я сказал. Ты увидишь. Теперь — иди…
И он, круто повернувшись от нее, зашагал по аллее, мало-помалу исчезая в сумерках, точно медленный огромный нетопырь…
Виктория Павловна отправилась домой в весьма смущенном состоянии духа. Нелепая встреча тяжело подействовала ей на нервы. Она очень досадовала на себя, что любопытство и желание не уступить позиции, задержали ее с этим сумасшедшим, который так похож на плута, или, наоборот, с плутом, который так ловко разыгрывает роль сумасшедшего. А посуленное знамение, все-таки, как-то неприятно царапнуло ее воображение… И домой она пришла, рассерженная и угрюмая. Застала Евгению Александровну, наоборот, в очень хорошем духе, так как та только что получила от мужа ласковое и сердечное письмо… Арины Федотовны не было дома… Ужинать сели без нее. Пришла ночь, ее нету. Полночь — нету. Решили, что, значит, опять где-нибудь закрутил ее бесконечный ее роман с новообретенным Иосифом Прекрасным, посмеялись немножко, немножко понегодовали… Евгения Александровна легла спать, Виктория Павловна присела к столу — перед сном написать несколько писем. Но, не успела она вынуть из бювара бумагу, как в номер постучали, и вошедший человек доложил, что приехал господин полицеймейстер и просит ее принять его или выйти к нему, по очень важному делу… Еще молодой и очень вежливый офицер этот извинился пред изумленною Викторией Павловной за позднее беспокойство и предложил ей последовать за ним — нельзя сказать, чтобы в приличное место: в городские бани. Там только что совершилось страшное убийство и лежит женский труп, нуждающийся в ее опознании, так как первые свидетели преступления показывают, что убитая женщина состояла при ней, госпоже Бурмысловой, в качестве компаньонки или прислуги… И — сверх того, сейчас в гостиницу будет судебный следователь, так как необходимо произвести и обыск в помещении убитой и сделать опись ее вещам.
Арина Федотовна пала жертвою рискованной борьбы, которою забавляясь, довела она противника своего до конечного исступления. Что именно произошло между ними в номере бань, где нашли ее, страшно истерзанную ей же принадлежащим ножом из дорожной ее корзинки-погребца для провизии, а убийцу ее, Тимошу, висящим на дужке душа, — догадаться было нетрудно. Из вещественных доказательств, — платье, сброшенное в предбаннике, остатки ветчины и полувыпитая бутылка вина немного сказали. Зато красноречивою уликою, наводящею на суть драмы, оказалась маленькая иконка, которую Тимоша всегда носил на себе… Иконка эта была найдена в таком виде, что — несомненно — она была подвергнута умышленному и весьма безобразному надругательству. Когда, на допросе у следователя, Виктория Павловна увидала это вещественное доказательство, — драма, погубившая Арину Федотовну, стала ей совершенно ясна. Не стало никакого сомнения, что надругательство над иконою было новым опытом Аринина глумления над своим насильным любовником, святошею, которого она дала себе слово отучить от ханжества, но — лучше бы не бралась. Потому что, надменная и жестокая, из тех, кто гнет — не парит, сломит — не тужит, она вела свою линию, без всякого уважения и пощады к религиозному чувству Тимоши, не жалея его мягкого характера, со всею ей присущею, прямолинейною грубостью и стремительностью, которая, в одержимости страстью ли, властью ли, не умела ждать, а — вот, подай ей победу тут же, сейчас же, всю целиком… О религиозности Тимоши она в последнее время и думала, и даже говорила со злобою ревнивой соперницы — и, улучив возможность, нанесла иконке, главному предмету Тимошиной любви и веры, такое же расчитанно-грязное, нарочное осквернение, каким не постеснялась бы опозорить публично какую-либо живую разлучницу, если бы нашлась такая… И, так как бесконечно было обожание Тимошею иконки, то — несомненно— не взвидел он света при виде сотворенной над нею мерзости, попался ему под руку нож, которым только что