Он хорошо понял меня. Ревизия -- ревизией, но и еще одна зацепка у Степана была -- сердечная забава.
Арина, жена Степанова, в ту пору со свету его сживала. Самое это скучное место у Степана было -- его квартира. Когда бывало домой возвращается, то чем ближе к дому, все черней, черней становится. Сойдет по горке из города, мост минует через реку, мимо фабрик пройдет -- пыльная там вонь от угаров хлопковых -- а дальше уж не в мочь итти Степану. И пошло, -- тут в завком зашел, там в библиотеку фабричную, тут знакомого со своих ватеров встретил -- поговорят о том, о сем, день и расползется, как старое рядно. Домой придет только к ночи. На тесном дворике уже темно и пыль улеглась в проулке, окна кругом черные -- жечь нечего, невеселая жизнь за окнами схоронилась. Арина встретит Степана молча. Только видит он -- вся она в тревоге, острая, как нож наточенный, того и жди -- пырнет.
А уж потом как начнет, -- пилит с часу на час.
-- Заве-е-едущий! Видали мы даве таких-то заведущих. Вон Еремин в Поселкинском исполкоме, так баба его ножи ступила, курей резамши. А ты... Эх ты, тетеря! На фабрике работал -- дома было кому дров наколоть. И на кой ты мне ляд сдался -- сучье вымя, без тебя не прокормлюсь, што ли... А кричат все -- революция, контрибуция -- черти вы все болотные, только и всего.
Не выдержит Степан, матюкнет Арину:
-- Да ну тебя, что я тебе -- кочан на шинковке, што ли!
Тревожно Степану от бабы было. С революцией по разным путям пошли. Степана-то, как жестяной новый чайник, всего жаром прохватывает, кипит в нем все, -- ну, а Арина, -- та копотью заросла, чернотой зацвела, обгорела. Чего уж там! Стал Степан бить свою бабу и за спиртное опять взялся.
Арине немного бы подравняться к нему, не стара еще была, да ведь тупа баба на перемену.
Ну, и встретил Степан в Белых Озерках, в селе под Граем, девицу одну, сошелся в разговорах и стало его тянуть к ней.
Ездили мы с ним однова в уезд, каялся он мне:
-- Не могу, -- говорит, и печально через стемневшие поля на зарю смотрит, -- в конец не могу... Горьким тяглом Груня мне стала.
Уронит потом к возжам серую свою голову и опять говорит:
-- И куда бы уж мне -- урод-уродом. И годы -- тридцать три года -- это тоже не мало зорь сгублено. А вот поди-ж ты, растопило опять, и некуда!.. Затосковал, как птица... Это я не в жалобу говорю, человек я прямой -- куда потянет, туда и пойду.
И впрямь, должно быть, решил Степан пойти своим путем.
И вот подошла суббота. Сходил Степан в уком, заданий набрал: там исполком обследовать, там комбед организовать, здесь митинг собрать, следствие провести, и -- в путь-дорогу в пешем строю.
Челноками сапоги у Степана -- стоптаны, сбиты; носы уехали наперед, подборы под пятой, на задник ступает нога.
Степану же горя мало. Ныряют его челноки в придорожных тропах. Придорожные тропы мягки, неисхожены. За тропами -- луга зелеными ковригами и наши тихие, излучистые реки -- в заводях, в стрежах, в плесах, синий на них небесный сарафан да желтые кувшинки. По утрам встают на них розовым покоем туманы, а в вечерах стоит до неба молчальница-синь, пожуркивают только под лозняком у берега жидкие струйки.
Идет Степан дельно, но и без спеху. За три дня обошел он две волости и к вечеру третьего дня подходит к Белым Озеркам.
Белые Озерки на Владимирском тракте -- шумное торговое село. Белоозерковским кожевникам на целый край слава. С войны особо окрепло село. В ноябре месяце четырнадцатого года получили белоозерковцы государственный заказ на десять тысяч пар солдатских сапог. Жарким жнивьем стала война Белым Озеркам. Богатело тогда село -- работа верная, обеспеченная, строгая. Шалело богатое. Чаще в городе бывать стали, из города удача шла. Удача греет руки, холодит сердце, -- в зло срывались люди.
В семнадцатом потек фронт на деревню -- такой же шалый, оголтелый. Не сладка чужая была земля, свой же край показался обрубленным хвостом собачьим -- ни красы, ни тепла.
Революция боком село миновала. А тут по осени восемнадцатого две тысячи пар заготовок реквизировали на артельном складе. Поубивали тогда на селе троих наезжих коммунистов, и чека пятерых самых крепких хозяев расстреляла.
В это село и пришел Степан.
Но ему не о делах думалось в ту пору и, миновав село околицей, за которой ложилась на траву вечерняя сырость, вышел Степан к монастырю.
