Репортер, действительно, уже поджидал их при самом входе в галерею Умберто.

-- Наконец-то! -- воскликнул он. -- А эти господа уже напали на наш след!

-- Ваши коллеги? -- спросил Скарамуцциа.

-- Да. Они сидят уже в ресторане.

-- Так не убраться ли нам сейчас в какой-нибудь другой ресторан?

-- Ни к чему не послужит: вон, видите, один соглядатаем издали наблюдает за нами. И я буду держать их в почтительном отдалении.

Они вошли в ресторан.

-- Garzone (человек)! -- повелительно крикнул Баланцони.

Расторопный гарсоне отодвинул для каждого из них стул около небольшого углового стола, уставленного уже целой батареей вин и серебряным холодильником с тремя бутылками шампанского, а затем упорхнул за кушаньем.

В ожидании Баланцони навел разговор на великое значение печати.

-- А сам ты, скажи, в каком роде пишешь? -- спросил Марк-Июний. -- В идиллическом или сатирическом?

-- Как тебе сказать?.. -- замялся репортер. -- Скорее в сатирическом: я описываю жизнь изо дня в день, как она есть. Я, так сказать, -- муравей печати.

-- Прости, но я тебя не совсем понимаю.

-- Современная печать, видишь ли, или попросту газеты (потому что газеты поглотили теперь весь интерес общества) -- это муравейник, где каждый из нас, муравьев, собирает для своих ближних соломинки и зернышки -- мельчайшие новости дня со всего света и этими новостями связывает, можно сказать, все человечество в одну родственную семью.

Говорилось все это с пафосом, чтобы сразу внушить помпейцу должное уважение к "муравьям печати"; но расчёт пока не оправдался.

-- В чем же могут заключаться ваши мировые новости? -- сдержанно спросил его наивный слушатель.

-- Прежде всего, разумеется, в международных вопросах, вопросах войны и мира.

-- Так войны бывают еще и до сих пор, несмотря на всю вашу цивилизацию?

-- Чаще и истребительнее, чем когда-либо прежде. Не проходит месяца, чтобы не изобрели нового снаряда, нового средства к истреблению людей массами. А мы, застрельщики цивилизации, -- продолжал он, с самосознанием указывая на висевший у него на часовой цепочке карандаш-пистолетик, -- мы вот этим мелким, но метким оружием разносим славу изобретателей по всему свету.

-- Славу людей, которые способствуют истреблению себе подобных? -- сказал Марк-Июний. -- Личное мужество, значит, потеряло у вас уже всякую цену? Храброму человеку нельзя уже пожертвовать собою для отечества? И ежедневное воспевание этого-то варварского способа расчёта с врагами вы считаете чуть ли не подвигом?

Баланцони поморщился.

-- Войны в принципе я сам не одобряю, -- сказал он, -- но если люди раз воюют, так как же об этом молчать? Впрочем, и кроме войны, мало ли у нас еще других, мирных сюжетов.

-- И столь же благородных, -- с иронией подхватил тут Скарамуцциа: --как-то: убийства, поджоги, мошенничества...

-- А что же прикажете делать бедному люду? Чем цивилизованнее народ, тем у него более потребностей, тем более ему нужно на удовлетворение их средств. Борьба за существование! Но мы застрельщики, следим неусыпно, чтобы никто чересчур уже не забывался.

-- Бедное человечество! -- сказал Марк-Июний, которому вспомнились при этом бледные, исхудалые лица бедняков. -- Люди, как я вижу, благодаря вашей цивилизации, сделались только кровожаднее, преступнее и несчастнее... Вон хоть этот молодой человек, -- продолжал он пониженным голосом, кивая на сидевшего неподалеку бледного, худощавого юношу, не сводившего лихорадочного взора с их стола. -- Как он жадно сюда смотрит, точно голодал целые сутки.

Баланцони рассмеялся.

-- Слышали, Меццолино? -- отнесся он к бледному юноше. -- У вас такой вид, точно вас не кормили целые сутки.

Но юноша, казалось, только и выжидал случая, чтобы завязать разговор с обедающими. Он подошел к ним с развязным поклоном и обратился прямо к Скарамуцции:

-- Очень счастлив, что могу лично представиться вам, signore direttore. На днях я имел честь оставить у вас мою карточку: репортер "Утра", Меццолино.

Не договорил он, как из-за других столов одновременно вскочили еще три личности и двинулись также к Скарамуцции.

-- Позвольте и мне отрекомендоваться, -- заговорили все трое разом: -- репортер здешнего "Курьера", Бартолино; репортер "Жала", Педролино; репортер "Родины", Труфальдино.

Нападение их было предусмотрено опаснейшим соперником их, репортером римской "Трибуны". Решительным движением руки Баланцони остановил их дальнейшее наступление.

-- Я уполномочен, господа, объявить вам, что пи один из нас тут за этим столом не расположен нынче к общественности, что мы, как замкнутое общество, существуем только друг для друга.

-- Но не сами ли вы, синьор Баланцони, такой же репортер... -- начал Меццолино.