резали ветчину, — ножом он и расплатился за оскорбление своей святыни… Вскрытие тела показало, что Арина Федотовна должна была умереть, не пискнув, от первого же удара, коснувшегося сердечной полости… Но ран на теле найдено было множество. Вся ненависть согрешившего аскета, в смешении с бешеною, дикою, долго сдерживаемою чувственностью, вырвалась в этот кровавый миг на волю. И так исковеркал и исказил он тело женщины, что самые привычные к уголовным следствиям люди не могли смотреть без содрогания на это располосованное чрево, с выпавшими внутренностями, на груди, отрезанные и брошенные далеко от корпуса, на страшный рот жертвы, разорванный пальцами убийцы настолько широко, что обратился в пасть до ушей…
Убийство наделало очень много шума, но дела не создало, потому что виновник был слишком очевиден и покончил с собою самосудом, у данные дознания совершенно ясно осветили психологическую картину преступления… Соучастников никаких быть не могло — и их не искали… Следствие довольно долго тягало Викторию Павловну и Евгению Александровну, как почти единственных свидетельниц, которые могли пролить хоть некоторый свет на происшествие… Виктория Павловна не раз вспоминала при этом слова Экзакустодиана: «смерть и стыд ходят около тебя»… Не знала она, каким образом относится к ней первое, но что стыд ходил около и не тронул ее с тою губительною силою, как мог бы, — это она сознавала. Потому что — если бы убийство Арины Федотовны сделалось предметом судебного разбирательства, то никакие закрытые двери не спасли бы имя Виктории Павловны Бурмысловой от громкого, всероссийского позора: до такой степени, когда дознание пораскопало прошлые грехи и тайны убитой, гнусно запахла слагавшаяся сумма всего преступления и некрасиво пачкала хотя бы самомалейшая к нему прикосновенность… И — как ни благоприятно было для обеих женщин — Виктории Павловны и Евгении Александровны — прекращение следствия за смертью преступника, — нельзя сказать, чтобы дело осталось для них вовсе без дурных последствий… Очень гордо и смело держала себя Виктория Павловна на следовательских допросах, умело и строго поддерживала она свое достоинство, но хорошо чувствовала, что достигает только внешности: внутри себя, вежливый и выдержанный следователь, интеллигент-буржуа с головы до ног, презирает ее совершеннейше и мало-мало, что не видит в ней нечто вроде шикарной и ловкой и потому лишь не регистрованной, кокотки… Что касается покойной Арины Федотовны, следователь повторял неоднократно, с выразительным подчеркиванием, что убийца ее напрасно поддался воплю смущенной своей совести и поторопился казнить себя: суд присяжных его, наверное, оправдал бы и, кроме церковного покаяния, вряд ли пришлось бы ему нести другую кару… А однажды даже позволил себе заметить, что очень сожалеет о том, что делу не суждено осветиться гласным судом, так как ужасная жизнь и роковая смерть убитой мещанки Молочницыной могли бы послужить учительным уроком для многих и многих женщин, идущих тою же безнравственною стезею…
Виктория Павловна умела встречать и отражать подобные выходки, соображаясь с щекотливыми условиями, в которые она попала, — что называется, закусив губы и стиснув зубы.
— Провоцируешь, милый? Ну, нет, не на идиотку напал… Оскорбляй, если не совестно, — твое счастье. Когда-нибудь, авось, сочтемся, а сейчас — оставь эти надежды: не попадусь…
Но Евгения Александровна была опасна. Виктории Павловне пришлось чуть не на коленях умолять ее, чтобы она сдержала свой буйный нрав, потому что уже на- первом допросе она дважды приходила в бешенство, которое только чудом каким-то не разразилось скандалом. А, возвратясь в гостиницу, она клялась, что, если следователь позволит еще хоть один «подлый намек», то она ему «морду побьет»…
— И тогда тебя будут судить за оскорбление чиновника при исполнении служебных обязанностей! — оборвала ее Виктория Павловна.
