В июле 1907 года в Тобольске был убит начальник каторжной тюрьмы Богоявленский. Убит он был после так называемого "бунта" политических каторжан {"Бунт" этот описай в предыдущем очерке.}.
В Тобольске, во время благотворительного гулянья в Саду Ермака, к начальнику каторжной тюрьмы подошел вплотную какой-то молодой человек в тот момент, когда Богоявленский подъезжал к воротам Сада, и два раза выстрелил ему в бок из браунинга. Публика в панике разбежалась, оставив на месте убитого Богоявленского, лежащего ничком в ювоем (Экипаже.
В суматохе убийца успел скрыться.
Иван Федорович Рогожин, политический ссыльно-поселенец, жил по соседству о тем домом, в "ворота которого убежал убийца. Поэтому у Рогожина произвели обыск, и хотя ничего не нашли, однако задержали и стали предъявлять очевидцам преступления. Кучер убитого, старик, первый высказал предположение, что, по его мнению, Рогожин "мог стрелять" в его барина, а потом так уверился в этом, что, поднимая глаза и пальцы правой руки "верху, как на присяге, таинственно шептал:
-- Истинный бог, -- он стрелял. Истинный бог, -- он убил. Он.
После нашлась горничная соседнего дома, которая твердила, что ей кажется, "быдто" Рогожин похож на того, кто стрелял в Богоявленского. Одна девочка-гимназистка, с наивным миловидным лицом, тоже показывала, что Рогожин похож на стрелявшего.
Всех "очевидцев", показавших, что Рогожин стрелял в Богоявленского, было пять человек, и это делало почти безнадежным его положение перед военным судом.
Я получил пропуск на свидание к Рогожину в первый раз через три месяца после его заключения. Он готовился к ожидавшей его казни, и та особая тень смерти, которую я часто наблюдал потом на лицах приговоренных, уже покрывала потусторонним налетом его простое, но мученическое в то же время лицо. Несмотря на свою невиновность, сам Рогожин тоже считал свое положение перед судом безнадежным и впереди видел только виселицу.
-- Вы -- первый человек, которого я вижу здесь,-- сказал он мне.-- Ко мне ходили следователи, прокуроры и начальствующие лица, желавшие посмотреть на убийцу Богоявленского.
Я смутился и, виновато и растерянно взглянув в его глаза, сказал:
-- Плохо, но еще есть надежда.
В это первое свидание мне пришлось пробыть у него в камере часа два, обсуждая с ним способы защиты. И когда я уходил разбитый, почти отчаявшийся в возможности его спасения, лицо Рогожина сияло только что рожденной надеждой на жизнь.
Маленький, уснувший "каторжный" город, с деревянными ветхими мостовыми, застыл от ужаса, "когда приехал Омский военный суд, чтобы судить Рогожина и еще "около двадцати человек по другим "висельным" делам, как говорил секретарь Этого суда про все дела с обвинением по 279-й статье.
В Тобольске все знали самого Рогожина, многие знали и о его невиновности, волновались и ужасались возможности казни над ним.
Когда я ехал со свидания, извозчик сибирским говором спросил меня:
-- Что слышно? Повесят, аль нет? Может, сошлют-от на каторгу?
Я объяснил, что возможны только два исхода: или казнь, или оправдание. Извозчик не поверил такой, с его точки зрения, нелепости и перестал спрашивать меня о военном суде.
В гостинице ко мне являлись совеем неизвестные мне люди, говорили, что они знают, что Рогожин невиновен, и предлагали быть свидетелями.
Когда я приехал в офицерское собрание, где помещался суд, председатель суда генерал-майор М. Ф. Кригер встретил меня в канцелярии очень любезно, но с таким безнадежным видом, что я почувствовал внутренний озноб.
Не сдержавшись, я здесь же, в канцелярии, при писарях, начал доказывать генералу невиновность Рогожина. Он слушал меня, дергал как-то неестественно головой и только говорил:
-- Да. Да, допрашивайте этих свидетелей... я всех допущу, но не знаю, что будет...
Когда мой натиск немного ослабел, он вдруг встрепенулся и прекратил беседу, оказав мне, что не может, не в праве говорить со мной об этом вне судебного заседания. Критер грустно вздохнул и, понизив голос, прибавил, что все зависит от членов суда: как они взглянут на дело.
На суд привели Рогожина, осунувшегося, с желтовато-зеленым лещом. Он -имел ужасный вид в сером, темном халате, среди двух солдат с ружьями, в нарядном зале военного собрания.
В толпе свидетелей слышалось тихое перешептывание. Лица их были строги и торжественны.
Генерал был взволнован, в парадном мундире с орденами.