-- Репортер -- да, но не такой же, извините! Римская "Трибуна" читается всей Италией... Наши объяснения, я полагаю, кончены!..

Взоры четырех подошедших репортеров, как бы ища поддержки, обратились к Скарамуцции. Но тот, делая вид, что не слышит их спора, занялся черепашьим супом, который между тем подал гарсоне. Бормоча что-то под нос, репортеры должны были обратиться вспять.

Подошедшая в это время к обедающим молодая цветочница с обворожительной улыбкой подала каждому из них по букету фиалок.

Баланцони первый продел свой букетик в петлицу.

-- Не правда ли, -- похвальный обычай у нас -- украшаться цветами? -- заметил он помпейцу.

-- Не переняли ли вы его от нас, древних? -- отозвался Марк-Июний. -- Мы украшались за обедом даже целыми венками. Самый обед от этого как-то вкуснее.

-- Ничуть! -- проворчал Скарамуцциа. -- Не все ли одно: как и что есть? Было бы сытно.

-- Нет, изящество, красота придает всему большую цену, -- возразил помпеец: -- в мое время, по крайней мере, еда была одним из эстетических удовольствий жизни. Мы приступали к обеду чинно, как к некоему таинству: освежались предварительно ванною, натирались благовонными эссенциями, увенчивались цветами. Обедали мы тоже не сидя, как вы, на стульях, чтобы скорее только перекусить и бежать опять без оглядки по своим домам. Нет, мы возлежали на подушках мягко и удобно. А как подавалось нам каждое блюдо! Жареные павлины и фазаны во всей роскоши своих перьев пирамидами возвышались перед нами. Рабы наперерыв подливали нам сладких вин. Арфы и лиры услаждали наш слух. Индийские танцовщицы пленяли наш взор. Шуты и скоморохи потешали наше сердце. Кровь в жилах кружилась все быстрее; на душе становилось все светлее. И только к ночи, при свете факелов, расходились мы, тяжело опираясь на своих рабов...

-- Punctum! Sapienti sat (Точка! Для разумного довольно)! -- прервал Баланцони, делая ремарку на своей манжетке. -- В эстетике еды мы, точно, от вас поотстали: на все это надо большие деньги, а их-то теперь ни у кого нет. Но готовить кушанья у нас тоже таки умеют. Что же ты не ешь, любезнейший? не нравится, что ли? Это одно из самых тонких наших яств -- майонез из дичи.

Марк-Июний, с видимой предубежденностью отведав незнакомого яства, отодвинул от себя тарелку.

-- С меня довольно, -- отговорился он.

-- Так запей, по крайней мере. Вино-то наше хоть не хуже вашего.

И с этими словами репортер налил ему полный стакан вина, после чего спросил, как ему понравилось на обойной фабрике. Узнав же о тяжелом впечатлении, вынесенном оттуда помпейцем, он ему с горячностью поддакнул:

-- Ну, да! совершенно то же, что я уже сто раз твердил. Людьми жертвовать для нищенского украшения домов! То ли дело ваша древняя стенная живопись...

-- Которая стоила во сто раз дороже обоев и была едва ли красивее! -- возразил Скарамуцциа.

-- Извини, учитель, -- вступился Марк-Июний. -- Обои -- ремесленный продукт, тогда как картина -- продукт художественного вдохновения, чистого искусства.

-- А и для рисунка обоев, друг мой, требуется известная доля вдохновения и искусства.

-- Но узор на них постоянно повторяется...

-- Да, но в этом-то и главное их достоинство: повторяющейся гармонией линий и красок они приятны глазу, но без надобности не развлекают внимания. Ну, хочешь видеть раз отдельную картину, так вот на, любуйся!

Он указал на висевшую на стене эффектную олеографию в золотой рамке.

-- А в самом деле, какая замечательная живопись! -- сказал Марк-Июний. -- Вот, подлинно, предмет чистого искусства!

-- Не правда, ли? А знаешь ли, что в сущности это -- такой же ремесленный продукта, как и обои, простая только копия.

И ученый наш тут же объяснил способ печатания олеографий.

-- Но копия эта, -- заключил он, -- стоит даже выше своего оригинала, ибо во 100 раз его дешевле и доступна самым недостаточным людям. Это одно из последних слов цивилизации.

-- Вы умалчиваете, однако, о главном, -- вмешался Баланцони, -- что на олеографию можно смотреть только издали: вблизи сейчас разглядишь, что это ремесленный продукт, слабое подражание. Кроме того, олеографии крайне непрочны, потому что отпечатаны на простой бумаге, да и скоро линяют от света, тогда как настоящие масляные картины, писанные на полотне, переживают века, и подлинными картинами какого-нибудь Рафаэля, Тициана, Леонардо-да-Винчи мы восхищаемся точно так же, как восхищались ими наши, деды, как будут восхищаться ими наши внуки.

-- Так и теперь, значит, есть еще ценители чистого искусства? -- встрепенувшись, спросил Марк-Июний. -- Где же можно видеть такие подлинный картины?

-- В картинных галереях.

-- Вот если-бы мне также побывать в такой галерее!

-- А что же, завтра же, если желаешь, съездим с тобой в нашу национальную галерею.