— И пускай! И великолепно! Только того и хочу! — неистовствовала «сумасшедшая Женька». — Свету больше! Пусть все слышат…
— Ну, а я совсем не хочу, — решительно и строго запретила Виктория Павловна. — Несчастная ты женщина, неужели ты не понимаешь, что он был бы рад…
— По морде-то получить? — злобно захохотала госпожа Лабеус.
— До «морды» он тебя не допустит, — недовольно морщась, остановила ее Виктория Павловна. — Не так глуп, — опытный… А протокол, который ему очень нужен, составит… Разве ты не видишь, что ему — лишь бы какой-нибудь предлог найти, хотя маленькую бы прицепочку, чтобы только провести нас фигурантками перед судом и в печати?..
— Зачем? — изумилась Евгения Александровна.
Виктория Павловна печально усмехнулась.
— Нравственный человек! — сказала она. — Страж семейных добродетелей и социального строя. Во имя общественной морали, которую мы нарушаем… Порок должен быть наказан, а добродетель должна торжествовать…
— О, чёрт же с ним! — равнодушно возразила Лабеус. — Неужели ты воображаешь, что я стану с подобною ерундою считаться? Если еще судейским крюкам шантажничать позволить, так это после того и жить нельзя.
— Да, но давать поводы, чтобы всю жизнь мою тащили в судебную палату и разрывали, как мусор, в газетах, — я тоже не согласна.
— Виктория! ты трусишь? — изумилась Евгения Александровна.
Та долго молчала, с мрачно сдвинутыми к переносице бровями.
— У меня есть дочь, Женя, — сказала она наконец.
— Ты трусишь! — раздумчиво повторила Евгения Александровна. — А я то думала и верила: ты бесстрашная…
Еще больше нахмурилась Виктория Павловна и опять, выразительно упирая на слоги, сказала:
— У меня есть дочь…
— Это все равно, — угрюмо возразила госпожа Лабеус.
Но Виктория Павловна пылко перебила:
— Нет, не все равно. Я, и без того, кругом виновата пред нею. Мне нечего дать ей, кроме себя самой, какая вот я есть. Ну, и если еще это сокровище достанется ей, облитое помоями, то…
Голос ее задрожал, глаза покраснели, и она едва договорила:
— Если я трушу, как ты говоришь, то не за себя и не пред буржуа этими высоконравственными… А боюсь я за Феню и перед Феней — ты права — действительно, большую виновность и страх чувствую…
— Это все равно упрямо — повторила госпожа Лабеус. — Если ты испугалась пред дочерью, то — понятно, — должна бояться и гласности. Забоявшись гласности, должна избегать суда. Избегая суда, должна примиряться со взглядом на тебя нахала следователя… Словом, ниточка за ниточкою, а приводит этот клубок разматывающийся к неизбежному результату: признать над собою волю мещанства, со всеми его законами и обычаями… со всею тою мужевластною моралью, против которой ты всегда воевала и меня научила воевать…
— Это слова, Женя, — нетерпеливо прервала Виктория Павловна, — и я их не заслужила…
Евгения Александровна покачала курчавою головою.
— Я тебе верила, — серьезно сказала она. — Всю жизнь… Ай, как я тебе верила!
— Слушай, — возразила Виктория Павловна, — я не понимаю, почему ты это принимаешь так странно… почти трагически… Неужели ты находишь неестественным и странным мое желание — остаться в глазах моей дочери, когда она достигнет сознательного возраста, достойною уважения, без грязи на имени…
— А ты уже находишь, что сейчас ты не заслуживаешь уважения? что имя твое в грязи? — быстро прервала Евгения Александровна. — Уже?
— Не я нахожу, люди уверяют.. — горько и гневно, сквозь зубы бросила ей Виктория Павловна.
Евгения Александровна нетерпеливо отмахнулась от ее возражения:
— Ах, что нам до людей… Когда мы с ними считались?.. Я о тебе говорю, Виктория… Сама-то ты, сама-то?..