Судьи-полковники, из строевых частей, накануне играли в этом же зале в преферанс, часов до четырех утра, и теперь выглядели; тоскующими и чем-то недовольными. Помощник военного прокурора, поддерживавший обвинение против Рогожина, тоже играл вместе с ними и тоже был бледен.
Один секретарь, аккуратный, чистенький блондин,-- обрусевший немец лет тридцати,-- был в ровном, хорошем расположении, так как знал, что канцелярская сторона дела была в порядке, и поэтому не боялся генерала, всегда вежливо относившегося к нему, и так как, по привычке, нисколько не интересовался судьбою подсудимого.
Часов в одиннадцать началось заседание.
Когда секретарь читал обвинительный акт, отчетливо и быстро, с сознанием своего секретарского мастерства, то лицо Рогожина покрылось крупными каплями пота, и на нем зазвенели кандалы.
На вопрос председателя, признает ли Рогожин себя виновным, он ответил: "Нет", едва слышно и, казалось, неуверенно. Точно шелест прозвучал его голос.
Вышел первый свидетель, старик-кучер Богоявленского, бледный, злобный, с широкой, представительной седой бородой, но испуганный. Он стукнул каблуками, вытянулся перед председателем во фронт и нелепо закричал, закрыв глаза и подняв руку с двумя пальцами кверху:
-- Он стрелял; как перед богом говорю,-- он.
Обернувшись, я увидел, что по лицу Рогожина льются слезы на серый халат. Затем он как-то сразу успокоился.
В зале стояла тишина, а старик-свидетель тряс поднятой кверху бородой и шептал с закрытыми глазами:
-- Он. Истинный бот, -- он. Мы ехали на гулянье,-- рассказывал свидетель.--Вдруг он проходит перед самой головой лошади... Подошел, и в бок -- цок. Лошадь понесла, я -- тпру, тпру... Остановил. Смотрю назад, а он стоит с вытянутой рукой, а в ней левольверт, и стреляет. А барин уже свалился... и прямо головой мне в спину... а изо рта у него пена и кровь...
Вообще подробности убийства старик рассказывал на суде раза три, каждый раз в новой вариации, и каждый раз совершенно нелепо, но Noсе три раза кончал рассказ заявлением:
-- Он стрелял,-- и при этом моментально закрывал глаза и поднимал два пальца к небу.
К делу в качестве вещественных доказательств были приложены: черная новенькая тужурка и спортсменская фуражка, брошенные убийцей во дворе дома, куда он скрылся и где он переоделся в новый костюм.
Об этой одежде свидетельница, бывшая подруга Рогожина, простая женщина, говорила на суде, что она знает одежду Рогожина и уверяет суд, что он носил эту тужурку и шапку еще в то время, когда жил с нею в деревне Черной, Тобольского уезда, за год до убийства.
По счастью, тужурка хотя влезала на широкие плечи Рогожина, но вершка на два не сходилась на груди, а фуражка не держалась на его большой голове. Общий вид Рогожина в этом костюме был совсем нелепым.
Очевидцы -- горничная и гимназистка -- волнуясь, путаясь, трепеща, показали так, что, в общем, получилось впечатление, что им кажется, что стрелял Рогожин.
Весь остальной материал говорил в его пользу.
Было допрошено около восьмидесяти человек. Свидетели показывали, что убийца был маленького роста, почти мальчуган, что он часа два дожидался своей жертвы на тротуаре, что старик-кучер Богоявленского, при задержании, говорил: "Может быть, он, но как будто не похож", лишь впоследствии стали клясться и уверять себя и всех, что Рогожин стрелял.
К концу второго дня процесса все показания смешались в какой-то хаос, в котором нельзя было разобрать: какие свидетели говорят правду, какие лгут, какие фантазируют, какие загипнотизировали себя на каких-то случайных или навязанных со стороны представлениях.
И судом, ей всеми в зале овладела мучительная тоска и сознание неизбежности чего-то самого жестокого. Председатель устал, сам редко допрашивал свидетелей, и настроение его заметно омрачилось.
Рогожин сидел между часовыми, почти безучастный ко всему, что перед ним происходило, почти не понимая ничего, как он говорил мне, в показаниях свидетелей, страшась их и лишь смутно надеясь на жизнь в самых тайниках души.
Полковники-судьи заметно скучали и томились, потому что у каждого из них уж было свое готовое мнение о деле.
Так длилось дело три дня.
По вечерам, по закрытии заседаний; в том же зале, за единственным ломберным столом, за "которым днем сидел прокурор, судьи попрежнему играли в преферанс. С ними играл и прокурор.
Внешняя сторона судебной процедуры была так хорошо, вежливо и даже по-военному элегантно поставлена, что за нею совсем исчезал весь ужас ее содержания, и уходила куда-то далеко самая мысль о том, что весь смысл этой процедуры сводился только к тому, будет задушен или останется жить человек, сидящий здесь, среди двух солдат с ружьями, и называющийся Иваном Федоровичем Рогожиным.