Скарамуцциа собирался протестовать, как вдруг из глубины ресторана послышалось пение. Пел всего один женский голос, но это было чудное сопрано, выделывавшее с необычайной легкостью удивительные фиоритуры.

Помпеец побледнел как полотно, схватился рукою за сердце, да так и замер на стуле.

-- Что с тобой, мой сын? -- заботливо спросил его профессор.

-- Молчи, молчи... -- прошептал Марк-Июний. -- Это совсем её голос...

-- Чей?

-- Да покойной Лютеции...

Баланцони рассмеялся.

-- Так ты и не подозреваешь, что это такое? Это просто граммофон.

-- Не мешайтесь, пожалуйста, не в ваше дело! -- строго заметил профессор и обратился снова к своему ученику. -- Граммофон -- также из последних слов цивилизации. Я как-то объяснял уже тебе его конструкцию. Вон, видишь, -- огромная металлическая труба: звуки исходят прямо оттуда.

Марк-Июний облегченно перевел дух.

-- А я было уже думал... -- проговорил он. -- Но чей же голос уловили в этот аппарат?

-- Ну, этого, не взыщи, сказать тебе я не умею. В музыке я профан. Синьор Баланцони! как зовут ту синьору, что поет нам из граммофона?

-- Ужели вы не узнаёте нашу диву Тетрацини? -- воскликнул репортер. -- Да после Патти это первое в Европе колоратурное сопрано. В граммофоне, правда, выходит не совсем то: слышится что-то чужое, металлическое. Но завтра, Марк-Июний, ты можешь услышать ее самое: она поет в театре Сан-Карло, притом в лучшей опере Россини "Вильгельме Телле".

Скарамуцциа начал было доказывать, что граммофон даже предпочтительнее театрального представления, потому что механически воспроизводит то, на что без толку тратятся силы сотни людей и бешеные деньги. Но разгоряченный уже вином ученик не хотел его слышать.

-- Не нужно мне вашей механики! дайте мне чистого искусства! -- говорил он, и сам уже налил себе полный стакан.

-- Не пей столько, сын мой, -- остановил его профессор -- ты ничего ведь почти не ел.

-- Да, не пей этой дряни, -- подтвердил Баланцони: -- я угощу тебя сейчас таким нектаром, которого ты еще в жизни не пивал.

И в бокалах запенился игристый напиток Шампаньи. Баланцони чокнулся с Марком-Июнием.

-- Да здравствует искусство!

Тот с энтузиазмом поддержал тост и одним духом осушил бокал.

-- И то ведь нектар, клянусь Гебой! -- вскричал он и с такой силой хватил кулаком по столу, что стаканы и бокалы запрыгали и зазвенели:

-- "Nunc est bibendum! nunc pede libero Pulsanda tellus"...[ Начало Горациевой оды "К друзьям", переведенное Фетом так: "Теперь давайте пить и вольною пятою -- о землю ударять"... ]

Помпеец, очевидно, совсем захмелел. Давно уже сделался он центром всеобщего внимания обедавших в ресторане. Когда же он затянул свою застольную песню, кто-то крикнул:

-- Браво!

Несколько голосов со смехом тотчас подхватило этот крик:

-- Браво! брависсимо! Dacapo!

Скарамуццию покоробило; он тронул ученика за руку.

-- Потише, милый мой! Ты забываешь, что мы в общественном месте.

-- Ах, оставь меня! -- сказал Марк-Июний, вырывая руку, и круто обернулся к Баланцони: -- Ты что это делаешь?

Тот усердно строчил что-то карандашом пистолетом на своей манжетке.

-- А записываю твою песенку.

-- Это зачем?

-- Затем, чтобы она не пропала для моих соотечественников.

-- Завтра вся Италия будет знать каждое твое слово, -- с горечью пояснил Скарамуцциа.

Помпеец вскочил из-за стола.

-- Ну, нет, этого я не желаю! Уйдем отсюда, учитель...

-- Ты, пожалуйста, не принимай так близко к сердцу, -- сказал Баланцони: -- как передовой застрельщик печати, я, согласись, не могу не поделиться с другими такою прелестью...

Марк-Июний, не слушая, схватил профессора за руку и увлек его вон из ресторана на галерею. Репортер, пожав плечами, поплелся вслед за обоими, но тут его нагнал ресторанный гарсоне.

-- А деньги-то, с кого прикажете получить?

-- С кого же, как не с синьора Скарамуцции? -- отвечал Баланцони. -- Он угощал нас. Счет можете послать ему на дом.

Марк-Июний тем временем выбрался из галереи и остановился на минутку на верхней ступени, чтобы вдохнуть в себя свежую струю воздуха полною грудью. Вдруг с противоположной стороны улицы на него наводят фотографический аппарат!

-- Да что это, не меня ли уже снимают? -- вскричал он.

-- Готово! Вот это по-нашему! -- услышал он за собой веселый голос Баланцони. -- Как ласточку, ведь, налету подстрелили! Тоже застрельщик, только другого оружия.

Подкативший тут веттурино спас помпейца с его наставником от дальнейших покушений "застрельщиков".