Перед грозой. -- Кончина Кутузова. -- Битва при Люцене. -- Из огня да в воду. -- Сагайдачный отличается. -- Призовой конь
Прусская Силезия, г. Милич, марта 28. Поднялись мы из Калиша еще третьего дня, 26-го, в поход не в поход, а как бы на увеселительную прогулку. Погода восхитительная; солнышко печет почти по-летнему; благорастворение воздухов.
Сагайдачный гарцует на своем новом аргамаке, которого в ландскнехт у другого ординарца выиграл; а мне свою старую "Розинанту" за 50 рублей сосватал.
-- Самому, -- говорит, -- в 200 обошлась. Скажи: спасибо.
Ну, что ж, спасибо. Все же верхом следую, не пехтурой плетусь.
Сегодня вступили опять в пределы королевства Прусского. На границе столб, высится с русскою надписью: "Граница Силезии", -- из особого все внимания к своему избавителю, русскому царю.
От самой границы до первого их города, Милича, в ожидании государя толпа несметная. Духовенство навстречу с крестами; молодые девушки, все в белом, путь царский живыми цветами усыпают; мужская молодежь пальбой из ружей и "виватами" воздух потрясает.
Бывший посланник прусский при нашем Дворе, граф Мальцан, за честь почел принять государя в своем замке. В сумерках весь парк при оном цветными фонариками засветился, а в небесах своим порядком вызвездило:
Открылась бездна звезд полна:
Звездам числа нет, бездне -- дна.
Под древесными кущами музыка гремит, и гуляющих великое множество. Так бы всю ночь до утра не ложился!
Вдруг со стороны замка стоустые клики несутся:
-- Виват дер гроссе альте! Виват гроссфатер Кутузов! (Сиречь: да здравствует великий старец! Да здравствует дедушка Кутузов!).
Бегу туда: с балкона светлейший раскланивается, а внизу народ -- голова к голове -- его, главнокомандующего обеими армиями: нашею и прусскою, восторженным ревом оглушает.
Штейнау на Одере, апреля 3. Что ни город, то торжественные встречи. Здесь на мосту, гирляндами увитом, государя сам король прусский ожидал, а депутация от горожан лавровый венок поднесла. Государь, приняв оный, к Кутузову тотчас же отослал: вот кому-де принадлежат все лавры.
Немцы немцами, а натура здешняя мне, признаться, куда больше еще их самих полюбилась. Ведь подумать только: у нас, на родине, метели и морозы, а здесь горы и долы зеленью уже разубраны, зефиры от фиалок ароматы струят, жаворонки в поднебесье Творца славят. Вдали одни лишь вершины гор Силезских снегом еще белеют и в лучах солнца блещут, живописное зрелище тем завершая.
Апреля 4. От сестры государевой, великой княгини Марии Павловны, курьер с радостною вестью прислан, что Лейпциг русскими уже занят.
Вся Пруссия скоропоспешно вооружается. Чиновники и ученые, помещики и крестьяне, холостые и женатые -- все записываются в "фрейвиллиге" -- "вольные ратники". Офицеров себе из своей же среды выбирают. У кого есть свой верховой конь, тот в конницу записывается и от своего города или деревни получает копье, саблю и пистолет; пехотинцы же вооружены: передний ряд -- копьями, а задние -- ружьями. На киверах у всех одна надпись: "Фюр Готт, Кёниг унд Фатерлянд" -- "За Бога, Короля и Отечество". В церквах население к приношениям призывается деньгами и вещами; а в домах жены и сестры мужьям и братьям рубахи шьют, бинты режут, корпию щиплют. Небывалый общий подъем народный против ненавистного ига иноплеменных.
А Наполеонова армия, набранная вновь во Франции с бору да с сосенки, по слухам, перешла Рейн и стоит уже близехонько -- у Эрфурта. Где-то столкнемся?.. Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!