Повидимому, в процессе со смертной казнью это тщательное соблюдение судебных приличий -- одно из необходимых условий деревянной жестокости приговоров.
Заключительный момент следствия был очень тяжел для Рогожина: прокурор вдруг вызвал старика-кучера Бородулина, и тот, встряхнувшись от дремоты, выше я на средину зала и снова поклялся, что стрелял в его барина "он", т. е. Рогожин.
Все оживились, когда начал говорить прокурор. Ровным, не громким, но твердым голосом он перечислял Noсе улики против Рогожина. Всему, что говорило в пользу Рогожина, прокурор просто не верил... Речь его длилась целый час, и кончил ее он, спокойно сказав:
-- Господа военные судьи. Я прошу вас применить к Рогожину 279-ю статью Свода военных постановлений, которая, как известно, карает смертной казнью через повешение. Вместе с тем, я обязан указать вам, что по закону, применив это наказание, вы представите свой приговор на утверждение господину местному генерал-губернатору, "камергеру высочайшего двора Николаю Львовичу Гондатти, который имеет право или утвердить его к исполнению, или заменить смертную казнь другим, более мягким наказанием.
Рогожин слушал его внимательно, но тупо.
При словах прокурора: "смертной казнью чрез повешение", он вздрогнул, и лицо его вновь покрылось той могильной тенью? которая была на нем в тюремной камере.
Слова "смертная казнь" были произнесены в зале впервые и произвели потрясающее впечатление на публику.
Произошло движение, послышались женские рыдания. Едва прокурор кончил, как одна из свидетельниц вдруг закричала истерическим голосом:
-- Это ужасно... Что он говорит?.. Это возмутительно!..
Она закрыла лицо платком и тихо заплакала.
На следствии эта свидетельница отнеслась к своему показанию весьма легко. Она вышла на середину зала, очень нарядная, и хотя конфузилась от непривычного положения, но играла глазами и всеми своими движениями пред военными, сидевшими за судейским столом в орденах и шитых мундирах с эполетами. Когда ее спрашивали, она так ломалась, что никак нельзя была понять, что она видела и чего не видала.
Рыдания и крики, раздавшиеся после речи прокурора, сразу разрушили всю покрывавшую зал кору приличия...
Все снова заволновались судьбою Рогожина. Председатель, тоже взволнованный, строго приказал публике успокоиться, пригрозив удалением в случае повторения, и объявил перерыв.
Наступила очередь моего слова. Во время своей речи я ничего не видел, кроме глаз и лиц судей.
Помню, бросив все судебные условности, я изобразил перед судом весь ужас смертной казни, как сам его чувствовал, и всю свою веру в невиновность Рогожина. Подошел к самому столу судей, и, кажется, и к их совести, не спускал с них глаз, разбирал улики, говорил о тупом, психопатическом заблуждении старика-кучера, что он своим языком тянет на виселицу невиновного Рогожина, не ведая, как несмышленый младенец, всего ужаса того, что творит. Я страстно убеждал судей поверить в невиновность Рогожина, как верил в нее сам. Я верил в оправдание, но каждому моему слову где-то, в глубине души, сопутствовало испытанное мною кошмарное представление казни, я страшился его, и снова говорил о невиновности Рогожина, снова убеждал и молил судей об оправдании, и верил, что оправдают. Я подводил к судьям Рогожина и одевал его в узкий для него костюм убийцы.
Все время моей речи в зале стояла та напряженная, жуткая тишина, которую чувствуешь и слышишь.
Наконец суд удалился для постановки приговора. Я взглянул на Рогожина и неожиданно увидел совсем ясное, спокойное лицо.
И мне вдруг так стало страшно за него, как не было страшно ни разу за все время процесса... Смотря в его милое, дорогое мне тогда лицо, я видел своим воображением, как его казнят. Я метался по залу, не находя себе ни надежды, ни успокоения... Hа всех, кто пытался говорить со мною, я махал руками.
Рогожину принесли из офицерского буфета чаю с бутербродами, и он с аппетитом ел их, спокойно и радостно смотря, в окно на красивый зимний день.
Прокурор, после истерических криков свидетельницы, опасался подходить к своим знакомым в публике и ходил по залу тоже один, обиженный, как ему казалось, несправедливо этими криками, и досадуя на генерала за допущение в зал публики.
Когда мы встретились, он сказал мне:
-- А знаете, если бы я был судьей, я бы не решился подписать Рогожину смертный приговор, хотя, несомненно, Рогожин знал об убийстве.
И прокурор поспешил успокоить меня:
-- Не бойтесь. Не бойтесь. Гондатти все равно заменит Рогожину казнь годами двадцатью каторги.
