Нередко впадая в грубые диссонансы, не особенно чуткий к поэтическим тонкостям, Некрасов, однако, благодаря своей необычайной даровитости, открыл для русской поэзии новые звуки, новые оригинальные формы. Он был к тому вынужден временем. Время "Искры", Оффенбаха и великих реформ -- глумления над старым и созидания нового -- это время требовало, чтобы поэзия, если она желала иметь слушателей, понизила свой тон, опростилась. Некрасов приспособился к этому трудному положению. Он извлек из забвения заброшенный на Олимпе анапест и на долгие годы сделал этот тяжеловатый, но покладистый метр таким же ходячим, каким со времени Пушкина до Некрасова оставался только воздушный и певучий ямб. Этот облюбованный Некрасовым ритм, напоминающий вращательное движение шарманки, позволял держаться на границах поэзии и прозы, балагурить с толпою, говорить складно и вульгарно, вставлять веселую и злую шутку, высказывать горькие истины и незаметно, замедля такт более торжественными словами, переходить в витийство. Этим размером, начиная со вступительной пьесы "Украшают тебя добродетели...", написано большинство произведений Некрасова и потому за ним осталось прозвание некрасовского размера. Таким способом Некрасов сохранил внимание к стихам в свое трудное время, и хотя бы уже за одно это ему должны сказать большое спасибо эстетики, потерпевшие от него столько кровных обид. Затем унылые дактили также пришлись по сердцу Некрасову: он их также приголубил и обратил в свою пользу. Он стал их сочетать в раздельные двустишия и написал такой своеобразной и красивой музыкой целую поэму "Саша". Некоторый пуризм, которого держались в отношении народной речи Кольцов и Никитин, был совершенно отброшен Некрасовым: он пустил ее всю целиком в поэзию. С этим, подчас весьма жестким материалом, он умел делать чудеса. В "Кому на Руси жить хорошо" певучесть этой совсем неочищенной народной речи иногда разливается у Некрасова с такой силой, что в стремительном потоке напева совершенно исчезают щепки и мусор. В рифмах вообще Некрасов был искусен и богат; но особенного богатства он достигал в простонародных мотивах. Лучшим примером тому может служить "Влас". Короткие строчки "Коробейников" так и блещут чистыми, складными созвучиями.

"Ой, полна, полна коробушка,

Есть и ситцы, и парча,

Пожалей, моя зазнобушка,

Молодецкого плеча!

Выди, выди в рожь высокую!

Там до ночки погожу,

А завижу черноокую --

Все товары разложу,

Цены сам платил немалые,

Не торгуйся, не скупись:

Подставляй-ка губы алые,

Ближе к милому садись!"

Вот и пала ночь туманная,

Ждет усталый молодец,

Чу, идет! -- пришла желанная,

Продает товар купец.

Катя бережно торгуется,

Все боится передать.

Парень с девицей целуется,

Просит цену набавлять.

Знает только ночь глубокая,

Как поладили они.

Распрямись ты, рожь высокая,

Тайну свято сохрани!

Разве это не самая неподдельная поэзия и разве все это возможно переделать в прозу? Невольно продолжаем выписку, чтобы показать, что переход к более будничной теме нисколько не ослабляет блеска и художественности выполнения:

"Ой, легка, легка коробушка,

Плеч не режет ремешок!

А всего взяла зазнобушка

Бирюзовый перстенек.

Дал ей ситцу штуку целую,

Ленту алую для кос,

Поясок -- рубаху белую

Подпоясать в сенокос --

Все поклала ненаглядная

В короб, кроме перстенька:

"Не хочу ходить нарядная

Без сердечного дружка!"

То-то дуры вы, молодочки!

Не сама ли принесла

Полуштофик сладкой водочки?

А подарков не взяла!

Так постой же! Нерушимое

Обещание даю:

У отца дитя любимое!

Ты попомни речь мою:

Опорожнится коробушка,

На Покров домой приду,

И тебя, душа-зазнобушка,

В Божью церковь поведу!" и т.д.

А как, например, складны торговые выкрики дядюшки Якова:

"Новы коврижки --

Гляди-ка: книжки!

Мальчик-сударик,

Купи букварик!

Отцы почтенны!

Книжки неценны:

По гривне штука --

Деткам наука!

