1835-- 1836
Дождь, слякоть и туман, 16 марта 1835 г.
(Генриетте Вульф). Добрейшая сестра моя Иетта! -- Из вышеприведенной надписи Вы увидите, что письмо это написано на нашей дорогой родине и в Копенгагене. Скоро, кажется, минет пять месяцев, что мы не видим ясного неба, я скоро совсем позабуду, как выглядит голубой цвет, о нем несколько напоминает только материя моей шинели. Вдыхайте итальянский воздух полной грудью, набирайтесь там силами, чтобы было чем жить, когда судьба опять вернет Вас сюда на родину. Спасибо за Вашу дорогую, хоть и чересчур уж краткую записку! Вы знаете, что я такой большой и длинный, мне нужно пищи побольше, но, верно, она не заставит себя долго ждать. Поэтому-то и я строчу Вам теперь такое длинное послание, первое в сущности, которое посылаю Вам по возвращении. Отчего это так случилось, я сам не знаю; пожалуй, причина в воздухе, он действует как-то парализующе, и так как весь запас воздуха и огня, который я привез с собой из Италии, пошел на творчество, то и приходится манкировать относительно друзей. А Вы знаете, чем я был занят? Написал роман "Импровизатор" в двух частях и 30 листах и небольшую драму в 2-х действиях "Кирстинушка"; музыку к ней взялся написать Бредаль(Как видно из "Сказки моей жизни", стр. 201, "Кирстинушка" была поставлена в 1846 году с музыкой Гартмана. -- Примеч. перев. ), затем я написал еще несколько сказок для детей. Эрстед говорит про них, что если "Импровизатор" прославит меня, то сказки обессмертят мое имя, по его мнению, я не писал ничего лучшего. Я не согласен с ним, он не знает Италии, поэтому и пронизывающее весь роман веяние Италии не может будить в нем чарующих воспоминаний...
В день рождения короля в королевском театре шли две пьесы: "Свадьба смотрителя замка", драма артиста Гольста, вещь никуда не годная, и прелестная пьеса Гейберга "Эльфы", заимствованная из тиковских "Die Elfe". Из всех произведений Гейберга это самое поэтическое. Вам известно, что на парадных спектаклях вообще воздерживаются выражать свое мнение, и это легко сбивает людей с толку. Аристократия наша была за первую пьесу и обзывала вторую балаганщиной, я же тотчас объявил, что первая дрянь, а вторая шедевр, и говорил всем и каждому: "Виновата тут нация, ей недостает фантазии, и сказочный элемент ей не доступен". Такому смелому утверждению только удивлялись, но вот стал высказывать то же самое Эленшлегер, и при том не простым студентам, как я, а занимающим места в придворном паркете (См. прим. стр. 143.), и, три дня спустя, по всему городу говорили, что пьеса Гольста никуда не годится, пьеса же Гейберга верх совершенства! Я мог бы указать вам на многих, переменивших таким образом свое мнение, но так как они нам чересчур знакомы, то оставим эту материю. Я обзавелся теперь новым знакомством. В один прекрасный день приходит ко мне с приглашением посыльный от старухи Бюгель, вдовы коммерсанта. Я сказал ему, что тут произошло какое-нибудь недоразумение, и отпустил его. Но он вскоре вернулся с вторичным приглашением, и тогда я принял его. Старуха полюбила меня и оказывает мне всевозможное внимание. Но, конечно, это просто каприз с ее стороны и долго он не продлится. На днях она вдруг прислала мне прелестный французский шлафрок, вышитый розами, и шелковый пояс, потом бутылку итальянского вина, другую, третью!.. Последний же раз, когда посланный пришел приглашать меня на обед, оказалось, что ему было велено просить меня лично составить меню, а раз, когда я отказался за нездоровьем явиться к ней, барыня взяла да прислала мне детских порошков! Все теперь говорят, что я женюсь на ней, и называют ее хорошей партией, но я все-таки не согласен -- уж слишком много будет у меня тогда пасынков...
Копенгаген, 26 марта 1835 г.