Бунцлау, апреля 6. Вербное воскресенье. Государь остановился в соседнем городке Лаубане, откуда приезжает сюда в походную церковь и ко всенощной, и к обедне. Немчура, любопытствуя, тоже заглядывает и диву дается: зеленые вербы и зажженные восковые свечи в руках у всех молящихся, благолепие православного богослужения и захватывающее душу, стройное пение придворных певчих их поражают. Сам я своими углами восклицания слышал:
-- Херрготт, ист дас абер шен! (т.е.: Господи Боже мой, что за красота!)
Светлейший старец наш вчера отстоял еще всенощную, перемогался, но на сквозняке его, знать, прохватило: нынче к обедне его уже не было. Да и хорошо сделал, -- погода резко переменилась: мокрый снег в окна хлещет, ветер в трубе воет-завывает... Тоска!
Сагайдачному, однако, все нипочем: дуется со свитскими приятелями немецкими картами и в коммерческие игры, и в азартные; причем за неимением ломберного стола и мелков, записи свои карандашом делают на бумаге.
Саксония. Лаубан, апреля 8. Вчера выступили из Бунцлау и здесь, в Лаубане, переночевали. Фельдмаршал же так и остался в Бунцлау. Оба лейб-медика: царский -- Вилье и короля прусского -- Гуфеланд, решительно объявили, что ему надо отлежаться от простуды; иначе они ни за что не отвечают. И так-то мы идем навстречу Наполеону без нашего полководца, в коего обе армии -- и наша, и прусская -- слепо верят! Что-то будет?
Одно утешение, что крепость Торн сдалась и войска Барклая-де-Толли могут наконец тронуться оттуда на усиление Главной армии.
А аккуратный народ эти немцы: встретили государя, как и в других местах, музыкой и "виватами", а теперь вот, перед его отбытием, графу Толстому счет подают: столько-то талеров за цветы на лестнице, столько-то за простыни придворным лакеям... Радость радостью, а денежки тоже счет любят!
Дрезден, апреля 12. Великая суббота. После обедни в походной церкви совершился торжественный въезд в столицу Саксонии. Двинувшаяся вперед союзная гвардия выстроилась по улицам от городских ворот Нового Дрездена через Эльбу (взорванный французами с правого берега мост уже починен) до так называемого Брюлевского дворца в Старом Дрездене, назначенного для пребывания царя. Когда тут показались оба монарха со своей блестящей свитой при пушечных салютах, колокольном звоне и трубной музыке, а молодые девушки путь их цветами устилали, неоглядной толпой дрезденцев овладел стихийный восторг, и ликованиям ее конца не было.
После парада русских войск с церемониальным маршем на большой площади "Неймаркт", государь удалился в Брюлевский дворец, но и здесь нескончаемые "ура" и "виваты" заставляли его несколько раз появляться на балконе. Собственного своего короля саксонского у дрезденцев и в помине нет: он уже с месяц назад убрался подобру-поздорову к австрийцам в Прагу, так как, подобно императору их Францу, не имеет еще духу порвать с Наполеоном.
Апреля 15. Ни на пасхальной заутрене, где государь христосовался со свитскими, ни в итальянской опере "Весталка", данной для высоких гостей, ни на придворных обедах и балах мне, причисленному сбоку припеку, места не было. Зато я сошелся за кружкой пива с одним молодым прусским вольным ратником, сыном магдебургского фабриканта, Фридрихом Людке. Наслышавшись о красотах Саксонской Швейцарии, он предложил мне обойти вдвоем ее по способу пешего хождения. Сказал я об этом и Сагайдачному. А он:
-- Вот охота пуще неволи! Взбираться на горы и утесы...
-- Да ведь для глаза эти горные виды удовольствие одно!
-- Для глаза! Глаз -- малая частица всего нашего тела, и ради его удовольствия причинять неудовольствие всем остальным частям тела, -- благодарю покорно!