Для ребятишек Тимошек,

Гришек, Гаврюшек, Ванек...

Букварь не пряник,

А почитай-ка --

Язык прикусишь...

Букварь не сайка,

А как раскусишь,

Слаще ореха!

Пяток -- полтина,

Глянь -- и картина!

Ей-ей, утеха!

Умен с ним будешь,

Денег добудешь...

По буквари!

По буквари!

Хватай-бери!

Читай-смотри!"

Хотя это сделано по системе раешников и разносчиков, но обилие созвучий (почти по слову в строке) обличает несомненную виртуозность автора в рифме. Была у Некрасова и недюжинная способность находить удачные припевы: "Умер, Касьяновна, умер, голубушка, и приказал долго жить", "Холодно, странничек, холодно, голодно, родименький, голодно", "Вот приедет барин: барин нас рассудит" и т.д. Наконец, в пьесах, написанных ямбами, Некрасов достигал иногда чрезвычайно красивой плавности стиха ("Тишина", "На Волге", "Поэт и Гражданин", короткие лирические пьесы вроде "Внимая ужасам войны...", "Прости! Не помни дней паденья...", элегии, "Последние песни" и другие). Все это показывает, что Некрасов обладал обширным музыкальным дарованием, но уже таков был склад натуры поэта, что он постоянно вступал в раздор с мелодией (как с теми женщинами, которых любил) и толкал эту мелодию на дело, ей совсем не подходящее, но более близкое собственным его стремлениям и вкусам.

После уничтожения своего первого сборника "Мечты и звуки" (в котором -- невозможно вообразить! -- воспевались привидения и загробные страдания душ), Некрасов круто повернул к сатире. Начав с шуток и куплетов, он подымал тон все выше и выше, говорил все злее и свободнее и создал самые разнообразные формы стихотворных обличений: рассказы, маленькие поэмы, диалоги, картинки, панорамы уличной жизни, обширные, талантливейшие фельетоны с прихотливыми переходами сюжета и настроения, а иногда и торжественные проповеди. К последним относятся две пьесы, прогремевшие на всю Россию, облетевшие все сцены и литературные вечера, известные в свое время каждому наизусть и потому как бы наиболее связанные с памятью о Некрасове: "Убогая и нарядная" и "Размышления у парадного подъезда". Они очень характерны. Действие их на общество было потому так сильно, что в них Некрасов находился наиболее в гармонии с своими стремлениями и призванием, а также -- с настроением времени. По их упадку можно судить и о степени обветшания некрасовской музы. Если вернуться к прошлому и настроить себя на тогдашний лад, -- то эти две пьесы, как вещи известного стиля, удержат и теперь еще свою особенную красоту и силу. В "Убогой и нарядной" первые три стиха могут быть названы вечными:

Беспокойная ласковость взгляда

И поддельная краска ланит,

И убогая роскошь наряда --

Все не в пользу ее говорит.

"Беспокойная ласковость взгляда", "убогая роскошь наряда" -- здесь каждый эпитет, каждое слово полны красок и содержания; по сжатости и выразительности, по художественной правде, эти строки равны лучшим пушкинским строкам. Семейная обстановка "убогой", вся ее недолгая карьера описаны кратко, сильно и трогательно. По адресу "нарядной" стих так и блещет клеймящим красноречием: "Бриллианты, цветы, кружева, доводящие ум до восторга, и на лбу роковые слова: "продается с публичного торга"... Это решительно неизгладимый удар бича! "Парадный подъезд", более близкий сердцу автора, и поблек гораздо более. Правда, в этой пьесе всегда были преувеличения, как и подобает в сатире, но многое стало непонятным, потому что мы слишком далеко ушли от крепостного права. Недавно, например, кто-то нам заметил, что особенно приторно и фальшиво удаление крестьян от подъезда вельможи с непокрытыми головами: "И покуда я видеть их мог, с непокрытыми шли головами..." -- "Чего это они так шли!" -- смеясь, восклицал критик. А между тем во время крепостного права мужик не смел покрывать головы ни перед одним прохожим дворянского вида и, следовательно, на петербургской парадной улице он едва ли имел случай надеть шапку. Есть преувеличения в этом стихотворении, но есть и большая сила. Группа челобитчиков нарисована выразительно и ярко, обращение поэта к вельможе полно благородной страсти, кончина вельможи воспета с предательскою музыкальностью, вслед его гробу брошен задавленный шепот негодования, тирада о народном стоне дышит неподдельной скорбью, а конец -- вызов к народу -- заключает пьесу громадным сценическим эффектом. В этих двух вещах Некрасов отразился весь, в своей настоящей сущности. По природе своей, он более всего был площадной оратор с трагическими нотами в голосе, вооруженный бичом и жалом сатиры, -- адвокат голодающей и приниженной массы, действующий воплями, гиперболами, вымыслами, документами, насмешками, иногда без разбора, чем попало, но всегда дающий сильно почувствовать свое негодующее слово. Недаром Некрасов, как бы обмолвясь, сам назвал себя витией: "И погромче нас были витии -- да не сделали пользы пером". Не без основания и Достоевский называл Некрасова "глашатаем".