Дорогой Рейцель! Печатание романа заканчивается. Книга выйдет, следовательно, на будущей неделе. Желаю Вам хорошего сбыта. Я дал Вам год моей жизни и, пожалуй, самый лучший. Присылаю Вам список 18 подписчиков, собранных некоторыми из моих друзей. Это, конечно, очень немного в сравнении с сотней, на которой Вы настаивали, чтобы назначить мне гонорар в 200 риксдалеров. Я и предвидел, что больше этого пока не наберется, но, если книга пойдет ходко, дело скоро наладится. Мы предполагали выпустить ее в феврале, но Вы уже предупредили меня, что я и в таком случае не мог бы получить остатка гонорара раньше, чем в начале апреля. Теперь книга является как раз к этому сроку, но апрель так недалек, что Вы, вероятно, не сочтете непомерным требованием со стороны нуждающегося писателя просьбу выдать мне остаток гонорара теперь же. 200 р. Вы, пожалуй, не дадите, по крайней мере не раньше, чем окажется, что книга будет иметь ход; будем считать, следовательно, 180 р., но из них я, увы, уже получил 115 р. Остается дополучить пустяки. Прошу Вас выдать мне этот остаток в понедельник -- день, когда я свожу свои счеты, а если хотите обрадовать меня -- Вы можете это, -- то заготовьте для меня к четвергу, 2 апреля -- время есть -- два экземпляра в красивых переплетах для г-жи Коллин и принца Христиана. Надо вам сказать, что 2 апреля -- день моего рождения, и мне очень хотелось бы обеспечить себя этой радостью, исполнение которой зависит только от Вас. Поверьте мне, дорогой Рейцель, будь я богат, я бы подарил Вам все свои писания, но свет уж так устроен, что ничего такого сделать нельзя. В другом свете, где все ведь переменится к лучшему, Вы, может быть, будете поэтом, а я издателем; тогда Вам представится случай поступить со мной так, как я бы поступил по отношению к Вам, будь это в моей власти. Всего хорошего! Приду в понедельник и надеюсь, что Вы будете дома. Не забудьте также: 2 апреля! Преданный Вам Андерсен.
Копенгаген, 14 мая 1835 г.
(Ионасу Коллину).... Тяжело у меня на сердце; мне непременно надо поговорить с Вами, но лично я не решаюсь. Надежда моя когда-нибудь доставить Вам истинную радость, одна из тех многих, от которых я уже отказался. Лучшие мои стремления терпят крушение. После моего возвращения на родину я с каждым днем все более и более чувствую зависимость и горечь своего положения. Там, где я ожидал найти поощрение и любовь, я встречаю только несправедливость и мелочную критику. Я беден, и бедность эта угнетает меня сильнее, чем последнего нищего, отнимая у меня и силы, и мужество. И я уже слишком умудрился жизненным опытом, чтобы позволить себе мечтать о лучших временах впереди. Мне предстоит такое несчастное будущее, что у меня вряд ли даже хватит мужества встретить его. Настанет время, когда мне ничего другого не останется, как искать плохенького места деревенского учителя или проситься куда-нибудь в колонии. Умри Вы, и у меня не останется никого, кто бы принимал участие во мне, а талант ничто, если обстоятельства ему не благоприятствуют.
В последнее время обстоятельства сложились для меня самым удручающим образом. Меня часто мучат такие лишения, которые со стороны могут казаться пустячными, -- о них я, однако, и говорить не буду, но мне прямо грозит нужда. Я старался скрывать это и от себя, и от всех других, но больше не могу. Я Вам должен 100 риксдалеров. Других долгов у меня нет, но уже и то, что я должен все откладывать да откладывать уплату Вам, постоянно мучит меня. Гонорар за мое либретто "Ламмермурская невеста" я получу не раньше сентября; получу я, наверное, 200 р.; Бредаль тоже не берется кончить музыку для "Кирстинушки" раньше этого времени. Последнее либретто в 2-х действиях, и мне дадут за него, вероятно, 100 р., но и этих денег приходится ждать. У Рейцеля теперь нет денег, и он не берется пока издавать нового выпуска сказок, который я изготовил. Я сделал все, что мог, но все безуспешно. Летом я предполагаю написать новый роман и одну маленькую пьесу, но это все работа для будущего, а не для текущих месяцев. Между тем у меня нет одежды, я ежемесячно должен тратиться на уплату за квартиру и на кое-какие другие нужды. В конце года у меня, конечно, будут деньги и гораздо больше той суммы, которую я должен Вам. Нельзя ли Вам поэтому достать мне из какого-либо источника еще 100 риксдалеров? Мне опять приходится просить об этом Вас и это просто доводит меня до отчаяния. Я сознаю всю Вашу доброту ко мне, Ваше снисхождение, деликатность, и меня тем больше огорчает необходимость вечно докучать Вам.