-- Как же вы поддерживали обвинение?-- слабо возразил я.
-- Суд не может его оправдать, а я не мог отказываться от обвинения, когда есть свидетели, очевидцы,-- возразил мне уверенно прокурор.
Я понял, что прокурор не сомневается в обвинительном приговоре.
Мы разошлись.
Взглянув на Рогожина, я снова увидел, что он спокойно пьет чай.
Тогда я поспешил скрыться от него в дальнем углу зала, за занавесом, отделявшим сцену.
Когда Рогожин, спокойный за свою участь, сидел в зале суда, между конвойными солдатами, и лил чай, в это время в комнате, куда удалился суд для совещания, как я потом узнал, происходило следующее.
Генерал Критер бегал из угла в угол и от волнения до решался спрашивать у судей их мнения. По спокойному и радостному "иду одного из судей он знал наверное, что тот стоит за оправдание Рогожина. Но двое судей, казачьи полковники, здоровые и крепкие люди, еще во время судебного следствия не скрывали от него, что, по их убеждению, Рогожина необходимо "вздернуть", как они говорили, чтобы другим не повадно было; все равно: он или не он убил Богоявленского, потому что если даже он и не стрелял и не убивал сам, то, как "политик", конечно, знал и участвовал в оговоре на это убийство".
Оставался еще один член суда, пехотный полковник, маленький, желтый, желчный человек с тонкими усами, озлобленный и всегда недовольный, считавший себя обойденным по службе, так как он давно, по его расчету, должен был быту, полковым командиром, и все его сверстники, даже не имевшие, как он, боевых заслуг, командовали полками, а он сидел батальонным командиром.
Робко вглядываясь в его возбужденные глаза, генерал никак не мог понять его взгляда на дело и боялся и не решался отбирать голоса.
Как последнее средство, он предложил всем молча посидеть и подумать о деле в одиночку, оставшись наедине с своей совестью. И снова заходил он из угла в угол.
Подавленный собственного нерешительностью и жестоким спокойствием двух полковников, генерал вдруг решил, что пет другого исхода, как предложить им, согласно их взгляду, признать Ротожина не необходимым участником убийства, и таким образом выторговать ему жизнь, осудив на двадцать лет каторги вместо виселицы.
И чем больше генерал колебался, тем этот исход казался ему все более и более неизбежным.
Он подошел вплотную ж раздражительному полковнику-судье и шепнул ему робко свою мысль.
-- Да что вы, генерал... тут надо судить тех мерзавцев, которые упустили убийцу, а не Рогожина...-- И желчный полковник начал ругать полицию, все губернское начальство, и в особенности следователя и прокурора, которые вели следствие.
Генерал обрадовался и, вместе с тем, ужаснулся того, что сам хотел сделать -- отправить невинного Рогожина на каторгу.
Таким образом составилось три голоса за оправдание, и два -- за повешение.
Пока суд совещался, прошло два часа, долгих... долгих... Наконец выскочил на середину зала дежурный офицер и нелепым от волнения голосом крикнул:
-- Готовься!
Все засуетились и потом застыли. Замечтавшийся Рогожин вздрогнул и "опять потемнел в лице.
Вышли судьи с притворно серьезными лицами, и генерал, сияющий и счастливо-взволнованный, прочел бумагу, где, после длинного перечня статей и описания обвинения Рогожина, в конце значилось, что он по суду оправдан.
Стоны, рыдания и крики радости наполнили зал. Это были истинно-человеческие стоны душ, освободившихся от кошмара казни. Они и теперь хранятся в глубине моей памяти и легко возникают в ушах, при воспоминании, соединенные с зрительным образом волшебно-сияющего света в окнах зала.
Успокоив публику, генерал позвал:
-- Рогожин!
Тот порывисто двинулся. Конвойные бросились за ним.
-- Останьтесь на месте!-- мягко, но повелительно приказал им председатель.
Те моментально вытянулись, звякнули ружьями к ноге и застыли, а Рогожин прошел между ними, словно среди каменных статуи.
-- Рогожин! Вы свободны!-- объявил председатель.
В следующее мгновенье я уже обнимал Рогожина, смотря в его влажные от счастья глаза. Затем нас стиснула толпа. И его, и меня обнимали, целовали, а моментами так давили, что мы задыхались.
Наконец нам как-то удалось, держась под руку и ничего не видя вокруг себя, выйти из суда. Как вдруг на нас налетел полицмейстер с командой городовых, с испуганными лицами, окружил нас в объятия, что распоряжением генерал-губернатора Рогожин высылается в г. Туринск, Тобольской губернии, и что он его арестует.
Рогожин вдруг выпрямился, удивленно, но радостно посмотрел на полицмейстера и, сияя прямо детской улыбкой, воскликнул:
-- Хоть на край света, г. полицмейстер!