Так и не пошел ведь с нами. А мы в два дня все лучшие места Саксонской Швейцарии исходили, делая в день по 6 миль или, по-нашему, до сорока верст. Такая прогулка среди скалистых гор и цветущих долин для души и тела куда пользительней всяких балов и банкетов. А сегодня, вернувшись в Дрезден, и в здешней картинной галерее побывали; с полчаса простояли перед Сикстинской Мадонной кисти Рафаэля: лик Пречистой Девы поистине божественный, а у Младенца-Спасителя взгляд загадочно-скорбный, как бы в предчаяньи страстей грядущих... Проходя затем мимо книжной лавки, увидел в окне преотменную гравюру с этой дивной картины; вошел и купил. Не знаю еще только, кому поднести: матушке ли, Ирише ли... Ах, Ириша, Ириша! Стараюсь об ней не думать, чтобы не стосковаться, а нет-нет, да и вспомнишь, и заноет ретивое... Самой ей писать не смею, а маменьке надо бы опять весточку о себе дать; от нее же и Ириша обо мне услышит.
Рахлиц, апреля 20. Старца-фельдмаршала не стало! Как узнал я о том от курьера, проезжавшего из Бунцлау в главную квартиру под Лейпцигом, так разрыдался. Да и Хомутов сдержать слез не мог. Застряли мы с ним здесь, в Рахлице, из-за квартирной комиссии, от которой возврата всех израсходованных денег никак не добьемся. А со стороны Лейпцига уже неумолчная канонада: под Люцерном идет жаркое дело с французами, коими на сей раз командует сам Наполеон. Наших же ведет в бой не преемник Суворова, Кутузов, а Витгенштейн, которому до него, как до звезды небесной... Где уж ему с Наполеоном тягаться! А узнают в армии, что старый фельдмаршал наш долго жить приказал, так еще больше духом упадут...
Дрезден, арпеля 22. По сказанному, как по писанному: всей армией ретируемся и с большим уроном: 20 тысяч выбыло из строя! Но винить Витгенштейна в нашем поражении тоже не приходится: руки у него были связаны. За битвою с холма наблюдали оба монарха и, не доверяя Витгенштейну, сами приказания отдавали через флигель-адъютантов, а те от себя еще мудрили. Не считались с новым главнокомандующим ни Волконский, ни Блюхер, ни корпусные командиры. Каждый приказывал по-своему, часто в разрез с чужими приказаниями, и заварилась такая каша, что от диспозиции Витгенштейна, наперед уже определенной по всем правилам военной науки, ничего, говорят, не осталось; расхлебывать же кашу пришлось войску!
Были, впрочем, еще и другие причины: войска в деле у нас было вдвое меньше, чем у Наполеона. Затем Блюхер со своей армией на целых пять часов опоздал, но опоздал не по своей вине: пакет с предписанием главнокомандующего был доставлен к нему в полночь, когда он уже спал. Дежурный чиновник, донельзя тоже утомленный, спросонок расписался в разносной книге, но пакет под подушку засунул, да и повернулся на другой бок. Поутру он нашел пакет у себя под подушкой и пошел к Блюхеру с повинной. Но время к началу боя было уже упущено. Рассчитывали отплатить французам хоть на другой день; но не тут-то было: у нашей артиллерии не хватило зарядов. И так-то пришлось возвращаться вспять, в Дрезден. Ужасно обидно и стыдно! Давно ли нам здесь "виваты" кричали, цветами путь усыпали? А теперь, когда отступающие войска, усталые, понурые, через город без конца тянутся, -- прохожие ни звука, головой только качают, плечами пожимают. Позор!
Кому я, пожалуй, мог бы позавидовать, так это Сагайдачному: был ведь в огне, аргамака под ним убили, и сам он ранен: рука в повязке. Рану свою он мне нарочно не показывает:
-- Разрывная, -- говорит, -- от осколка гранаты; смотреть неприятно.
Хозяйка за ним, как за героем, ухаживает, за обедом лучшие куски ему на тарелку накладывает:
-- Кушайте на здоровье, поправляйтесь! Ведь во время сражения вас, я чай, и не кормили?
-- Вас, мадам, не было, так кто же нас и кормить бы стал?