[На это письмо К. в тот же вечер написал А. такой ответ: "Не тревожьтесь и спите себе спокойно. Завтра увидимся и столкуемся насчет средств. Ваш К. "].
Люккесгольм, 5 июля 1835 г.
(Эдварду Коллину). Дорогой друг! Будь я теперь в Копенгагене, а Вы в деревне, Вы бы написали мне? Ну, А. так ведь любит писать письма, говорите Вы. Вовсе нет! У меня охота эта давно пропала; я только предполагаю, что Вас может обрадовать письмо от меня, потому и пишу да еще, как видите, длинное письмо. Если бы Вы приехали сюда ко мне хоть на денек, как бы я обрадовался! Люккесгольм самая красивая местность в Фионии; кормят здесь прекрасно; дают и вина и сливок сколько душе угодно. -- Поместье это принадлежало когда-то Каю Люкке. Один из флигелей еще сохранил свой древний стиль: глубокие рвы, сводчатые потолки и гобелены. Мне отвели самую интересную комнату в одной из больших башен; кровать старинная с красными занавесками, на гобеленах -- весь Олимп, а над камином красуется герб Кая Люкке. Кроме того, тут "нечисто"; все люди в доме верят этому, но я еще ничего не замечал, даром что зорко следил, особенно в первую ночь. Если вообще существуют привидения, то, надеюсь, они настолько поумнели на том свете, чтобы не показываться лицам с особенно живым воображением, которое готово покончить с ними при случае. Коридор, ведущий в мою комнату, обвешан старинными портретами разных дворянских особ, порядочно таки подернутыми плесенью. На днях мне вздумалось намочить тряпку и промыть им всем глаза. Вот они вытаращились-то! Одна из барышень, не знавшая об этой операции, случайно взглянула на них и так и ахнула. -- Здесь прелестнейший сад с террасами, он прямо примыкает к лесу, большое озеро подходит вплоть к самому дому. Я каждый день катаюсь в лодке и распеваю баркаролу из "Ламмермурекой невесты". Владелица поместья, г-жа Линдегор, премилая и гостеприимная хозяйка. Я предполагал остаться здесь только дня два; но прекрасная местность, густые сливки и пр. заполонили мое сердце, и вот я здесь уже десятый день. Расскажите г-же Древсен, что дамы здесь увлекаются мною, как она Байроном, и страсть как ухаживают за мною. "Импровизатором" они все восхищаются, все, что я ни говорю, находят бесподобным, исполняют каждое мое желание, спрашивают, что я хочу к обеду, не хочу ли прокатиться... Да, поверьте, что с Эленшлегером у принца не носятся больше, чем со мною здесь. Это в первый раз, что я сознаю, как приятно быть поэтом.
Не узнали ли чего-нибудь о немецком переводе "Импровизатора"? Мне очень хотелось бы узнать, какое впечатление произвел он на немецкую публику. Эта моя лучшая книга, и как раз за нее-то мне хуже всего заплатили. Будь я французом и имей сравнительно такой же круг читателей во Франции, какой имею в Дании, я бы не был нищим, имел бы возможность предпринять новое путешествие, набраться новых впечатлений и обогатиться и умственно, и душевно. Будь у нас истинно любящий искусство принц, готовый покровительствовать искусству -- я был бы теперь на пути в Грецию. Теперь я съездил бы куда с большей пользой и куда экономнее. А результатом, с Божьей помощью, было бы произведение еще более совершенное, которое бы прославило меня еще больше. Не считайте меня неблагодарным, дорогой друг, я отлично чувствую, что для меня и то сделано много. Но я не могу не думать о том, как мало в сущности нужно, чтобы доставить мне возможность создать еще более совершенное произведение, но я предвижу, что этому не бывать. С виду я весел, счастлив, а, пожалуй, никогда еще так не горевал, как теперь, по возвращении домой. Что поделаешь! Я чувствую себя здесь чужим, мои мысли в Италии. О, Эдвард, если бы Вы подышали тем воздухом, видели все то великолепие, и Вы бы затосковали, как я. Вспомните, у меня нет ни родителей, ни родных, ни невесты -- и не будет никогда! Я так бесконечно одинок! Только в доме Ваших родителей мне еще иногда грезится родной дом, но как скоро все может перемениться! Вы женитесь и уедете, Луиза выйдет замуж и тоже уедет, кружок будет становиться все меньше и меньше, пройдут года, я состарюсь и, наверное, доживу до глубокой старости -- печальная перспектива! Так как же мне не вздыхать по той стране, где я чувствовал себя дома, по югу? Вот она, невеста моя, по которой я тоскую, которая очаровала меня своей красотой. О, если бы я мог продать какому-нибудь богачу годы своей жизни, я бы отдал половину ее, чтобы иметь возможность другую половину прожить в Италии. Когда-то я мог с детской верой просить Бога о разных чудесах и был счастлив надеждой, что мольба моя будет услышана; теперь же я стал таким благоразумным, что не могу и просить Бога об исполнении моей заветной мечты -- вновь увидеть чудный юг. Я знаю, что этому не бывать...