Кстати о гиперболе. Она, конечно, допустима в сатире, как пряность. Но Некрасов несколько злоупотреблял ею. Уже Страхов ставил ему в вину такие преувеличения, что какой-то жалкий чиновник (в стихотворении "О погоде") "четырнадцать раз погорал", что во время наводнения "целую ночь пушечный гром грохотал" и "вся столица молилась", что однажды в сильный мороз "на пространстве пяти саженей" можно было насчитать "до сотни отмороженных щек и ушей". Но у Некрасова бывают и более коварные преувеличения, не в одном слове или сравнении, а в целом тоне картины, и притом -- выраженные с таким апломбом, что читатель сразу и не опомнится. Зато тем горше делается впоследствии, когда вдруг, с последним ударом кисти, мгновенно почувствуется фальшь целого образа. Вот, например:

В нашей улице жизнь трудовая:

Начинают ни свет, ни заря,

Свой ужасный концерт, припевая,

Токари, резчики, слесаря,

А в ответ им гремит мостовая!

Дикий крик продавца-мужика,

И шарманка с пронзительным воем,

И кондуктор с трубой, и войска,

С барабанным идущие боем,

Понуканье измученных кляч,

Чуть живых, окровавленных, грязных,

И детей раздирающий плач

На руках у старух безобразных.

Все сливается, стонет, гудет,

Как-то глухо и грозно рокочет,

Словно цепи куют на несчастный народ,

Словно город обрушиться хочет?.

Видал ли кто-нибудь, в какие бы то ни было часы дня или ночи, такую "трудовую" улицу в Петербурге, при вступлении в которую его бы охватил слитный неистовый гул и грохот, описанный поэтом? Как все улицы Петербурга, более или менее удаленные от центра, подобная трудовая улица обыкновенно представляет из себя наружный вид холодного благообразия, порядка и сравнительной безлюдности. И читатель невольно раздражается неправдой...

Этот дешевый эффект -- стращать фальшивыми звуковыми впечатлениями -- составляет слабую струнку Некрасова. Мы укажем еще одно место в "Русских женщинах", т.е. уже не в сатире, а в поэме. Княгиня Трубецкая разговаривает с мужем на свидании в Петропавловской крепости. И вдруг говорит:

"О, милый! что сказал ты? Слов

Не слышу я твоих.

То этот страшный бой часов,

То крики часовых!"

Возможно ли, чтобы меланхолический звон курантов и оклик часового сочетались в такой оглушительный звук, который бы не позволил расслышать слов собеседника на самом близком расстоянии, в уединенной камере? Чего другого, а тишины в Петропавловской крепости, кажется, достаточно. Таких безвкусных пересолов у Некрасова найдется много. Шарж в описаниях, в сравнениях портит иногда самые дивные страницы. Например, в "Тишине", после прекрасного и поэтического воззвания к родине, поэт описывает поля с рожью колосистой, лес -- и вдруг, выехав на дорогу, радуется, что "пыль не стоит уже столбами, прибитая к земле слезами рекрутских жен и матерей". Этот невообразимый дождь, освеживший большую дорогу, -- совершенно нестерпим.