-- А ночевали вы потом где же?
-- Под открытым небом. Так как лошадь подо мной пала, а другой мне еще не дали, то пешком уж дотащился до города Пегау. Толкнулся в трактир. Но там все одни тяжелораненые: и на полу-то, и на бильярде, и под бильярдом... Стоны кругом душу раздирают. Вышел я на задворки, воз сена свален. Зарылся в сено, да и проспал до зари как убитый.
-- Ах, вы, мой бедный, бедный! Но крестик вам все-таки дадут?
-- Обещали.
-- То-то же. Кушайте, кушайте!
А мне, не герою, хоть бы слово сочувствия, точно меня и на свете-то нет. Ну, да дня через два убираемся и отсюда, чтобы очистить место Наполеону. Эх-ма!
Апреля 23. Ай, Сеня, Сеня! Ведь рана-то у него не от гранаты. Узнал я об этом совсем случайно от казака-ординарца.
-- А что, -- говорит, -- ваше благородие, не зажил еще ушиб у вашего приятеля Семена Григорьича?
-- Ушиб? Какой ушиб?
-- Да руки.
-- Так он, значит, не ранен, а только ушибся?
-- Эх! Ложь на тараканьих ножках: того гляди, подломятся. Просили ведь меня не болтать...
-- Ну, да раз проговорился, так досказывай. От меня что скрывать?
-- И то правда: свои люди.
-- Так как же было дело?
-- А так, вишь, что послали меня с запиской на одну батарею. Отдал и назад скачу; ан и Семен Григорьич откуда-то мчатся, а вдогонку два француза. Я -- наперерез. Одного мусью копьем из седла вышиб; так замертво и лежать остался. Другой тем часом из пистолета в их благородие бац и -- наутек. В самих промахнулся, но коню пулю в голову всадил. Грохнулись оба...
-- И тут-то Семен Григорьич руку себе и повредил?
-- То-то что нет: вскочили на ноги, как встрепанные. Но конь моего французика стоит еще над своим господином, словно ожидает, не встанет ли. Схватили тут Семен Григорьич коня за уздцы, а он на дыбы; ну, и копытом им рукав разодрал, руку раскровянил. Да это бы еще с полбеды. Беда в том, что самого-то коня упустили: ускакал! Взял я их благородие к себе на седло, а они мне:
"Слышишь, мол, меня гранатой ранило". Ну, а мне что? Гранатой, так гранатой. Только вы-то, ваше благородие, сделайте такую милость, меня не выдайте.
Понятно, что никому не скажу. Лишь бы только Сене за его ушиб, в самом деле, ордена не пожаловали. Слишком зазорно бы уж было.
Бишофсверде, апреля 25. Уходили мы из Дрездена, как в реляциях говорится, "в полном порядке". Однако напоследок один офицер (фамилии не знаю) переусердствовал, и чуть-чуть ведь не вышло катастрофы.
Дело в том, что, кроме постоянного моста между Старым и Новым Дрезденом, вниз по течению Эльбы ваши саперы для отступающей армии временный плашкоутный мост соорудили. По переходе всех войск сжечь его должен был генерал Эмануэль, прикрывавший отступление. И вот, когда уже собственный батальон этого генерала (Шлиссельбургского полка) на мост вошел, злосчастный тот офицер подбегает:
-- Ваше превосходительство! Не пора ли уж подрубить канаты?
-- Рано, -- говорит генерал. -- Дайте сперва перейти нашим солдатам.
-- Поспеют, ваше превосходительство, пока подрубим, пока огонь подложим...
Не выждав даже согласия начальника, бежит вон, приказания отдает. Одни канаты подрубают, другие солому поджигают и паклю, разложенные вдоль всего моста. Не перешло на правый берег еще и половины батальона, как весь мост пламенем охватило, а плашкоуты, не сдерживаемые уже канатами, по течению понесло. Обреченные на сожжение воздух воплями огласили. Тут один солдатик с моста в реку прыгнуть догадался: лучше уж потонуть, чем живьем сгореть. И что же? Эльба в том месте столь мелководна оказалась, что вода ему лишь до плеч доходила. Как увидели то его товарищи, все стремглав тоже в воду попрыгали и благополучно на сушу выбрались с ружьями и ранцами. После пещи огненной только выкупались, чтобы остыть. Но того страшного момента никто из них, полагаю, вовек не забудет!