Оденсе, 16 июля 1835 г.
Дорогой Эдвард! Что только выпало мне на долю в Люккесгольме! За мною так ухаживали там, что я пробыл там вместо двух дней целых семнадцать. И чего только эти барышни ни придумывали! Пытались даже напугать героя дня. Прятали мне под кровать живого петуха, привязывали к занавескам моей кровати бумажки с майскими жуками, сыпали в постель горох и т. д., но я живо раскрывал все их плутни и по великодушию своему даже не мстил за них. Раз подмывало меня, впрочем, лечь в виде привидения на постель одной из молодых барышень (они раз положили в мою куклу женского пола), но раздумал; пожалуй, это могли истолковать превратно, да и сама старуха, которой я доверил свой план, сомнительно покачала головой. Приехал я в Оденсе, где ожидало меня Ваше письмо, живо проглотил его, и вот послушайте, какое случилось со мной ужаснейшее происшествие, да не забудьте рассказать о нем Вашей сестре и Иетте. Я привез с собой из Парижа пару тоненьких башмаков, они без твердых задков и держатся только краями обшивки. Я надел их, и, чтобы уж щегольнуть во всю, надел также пару шелковых парижских носков, таких тоненьких, что совсем и не чувствуешь их на ногах. Иду я себе по улице. Само собой разумеется, что я предварительно несколько приподнял брюки, -- если носки не будут видны, какое же тогда от них удовольствие? Двигаюсь я себе, и обшивка башмаков тоже двигается, а мне только кажется, будто башмаки становятся просторнее. Затем сижу дома за столом и обедаю. Вдруг кто-то говорит: "А что это случилось с башмаками?" Схватываюсь малюсенькой своей ручкой за ногу и ощупываю голую пятку, щупаю выше -- все голо. Вот те здравствуй! Оказалось, что тоненькие шелковые носки съехали у меня во время ходьбы в башмаки, задки башмаков стоптались, и я в таком-то виде разгуливал по улицам. Зато люди могли полюбоваться такими белыми пятками, что у твоей Венеры! В первую минуту я был совсем уничтожен, но затем успокоился, твердо уверенный в том, что люди приняли мои голые пятки за белые шелковые носки. Но, однако, вот происшествие-то! N'est pas? (Образчик французских оборотов Андерсена, который стал поговоркой в доме Коллин. -- Э. К. ) Теперь у нас ярмарка; воздух пропах крестьянами, ютландские горшки узрели Вашего поэта, и солнце, наконец, пригрело, как следует. Вы радуетесь моей практичности и благоразумию! Да, видите ли, я научился им в Вашем обществе. И я теперь могу ворчать, горячиться, говорить грубости, словом, быть совсем не похожим на Андерсена времен его невинности душевной. Теперь я обнаруживаю многосторонность, которая Вас, верно, удивит. Я могу увлекаться зараз и бульоном, и жарким, и черными глазами, и мелодиями Беллини. Я охотнее пью молоко, чем утреннюю зарю, а шампанское журчит теперь для меня приятнее всякого источника. Ваше описание меня, как поэта, когда я хорошо поел, очень хорошо, но не ново. Я ожидал от Вас большего, особенно ввиду того, что Вы ведь тоже иногда занимаетесь нашим ремеслом -- ив стихах, и в прозе. Вы говорите, что Вам хочется подразнить меня, -- как мы, однако, похожи друг на друга в наших дурных качествах. Ведь то же желание ощущаю и я, и оно-то и делает меня для Вас столь интересным, столь незаменимым.