Виктория Павловна склонила голову и угрюмо молчала… И тогда Евгения Александровна, от бледности став из оливковой зеленою, повторила прерывистым голосом:
— Я тебе верила, Виктория… ай, как это нехорошо… Я верила тебе, верила…
Виктория Павловна отвернула от нее мрачные глаза свои и медленно молвила, не отвечая, не возражая:
— Что же делать? О тех пор, как я видела это тело ужасное, изрубленное, будто свиная туша…
— Не говори, я понимаю тебя, — нервно перебила ее Евгения Александровна. — Я все понимаю и вовсе не упрекаю… Не виню… Потому что все, что ты чувствуешь сейчас, и я чувствую, чего ты боишься, и я боюсь, от чего ты хотела бы уйти и спрятаться, и я хочу… Давно уже и тяжко, и скверно, и подло… жизнь не в терпеж!.. Но ты-то понимаешь ли, что это значит? Ведь это крушение, Виктория, это вера в себя лопнула, это капитуляция, мировоззрению конец… совершенный край…
— У меня есть дочь, —опять — будто пригвоздила — Виктория Павловна.
Евгения Александровна отвечала с горькою улыбкою, ужасною на ее мулатском, сейчас, как трава, зеленом, лице:
— Да, в конце концов, у тебя вот есть хоть дочь… Но у меня нет дочери… Куда же мне-то, куда же?.. Я без того, чтобы у меня были храм и вера, не могу…
Как только следователь объявил им с нескрываемым сожалением, что дальнейшие показания двух подруг ему бесполезны, Виктория Павловна немедленно покинула город и поехала в Рюриков. Сильно убеждала она сделать то же самое и Евгению Александровну, но не успела в том. Со временем их разговора о потерянной вере в себя и страхе перед гласностью — обе подруги почувствовали, что между ними, без всякой ссоры и внешней причины, как будто — если не лопнула еще — то надорвалась многолетняя внутренняя связь…
Во время следствия, Виктория Павловна ближе познакомилась с семьею покойного убийцы, Тимоши. Ей не понравились ни мать, ни младшие сестры, жалкие, о хлебе едином живущие, мещанки, но не только понравилась, а большое впечатление на нее произвела старшая сестра— Василиса. С нею Виктория Павловна, мало-помалу, сблизилась и, несмотря на кажущуюся разницу взглядов и религии, в какие-нибудь две-три недели, обе женщины почувствовали одна к другой такую симпатию и дружбу, точно они век вместе жили. Виктория Павловна, не без удивления, чувствовала себя с Василисой этою почти так же близко, как с покойницею Ариною Федотовною, а в иных отношениях даже, пожалуй, ближе и легче… И вскоре Василиса эта, по тайну, сообщила Виктории Павловне весть удивительную: будто Евгения Александровна, все более и более мрачная в последнее время, со дня на день, — так что Виктория Павловна начала уже побаиваться, не подбирается ли злополучная женщина к новому запою, — познакомилась с Экзакустодианом, видимо, интересуется его беседою и обществом и уже несколько раз его посетила… Викторию Павловну в этой новости очень удивило и несколько обидело только, — почему Евгения Александровна ни слова ей не сказала о новом своем знакомстве, — а, что последнее состоялось, не было для нее столько неожиданным. Уже та встреча Виктории Павловны с Экзакустодианом на бульваре, когда Виктория Павловна рассказала ее своей приятельнице, произвела на Евгению Александровну сильное впечатление, которое стало потрясающим после убийства Арины Федотовны, как бы оправдавшего своим совпадением с загадочными словами Экзакустодиана, знамение, которое он обещал.