Возвращаясь к сатирам, надо сказать, что в них все-таки виден огромный талант Некрасова. В больших сатирах ("Кому холодно -- кому жарко", "Газетная", "Балет", "Герои и современники", "Медвежья охота" и др.) Некрасов возвысил стихотворный фельетон до значения крупного литературного произведения. Оригинальная мозаика этих причудливых очерков содержит превосходные этюды Петербурга того времени. Здесь постоянно сменяется крикливая карикатура -- верным и живым образом, желчная ирония -- задушевным словом, журнальная проза -- неожиданной поэтической строфой. Так, после указанного нами описания "трудовой улицы" следует нежное лирическое обращение к столичным детям-труженикам; после невероятно трагических приключений чиновника, погоревшего четырнадцать раз, встречается знаменитая трогательная строфа о приметах, по которым можно разыскать могилу писателя и учителя; в "Балете" есть полное грусти, набросанное живыми красками описание рекрутского обоза; в "Героях времени" -- множество метких куплетов о современных деятелях и учреждениях, например блестящее юмором изображение окружного суда: "На Литейной такое есть здание..." и т.д. И всегда, при всем разнообразии сюжетов и пестроте изложения, вы слышите бессменно звучащую ноту протестующего гражданина, который ни на минуту не забывает своей боевой позиции. В этих мемуарах необычайно умного человека и притом искусного версификатора, рассыпано много такого, что еще долго будет подмывать и трогать людей реформенного периода и их преемников.

О поэмах Некрасова мы уже отчасти говорили. В них повторяется то же чередование поэзии и прозы, перемешанных, как суша с водою, в хаосе. Разделять их, указывать подробности мы не станем. Остановимся на "Русских женщинах" -- самом неудачном и поучительном произведении Некрасова. Здесь он виден весь насквозь с своей закулисной искусственной работой и слабым художественным чутьем. Некоторые крупные недостатки были уже нами указаны. Но и в целом, это -- вещь от начала до конца прозаическая. План поэмы весьма нехитрый: в первой части описывается долгий и мучительный путь княгини Трубецкой в Сибирь; во второй, чтобы избегнуть повторений, прибытие другой героини, княгини Волконской, на каторгу, самая каторга и свидание обеих жен с мужьями. Для размазывания повествования Некрасов поручает княгине Трубецкой переживать свои собственные путевые впечатления в Риме, а княгине Волконской -- в Крыму. Княгиню Трубецкую он даже заставляет уже прямо à la Некрасов переноситься мыслью из Ватикана на Волгу, к бурлакам. Пользуясь биографией Пушкина и онегинской строфой о ножках, Некрасов на минуту показывает нам тень великого поэта рядом с Волконской. Но этот образ вышел бесцветным. Автору "Ариона" и "Послания в Сибирь", -- восприимчивому, как порох, свободолюбивому, светлому и (непростительно забывать) гениальному Пушкину -- Некрасов влагает в уста водянистые стихи, несколько приглаженные "ради формы" и богато уснащенные архаизмами: "сей", "хлад", "пенаты отцов", "сени домашнего сада", "осушатся полные чаши" и т.п., как будто этот старинный язык, от которого сам Пушкин так рано отстал, был характерною чертою его поэзии. Один из критиков, благоприятных Некрасову, объяснял неудачу "Русских женщин" тем, что здесь Некрасов вышел из своей привычной сферы. Едва ли это так. Политическая ссылка -- тема вполне некрасовская. Его постоянно тянуло к этому сюжету, но и в приторном рассказе "Дедушка", и в поэме "Несчастные" (где есть превосходное описание петербургского утра) -- фигуры ссыльных ему не удавались. Вернее, что Некрасову недоставало настоящего творчества, умения понять и воспроизвесть минувшее время, исчезнувшие характеры; а для изображения судьбы Волконской и Трубецкой требовался еще и настоящий лиризм, чувство глубокое и простое, чуждое пафоса и риторики. Всего этого не было у Некрасова. Голые факты из жизни двух декабристок всегда будут производить более трогательное впечатление, чем затейливые узоры, расписанные Некрасовым на их основе. А сострадание к ссыльным глубже и сильнее, чем во всех измышлениях Некрасова, звучит в следующих простых словах Пушкина:

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье,

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

Любовь и дружество до вас

Дойдут сквозь мрачные затворы,

Как в ваши каторжные норы

Доходит мой свободный глас.

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут -- и свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут.

На этот сердечный и целящий голос пришел даже благодарный ответ Одоевского из каторги: "Струн вещих пламенные звуки до слуха нашего дошли..."