Вы жалуетесь на вросший ноготь на большом пальце ноги, я -- на мозоль на мизинце, -- и тут мы сходимся. Вы любите читать хорошие книги, я больше всего люблю читать свои собственные стихи, -- опять совпадение. У Вас есть невеста, милое, почти чересчур красивое создание, а у меня есть столь же милая и еще более прекрасная -- природа. Она обладает мировым разумом и вечной юностью, она поет мне, целует меня и угощает и маслом, и молоком, и земляникой. До свидания! -- Брат.
Копенгаген, 19 января 1836 г.
(Генриетте Ганк). Наконец-то, я получил немецкий перевод "Импровизатора", то есть сам выписал книгу на свой счет; переводчик теперь в Париже, а издатель забыл про меня. Новый роман мой озаглавлен только двумя буквами "О. Т. ", и название это вовсе не искусственное, деланное, а самое простое в свете (Начальные буквы имени и фамилии героя Отто Тоструп, а также инициалы Odense Tugthus, то есть одензейский смирительный дом. -- Примеч. перге. ). Эта зима прошла для меня так благополучно, как еще ни одна. "Импровизатор" доставил мне самое лестное внимание со стороны лучших людей, и большая публика стала относиться ко мне куда лучше прежнего. От забот о хлебе насущном я, слава Богу, теперь избавлен, и в последнее время мог даже устроиться вполне комфортабельно. Редакции доставляют мне газеты, Рейцель -- новые книги и гравюры, и вот я сижу себе в вышитых туфлях и в шлафроке, печка шипит, самовар поет на столе, а курящаяся монашка так славно пахнет. Вспоминаю бедного мальчика в Оденсе, ходившего в деревянных башмаках, и с умиленным сердцем благословляю Создателя. Теперь я в самом зените своей славы, я это вполне сознаю, а потом пойдет на убыль. Но поэт бывает в зените, кажется, лет шесть, и за это время я успею написать шесть хороших книг. А тогда дело мое сделано, и я, наверное, сумею умереть вовремя! Только бы мне удалось побывать еще раз в Италии!..
Копенгаген, 3 февраля 1836 г.
(Генриетте Вульф). "А. значительно изменился и не к лучшему! Старый А. был мне куда милее!" Вот, что мне уже не раз пришлось услышать от Вас. Слова эти скользнули, как ртуть, но мне показались и тяжелы, как она. Сегодня вечером я намеревался навестить Вас, мы бы поболтали, рассказали бы друг другу разные историйки; я, как всегда, говорил бы о себе, и под конец Вы протянули бы мне руку со словами: "Узнаю старого А. !" Но я изменил свое намерение, предпочел отдать Вам визит мысленно, написать посланьице. Во-первых, в нем беседа идет глаже, во-вторых, я ведь эгоист -- в этом случае Вам приходится, по крайней мере во время чтения письма, заниматься исключительно мною. Я очень редко бываю у своих друзей. Привязанности мои все те же, но во мне пробудилась новая привязанность -- к работе. Пора истинного творчества началась для меня с моего возвращения из Италии; для успешной работы мне остается, может быть, еще лет пять-шесть, и ими надо пользоваться. Я устраиваюсь у себя поуютнее, развожу в камине огонь, и тогда меня навещает моя муза. Она рассказывает мне удивительные сказки, показывает забавные типы из обыденной жизни, дворянские и мещанские, и говорит: "Взгляни на них, ты ведь знаешь их! Срисуй их, и они будут жить!" Это, конечно, великое слово, но она так и говорит. Вот почему я и манкирую друзьями. Вы говорили мне недавно про Людвига Мюллера и его семейство, говорили даже, что так как я совсем перестал бывать у них, то трудно не видеть в этом какой-нибудь особой причины, но что та, на которую Вам указали, такая гадкая, что Вы не хотите даже сказать ее и сами отказались верить в нее. Я знаю, что это за "причина", мне нетрудно разобраться в разных положениях и мнениях. Вот чего вы не хотели сказать мне: "Вы не бываете там больше, так как умер отец, от которого Вы могли ожидать себе протекции". Не так ли? Так рассуждают люди, а мне это очень прискорбно.