Трехсвятительский монастырь, построенный великой княжной Елизаветой Маврикиевной, стоял на крутом берегу реки Востры. К вечеру белела его ограда и красным цветом расцветал на закате зеркальный крест и маковки куполов.
Степан сошел в белевшую туманом ложбинку и мимо реденького соснового леска стал подниматься к монастырю.
Посреди горы он остановился -- крепко забилось сердце. И не знал Степан, оттого ли оно бьется, что под'ем больно крут, или от мысли о том, что вот за той белой оградой живет Груня. Осмотрелся Степан. Тусклое солнце, покрасившее сосны, тишина успокоили Степана, грудь его улеглась. Пошел он дальше и как в свой двор зашел за монастырскую ограду.
В монастырских стройках, поодаль, к береговому скату, стоял княжеский дом с колоннами, теперь народный дом белоозерковский. В народном доме комната для приезжих была -- туда и направился Степан.
И как только привел Степана в эту комнату сторож, сел Степан на подоконник и себя от устали не чует. Напился чаю с овсяными лепешками, и на диван, на клоповник лег было. Но не пролежал и пяти минут, встал. За окнами (окна -- хрусталь богемский), за окнами темь, так темно, что продрог Степан даже. Зажег он тогда лампу, закрутил махры -- туго, до сладости затянулся, сонным бельмом по паутинам зашарил и, подвинув к себе лампу, отыскал в кармане круглое зеркальце. Держит в одной руке цыгарку, другой зеркальце на себя наводит и сбоку в него смотрит, чтобы порченного глаза не видать. Подергал реденькую свою скушную бороденку, усы пощипал, серой губой пошевелил и бросил зеркальце на стол.
Зевнул и поднялся. Вышел на двор и пошел к небольшой стройке. Дверь, окрученная хмелем, была открыта. Степан постучал в другую дверь. В комнате кто-то заторопился, послышались шаги.
-- Кто там?
-- Откройте.
-- Чужой, што ли, кто?
-- Может чужой, а может и встречались где, -- посмеялся Степан.
Дверь открылась и из-за двери глянули Степану в лицо -- из света в темноту -- чьи-то глаза. Глаза расширились и дверь приоткрылась больше, но не совсем. Грунино лицо улыбнулось, придвинулось ближе.
-- Здравствуйте, Степан Иваныч! -- негромко сказала Груня и, обернувшись в комнату, добавила. -- Сейчас выду к вам.
Дверь захлопнулась и почти сейчас же отворилась опять. Степан почувствовал в своей руке тепло от гладкой Груниной руки.
-- Когда приехали, Степан Иваныч?
-- Да вот с поезда прямо.
Груня тихо засмеялась своей радости и в темноте посмотрела на Степана.
-- С поезда, говорите?
-- Ну, а как же... с экстренного, прямо в ваши покои...
Вышли Степан с Груней к скату. Небо от звезд потемнело. Темнота -- хоть веретьем в глаза тычь. Не видно, как и река под скатом блестит. И только посредине неба светлая тропа выстелена, да в кустах по скату в своих зеленых, горючих одежках померкивают светляки.
На скате сели.
От теплоты, от тишины, от теми -- просто было на сердце у Степана. Словно он и не разлучался с Груней, вся она перед ним, знакомая, как своя старая радость или горе. Поэтому и говорить ни о чем не хотелось, приласкать бы только. Потянул было руку Степан, но удержало его что-то, и вот тогда захотелось ему говорить Груне хорошие слова, чтобы как яблоки спелые, от которых сами куски отваливаются, слова эти были.
-- О чем вы думаете, Степан Иваныч? -- спросила Груня, отмолчав свое. -- Расскажите, по каким делам приехали, что в городе делается.
Не хотелось Степану от своего направления уходить, но о городе, о себе, -- как не рассказать!
-- Дела у меня разные, -- сказал Степан, -- по всему уезду дела. А в городе что ни день -- новая покраска. Гражданская война в силу входит, маршевые эшелоны гоним на фронт, сами обучаемся стрелковому делу.
Степан засмеялся вдруг от тугой радости и рукой взмахнул.
-- Гражданская война крылья нам расправляет... Не все идут охотно. Другого хоть на штыках в вагон сажай. А как от'ехали, пишут с дороги письма: вот, мол, где настоящая воля... Горячее время, спирт, -- чем-то опохмеляться будем?
Степан слепо посмотрел перед собой, словно не на холме над рекой он сидел, а в облаках, на господнем престоле.
-- А дела у меня такие, -- прибавил он, -- нащот распространения газет хожу и установки диктов. На вашу площадь не ходил еще; -- там тоже должны столб со щитом установить, чтобы газеты в два оборота наклеивать.