Бауцен, апреля 27. Неприятель за нами по пятам. Вчера также Эльбу перешел; но арьергард наш пушками напор его задерживает. Канонада целый день к нам доносится. Через Сагайдачного просил я князя Волконского дать мне тоже "пороху понюхать". Обещал.
Апреля 30. Подошло еще знатное подкрепление -- весь корпус Барклая-де-Толли от крепости Торна. Теперь нас здесь сила могучая -- 100 тысяч: русских 70 тысяч и пруссаков 30 тысяч, да свыше 600 орудий.
Мая 5. Император австрийский желал бы помирить нашего государя со своим зятем Наполеоном. Переговоры о сем ведет хитроумный министр его Меттерних. А ныне к государю в замок Вуршен, где находится союзная главная квартира, от Наполеона парламентером генерал-адъютант его Коленкур прибыл. Но государь его даже не принял:
-- С самим Наполеоном у меня никакого сепаратного соглашения быть не может. Пускай обращается к нашему посреднику -- императору Францу.
Такого афронта гордый корсиканец вряд ли потерпит, и генеральное сражение неминуемо. Позиция наша для обороны весьма выгодная: Бауцен лежит на крутом берегу реки Шпре и вдобавок крепостною стеною окружен с башнями, а в башнях -- бойницы. На всяк случай городские ворота теперь еще бревнами заваливают, а меж бревнами тоже бойницы будут для стрелков. Милости просим! Мая 8. Французы сюда, к Бауцену, вчера вплотную подошли, и у нашего авангарда с ними под вечер жаркое дело завязалось. Нынче зовут меня к генералу Чаликову:
-- Вы, Пруденский, у князя Волконского под пули просились?
-- Точно так.
-- Поручик Муравьев с тремя уланами отправляется сейчас в горы на разведку и берет вас с собой.
И вот мы в горах. Хороши эти саксонские горы, что говорить, но нам с Муравьевым уж не до любования природой: издали неумолчный гул орудий доносится: "Бум! Бум! Бум!" С вершин да из-за леса высматриваем, нет ли где неприятеля или засады.
-- Вернее бы всего, -- говорит Муравьев, -- одного хоть пленного захватить: от него бы все выпытали.
И ведь чего хочешь -- того просишь: выезжаем из чаши к одинокому жилью, -- мы с Муравьевым впереди, уланы за нами, -- у ворот конь оседланный привязан.
-- Смотрите, Николай Николаич, -- говорю, -- ведь седло-то на коне военное, французское.
-- Верно, -- говорит. -- Вы берите коня, а я с седоком справлюсь.
Поскакали мы оба: я к коню, а он во двор. Там всадник французик, беды не чуя, на пороге сидит, ружье свое к стене прислонил, а сам трубочку покуривает. Налетел на него Муравьев, саблей плашмя его по спине огорошил:
-- Сдавайтесь!
Тот с перепугу и сопротивляться не стал. И двинулись мы в обратный путь: я -- с конем пленника в поводу, а самого пленника уланы пиками вперед погоняют. Муравьев его генералу Чаликову представил. Похвалил его генерал.
-- О вас, -- говорит, -- будет доложено его величеству. А коня кто захватил?
-- Да вот юнкер Пруденский.
-- Так пускай и будет его призом.
Так-то вот, и пороху не понюхавши, приз получают! Сагайдачному новый конь мой зело приглянулся: куда казистее данного ему казенного.
-- Давай, -- говорит, -- поменяемся на моего Буцефала?
-- Розинанту свою, -- говорю, -- изволь, бери опять назад, а призового коня, прости уж, не отдам!