Вчера я навестил Вашу лестницу. Матушка не принимала гостей, дверь была заперта, и я так и не увидел ни ее, ни Вас. Понимаю, что она, как больная, неохотно показывается кому бы то ни было. -- Скоро опять навещу Вас, авось удастся мне тогда повидаться с бедной матушкой. Она так любила меня, пока я был маленьким и послушным, но, увидите -- вырасту красивым. Милая сестра моя кивает головой! -- Новый труд, может быть, роман, начинает шевелиться у меня в голове, я еще не выяснил себе хорошенько, что именно готовится, но чувствую, что что-то будет. Мною овладело какое-то беспокойство, полное зарниц, предвестниц готовой разразиться грозы, какая-то приятная духовная лихорадка! Когда туман рассеется и перейдет в облака, я расскажу Вам поподробнее. Но я все болтаю без умолку! Перо так и бегает -- бедняжке приходится записывать все, что мне взбредет на ум. Письмо это покажет Вам по крайней мере ход моих мыслей, когда я даю им волю. Ваш всегда преданный брат
Г. X. Андерсен.
Оденсе, 22 июня 1836 г.
(Луизе Коллин). Такой холод, что чернила замерзают, и я едва могу водить пером, но не могу не написать Вам, хоть Вы и не любительница описаний. Пассажиры в дилижансе наговорили мне пропасть комплиментов по поводу моего "Импровизатора". В Оденсе я в первый же день наговорился до хрипоты. Вы бы послушали, как я говорю. Избави Боже! говорите Вы, n'est pas? -- Между нами будь сказано, я скучаю по Вас всех, особенно, когда вспоминаю, как вы бывало дразнили меня. Здесь со мной так нестерпимо вежливы, никто не зовет меня "ослом", "болваном" и тому подобными эпитетами, получающими особый колорит в устах Вашей сестры. Попросите ее прислать мне "осленка" или "болванчика" в конверте. Говорят, будто я сказал удачную остроту, которую сейчас же передали принцу, у которого теперь гостит Эленшлегер. Дело было так. Советник Гемпель сказал мне: "Теперь в Оденсе гостят два из наших крупных поэтов". Я на это ответил: "Это правда: один великий, а другой длинный". Говорят, что ответ был удачен, но я недаром ведь воспитан в доме Коллин. -- От Эдварда я давно не имею известий, но об этом мы не будем говорить, постараюсь по отношению к нему взять свои чувства в руки. Пожмите ему от меня руку. -- Старая дева X. (ей около 60) восторгается мной до того, что почти влюбилась в меня... От старух-то мне нет отбоя, а вот молоденькие! -- Был бы я красив или богат!.. Всего хорошего! Кто теперь напишет мне? Эдвард, что ли?
Брат Ваш Г. X. Андерсен.
Люккесгольм, 26 июня 1836 г.
(Генриетте Вульф).... Последнее письмо я написал Вам из Нестведа, оттуда я поехал в уединенное Соре, где и попал в царство холода и тишины. Даже лето на севере не может утолить моей тоски. Был я и у Гауха, и у Ингемана, и мы предпринимали вместе прелестные экскурсии. -- Младшая дочка Гауха странное дитя, так и бьет всех животных и в лесу, и дома. На днях она схватила палку и убила цыпленка. "Не слушается!" -- сказала она. Немного погодя, она побежала за курицей, желая поцеловать ее и попросить у нее прощения...
Сегодня я написал Коллину и в первый раз высказал свое намерение просить о выдаче мне на будущий год стипендии на поездку за границу. Вот-то, верно, удивятся! И, конечно, я не получу ничего. Несчастье для художника родиться в маленькой стране! Родись я во Франции или в Англии, мне не довелось бы клянчить о том, что мог бы дать себе сам. Тогда бы я составил себе имя, был бы независим, и средств бы у меня хватило, чтобы жить где захочу. Я -- южанин, посаженный на север, где расцвет мой продлится только месяц-другой, -- никому нет охоты ухаживать за таким растеньицем. Раз-другой польют ему на голову водицы -- вот и все, и я, конечно, за это благодарен, как и следует быть. Есть ведь так много растений, нуждающихся в уходе -- и маргаритки, и зеленая капуста, а капуста -- растение незаменимое. В настоящую минуту идет град, что твой горох! Ветер так и свистит, и пищит, и я пищу вместе с ним. Дивная Италия! Я бы согласился быть даже монахом на вершине Капри! Соскучишься, можно ведь спрыгнуть в воду. Байрон был все-таки счастлив, несмотря на все свои мучения. Он мог перелетать с места на место, богатство позволяло ему презирать людей, наслаждаться и петь, как ему хотелось. Я воспел Италию и написал датский роман. Теперь я напишу другой для своего личного удовольствия. И прочесть-то его земляки прочтут, но Бог весть, что скажут о нем! А я еще занят этим, -- дурень я! -- Когда будет подано прошение, надо всем моим друзьям приналечь хорошенько, чтобы вызволить тяжелое разрешение. Попросите тогда Коха, он ведь знаком кое с кем из начальства; попрошу помочь и самого принца, и всем, кто поможет мне, обещаю... нет, это будет сюрприз! Если тот свет еще красивее Италии, то я с удовольствием расстанусь с этим; но вот, ma soeur, "синица в руках лучше журавля в небе". Дорожные сборы для поездки на небо имеют в себе нечто очень неприятное: едешь один, без паспорта и кредитивов, и успеваешь застыть еще до того, как тебя посадят в твое купе. -- Adddio!