-- Знаю это, -- отозвалась Груня, -- тут на базарной площади стоит столб со щитом, громадный щит такой... Только ничего на нем нет, голыш-голышем.
-- Ну, а у вас тут что нового? -- спросил Степан погодя. -- Что ты делаешь, Груня?
-- Что-ж у нас нового, -- с печалью ответила Груня, -- мы тут не видим ничего, разве только представление в народном доме. Я хотела было в кружок один пойти, так мать меня не пускает. Книжки вот читаю теперь, -- комсомол один мне носит. За эту неделю три книжки прочла. Одна очень интересная -- о жарких странах. Деревья там такие растут -- с колокольню, цветы -- огромные, птицы -- ярче шелка... словно в сказке.
Степан посмотрел на Груню, -- положила она голову на руки, смотрит перед собой и не видит ничего, словно улетела в жаркие страны на легких крыльях.
-- Только не верится мне, чтобы все это увидеть можно было.
И Груня на Степана посмотрела.
-- Чего-ж нельзя, -- ответил Степан, -- на нашей земле чудеса-то эти... захотеть только.
-- Эх, Груня, -- зашевелился Степан, -- что там жаркие страны... вокруг нас чудеса такие есть, как только мы не видим!
И разом оборвался Степан, не договорил. И Груня как бы поняла Степана, опустила глаза и головой поникла.
Помолчали оба, прислушались к ночи. Ночь же теплом отдает, словно печь из под заслона. И снова Степана на хорошие слова потянуло, или на дурные, -- не знал он.
Поверил Степан своему сердцу, локтем к Груне прижался и спрашивает:
-- А знаешь ли, о чем я думаю, Груня?
Груня не повернулась к Степану, покачала только головой, -- не знаю, мол.
-- А хочешь ли знать о том? -- спросил Степан, не глядя на Груню, и поднял свой беспокойный глаз к небу.
-- Говорите, Степан Иваныч, коли верите своему рассуждению.
Степан вздохнул, потому-что в слове, если боли в нем нет, вздохнул и сказал:
-- О вас я думаю, Груня! И о том еще, насколько человек от человека далеко поставлен. Гляжу я вот на ваши косы: по старому разговору боярышне бы такие косы, гляжу на глаза ваши: и пошто огни горят в небе -- смеяться на них надо, гляжу на руки ваши белые -- не палить бы им свой воск о сухой наш мужичий жар. Люблю я вас, Груня, и нет во мне смелости края вашего коснуться...
Так говорил Степан, а, меж прочим, сам не заметил, как руку на Грунино запястье положил.
Груня же слушала Степанов голос, -- не сладкий он был -- с глушью, с хрипотцой, с задышкой.
-- Полноте, Степан Иваныч, -- ответила Груня, -- зачем это вам страху набираться... Только другое тут дело -- женатый вы человек, не подобает вам на других женщин радоваться.
Степан глянул прямо в лицо Груне и сказал:
-- Что-ж, что женатый... не вечно это... Эх! Груня, любовь еще горит во мне, зачем о другом думать, одно на земле счастье... раз упадешь головой и на этом месте счастье обронишь.
И потянул было Степан к себе Грунину руку.
-- Не тревожьте меня, Степан Иваныч, -- робко остереглась Груня и запалила перед Степаном глаза, пощады запросила.
Степана же захватило, как сухостой огнем, и отдышаться он не мог.
-- Чего бережешься, Груня...
Груня голову опустила.
-- Пропаду я, Степан Иваныч... ведь мать-то меня по свету в монастырь отдала... ждет она, чтобы опять монастырское время вернулось... убьет меня мать!..
Но Степан плохо слышал, что говорила Груня, качалось у него в голове, плыла голова в темноте и плыли, как в неводе, в теплом мраке светляки да звезды.
Притянул Степан к себе Груню. Прямо перед ним губы -- черные, обгорелые словно. Поцеловал их Степан -- раскрыл свое сердце.
И тогда, как ветром прибило к Степану Груню, затосковала она всем своим теплом. Стучит ее кровь в Степанову грудь, хочет Груня что-то сказать и не может.
Степаново же сердце потяжелело, словно полная горсть, и повело Степана -- вот-вот застонет все тело, как корабельная снасть в бурю.
Еще крепче притянул Степан Груню, но уже без нежности, сурово, словно долгий обет давал.
Смял Грунины плечи, запрокинул лицо, и его глаз ужаснулась бы Груня, если бы видела их. Но не пришлось, -- как на качелях, опустилась она к земле, бледная вся. И не знала, что встречает -- смерть или жизнь. А потом, когда легче стало, приникло Грунино лицо к пыльной, дорожной рубахе Степана, глаза ее открыты были и все лицо черным, ломким светом застили.