Что Евгения Александровна падка на оригинальных людей и имеет влечение, род недуга, ко всему таинственному и загадочному, это Виктория Павловна давно знала за ней. Спириты и теософы, в свое время, пощипали шкатулку госпожи Лабеус не хуже, чем впоследствии эстеты… Но прежде, когда врывалось в жизнь ее какое-нибудь мистическое увлечение, она с того начинала, чтобы разболтать о новом своем пристрастии на все четыре стороны света и, прежде всего, посвятить в свой секрет Викторию Павловну. А сейчас молчала, как рыба… умела молчать!.. Выдержка, почти невероятная для ее неугомонного языка!.. Оскорбленная необъяснимою скрытностью подруги, Виктория Павловна тоже решила ни о чем не спрашивать и делать вид, будто не замечает ни таинственных исчезновений Евгении Александровны, из которых она возвращалась, точно после тяжелой работы, мертвец мертвецом, с провалившимися глазами, зеленая, истощенная и вялая до бессловесности; ни появления в ее комнате каких-то странных толстых книг в старинных кожаных переплетах, которые она читала преимущественно по ночам, засиживаясь долго после того, как Виктория Павловна ляжет в постель… Однажды, когда Виктории Павловне не поспалось, она встала на свет, пробивающийся в дверь из соседней комнаты, — и застала Евгению Александровну, в одной рубашке, стоящею на коленах и кладущею земные поклоны…
— Что это?.. Ты молишься?.. — изумилась она.
Евгения Александровна поднялась, с лицом, бронзовым от румянца смущения, и глухо отвечала:
— Пробую…
Виктория Павловна долго молчала… Потом спросила:
— И что же? Помогает?
В голосе ее не слышно было насмешки, — одно настороженное любопытство. Евгения Александровна закрыла глаза, тряхнула с отчаянием кудлатою головою и сказала тяжелым стоном:
— Не умею… не выходит…
Виктория Павловна, ничего не сказав на этот ее ответ, села на диван, — и так долго сидели они, обе, полунагие, безмолвные, каждая погруженная в свои смутные тяжелые думы и не смеющая, и желающая высказаться… Виктория Павловна почувствовала, что у нее захолодели плечи, и поднялась, чтобы вернуться в постель… Тогда Евгения Александровна порывистым жестом остановила и прошептала:
— Он тебя все ждет…
— Кто? — жестко, почти грубо спросила Виктория Павловна.
Евгения Александровна виновато съежилась и сказала с упреком:
— Зачем так? Ты знаешь…
— Ничего я не знаю — сухо возразила Виктория Павловна. — И знать не хочу. Одно вижу и знаю: ты опять в чью то сеть попала, и опять чьи-то хитрые руки тебя обрабатывают и коверкают…
Но Евгения Александровна подняла свои красные руки с кривыми пальцами к мохнатой, как копна, голове и зажала ладонями уши, повторяя:
— Не говори… я не хочу слышать… не говори…
Виктория Павловна пожала плечами и пошла в спальню… Ночное происшествие это очень взволновало ее… Она долго не могла заснуть, раздражаясь сознанием, что в соседней комнате, при свете электричества, мучится и нервничает живой, близкий ей человек, почему-то вдруг заметавшийся в судорожном искании какой-то неведомой и до сих пор ему не нужной веры, насильственно дрессируя себя на молитву, которой в себе не чувствует, телодвижениями, которых не уважает и не может считать иначе, как фальшивыми и бессмысленными… А, когда заснула, то — в сонном видении — запрыгали пред нею, как две рыжие лисицы, плутовски-сумасшедшие глаза на обожженном морозами лице и затявкал лающий голос:
— Врешь… не уйдешь… придешь…
Это было за два дня до отъезда Виктории Павловны, которому Евгения Александровна как будто даже обрадовалась, точно он освобождал ее от тяжкого и стыдного надзора… Кто был очень огорчен отъездом Виктории Павловны, так это, успевшая крепко привязаться к ней, иконописная красавица Василиса.
На прощанье она взяла слово с Виктории Павловны, что, если ей понадобится прислуга или верная компаньонка, то она никого бы не брала, кроме ее, Василисы, так как она рада служить Виктории Павловне душой и телом, — хоть и жалованья не платите, только хлебом кормите! А в городе, где так погиб страшно ее брат, единственный любимый ею человек на свете, ей теперь оставаться и тошно, и скучно..
Взять ее с собою Виктория Павловна не могла, но пообещала вызвать ее, как только будет к тому возможность…