Брат.
Люккесгольм, 30 июля 1836 г.
(Луизе Коллин).... При "низвержении солнца", как говорится в "Усладительном чтении", я приехал в Нествед, городок, точно сшитый из самых невозможных закоулков других провинциальных городков. Тут я столкнулся со старухой-поэтессой. Она была так озлоблена за свой невольный переезд с квартиры, что накормила домашних муравьев сахаром -- небось выживут из квартиры новых жильцов! -- Передайте сестре, что я так тоскую по ней, что с удовольствием заплатил бы целый риксдалер за тумак ее белой ручки. Сегодня утром я слышал, как конюх кричал на лошадей: "Экая скотина!" Это прозвучало для меня отголоском с родины, и я испытал то же, что должен испытывать швейцарец, когда услышит на чужбине альпийскую песнь... "Экая скотина!" Сколько дорогих воспоминаний может заключаться в двух таких простых словах! Письмо это Вы получите в день своего рождения; вспомните обо мне и если захотите пожелать мне чего-либо хорошего, так скажите: "Пусть А. в будущем году выпьет за мое здравие 3 августа среди пиний и гор, которые рисуются ему "в прелестнейшем цвете индиго"!" -- Часто я вижу перед собой всех дорогих сердцу, словно наяву. Лучше всего я вспоминаю у своих друзей выражение глаз; оно для меня главное, существенное в лице. -- Всего хорошего! Братски преданный Вам
Андерсен.
Свендборг, 4 августа 1836 г.
(Эдварду Коллину). Дорогой, лучший друг мой!..
Вы получите мое письмо уже женатым человеком. Хоть я и не могу быть на свадьбе, не могу даже прислать за себя песню, я все-таки присутствую на ней мысленно. Я вижу Вас обоих: вы так серьезны и в то же время радостны. От всего сердца молю Бога о вашем счастье. Слезы навертываются у меня на глаза, когда я пишу эти строки. Словно Моисей, стою я на горе и гляжу в обетованную землю брака, в которую -- увы! -- не войду никогда. Господь многое дал мне в этой жизни, но то, что у меня отнято -- может быть, самое лучшее, счастливейшее. Собственным гнездом обзаводишься, лишь когда женишься на верной, милой подруге и увидишь самого себя возрожденным в детях. И Вам теперь предстоит это счастье. Я одинок в жизни; дружба должна заменить мне все, заполнить все пробелы; вот почему, может быть, мои требования дружбы и заходят чересчур далеко. Но дайте мне ее хоть сколько можете -- Вас ведь я люблю больше всех. Я предвижу свое будущее со всеми его лишениями -- я останусь одиноким, так должно. Разум мой, надеюсь, всегда будет ясно говорить мне это. Но чувства мои сильны, как и Ваши; и я любил так же горячо, как Вы теперь, но любовь моя была лишь мечтой. Мечты этой я, однако, не забуду никогда, хоть мы и не говорим о ней никогда. О таких сердечных ранах нельзя беседовать даже с лучшим другом. Да, я ведь и вылечился, и старые раны дают знать о себе лишь по временам. Лучше, может быть, было бы и промолчать вовсе, но свадьба моего Эдварда близка моему сердцу и пробуждает воспоминания...
Счастливцы вы оба! Почувствуйте же, как много Вам дано сравнительно с другом. Но -- я лечу на юг, Италия -- моя невеста! Прощайте! Бог благослови Вас обоих!
Брат.