В то самое воскресное утро, когда у Степана этот разговор с Аграфеной Никитичной вышел, в Белых Озерках базар с'езжался. В ту пору не водилось торгов по уезду, запрещены были, почитай только в Белых Озерках торги и сохранились. Богатая эта волость, кулацкая, кустаря крупного много.

Базар был большой. По тому времени с'езжались не с одного уезда. Торговали больше на обмен. Приходили ткачихи из Грая -- с ситцами, сарпинкой, бязью; из других мест всякую утварь, инвентарь сельский несли: косы, грабли, ножи, замки, посуду. Кожаного товару -- это уж от самих Белых Озерок -- завал был. Из соседнего села дубленых полушубков наваживали, шкур.

Вся церковная площадь в возах была, в народе. Как отошла обедня, до того густо стало -- испарина от толпы поднялась.

Вокруг торгового, промыслового народа всякое юродство, как водится, увивалось.

Возле церкви, у входа за ограду, сидел на зеленой травке слепец. Водя рукой по бумаге, читал он библию.

Поднимет голову, возведет тусклые белки -- словно две лупы взойдут на пустое небо -- и начнет причитать. Голос у него ласкательный, мягонький, как пороша.

-- И вот сказано, кривизны выпрямятся, горы падут к земле, низины воспрянут к небу, станет земля гладью покойной, как вода озерная. И верно, братие! -- зазвенит разом голос у слепца, словно тонкую струну слепец тронет. -- А и верно, братие -- вся жизнь в кривизнах. Ученый возвышается над темным, богатый над бедным, кто имеет глаза и не имеет ни рук, ни ног, тот возвышается над слепым: я, говорит, хоть свет белый бачу. И все те кривизны от испорченной совести... Вот, братие, жизнь теперь пошла другая, а кривизны остались. Настоящей веры нет, -- провокаторов да штунду слушает народ.

Слепец учуял, что кто-то трогает его руку, и принял ломоть сотового меда в капустном листе. Он кончил свое толкование и, словно забыв обо всех, запел песню:

Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,

Кто-б ты ни был, не падай душою.

Пусть неправда и зло полновластно царят

Над омытой слезами землею.

Пел он очень грустно, склоняясь головой, и вдруг услышал, что в окружавшей его пестроте кто-то засмеялся. Слепец прекратил пение.

-- Кто засмеялся? -- спросил он ровным, ласкательным голосом, -- кто засмеялся, братие? Укажите мне его, почую я его тлен. Кто засмеялся, братие?

-- Да вон, Никита... молодой он...

-- Чему смеялся, Никита? -- повел своими белками слепец.

Никита, рослый паренек, опустив глаза, молчал и давил землю пальцами босых ног.

-- И то вестимо мне -- не знает он, чему смеется. От убожества духовного ликование это.

И слепец опять начал петь.

Когда он кончил, чей-то простой голос попросил:

-- Спой "Сиротку", святой человек.

Слепец помолчал недолго и сказал потом сурово, словно ударял кого:

-- Когда на земле родную мать найду, чтобы не была злой мачехой, тогда "Сиротку" спою...

Поодаль от слепца, на новой, желтой еще телеге парень в смоловых волосах вытягивал на двухрядке страдание.

Светит месяц в три зарницы,

Везут милку из больницы.

Паровоза свисток медный,

Едет милка худой-бледной.

Гармонь жалостно плакалась, и меха ее, казалось, сами набирали тяжелого, унылого воздуха.

Потом парень тряхнул волосами и, выкрутив гармонь, пустил веселую.

Эх, истопталась выся подошва,

Изомлела вся нага-а,

Кажинный день хожу на сходку,

Митинга да митинга!

Вокруг, кто поживее, стали притоптывать ногой, а один рассудительный мужик сказал одобрительно:

-- Правильная песня, по нонешнему времени.

-- Соловушка-то черный какой, -- отозвался еще кто-то, -- неладно ему будь. Глухарек... Ишь песня-то как его забивает.

-- Какой деревни-то?

-- Девок спроси, они небось выведали. Девкам такой слаще червивого яблока... Эй, девки! сплясали бы под цыгана-то. Ударь плясовую, парень.

Девки поломались недолго, а потом пустились в пляс, пыль сметать цветными подолами. Серьезно плясали, поглядывали друг на друга, чтобы улыбнуться -- ни-ни!

Эх! и зелен лужок,

Маковы цветочки,

Девки -- ярушки у нас,

Шолковы моточки.

В нашем саде, в самом заде,

Вся трава помятая,

Энта с энтой, с энтой энта -

Спуталась проклятая.

Гармонист вдруг осклабился, мигнул соседу, зубами блеснул и хватил:

Канителю две недели,

Пристегну еще одну,

На луговой на постели

Верно дело -- стругану.

Кругом загоготали. Девки сбились с пляса, разошлись по кругу и теперь только зацвели, заулыбались, друг на друга глядя. Вокруг них вилась пыль, жесткая от солнца.

Еще поодаль от гармониста тоже народ кучей стоял.

Это у Степанова дикта. Тут разговоры посерьезнее шли. Дикт весь был оклеен газетами, да сбоку еще плакат висел -- на нем поп пузатый разрисован, генерал и буржуй. Все трое на штанах у рабочего повисли, а он на них явно так смотрит, -- кому, мол, от тлей станется.

-- Ишь, какую загогулину поставили -- херугва совецка, -- говорил мужик в рыжей, крашеной словно, бороде.

-- И што же они за штанины ему поцеплялись?

-- Силу пробувают, -- отвечает рыжий, -- видишь, гренадера какого поставили, с молотком-то.

-- Силантий, -- повернулся он, -- подь-ка сюды.

К рыжему подошел молодой, вихрастый мужик.

-- Почитай, что там под картиной написано.

Мужики сгрудились около чтеца. Тихо стало. Тут же другой чтец газету вслух читал о том, как кроликов разводить.

-- На кроликов отчаялись! Кроликов жрут... Ты чего это, Митрий, запыхался так?

К рыжему подскочил молодой парень, одетый в солдатские сапоги. На голове у него, из-под картуза, выбивались расчесанные посередине, мокрые словно, кудри.

-- Известие, дядя Терентий... Сичас сторож монастырский на базар приходил, рассказывал: появился тут в монастыре один человек из города, большачок, уродина несуразный, а кацастый -- ого! Так тот человек, не будь плох, по монашкам навернул. Троих монашек завел к себе на ночлег, ну и, обыкновенно...

Рыжий жилами вывернул глаза и заорал на парня.

-- Да ты врешь или то правда?

-- Вот тебе -- хоть сквозь землю провалиться... И глумился после того над их святостью... какая же теперь у них святость...

-- Не нерничай, смерд... чего ты столбом стоишь да ржешь! Да где тот приезжий-то?

-- А там в монастыре. Ему и горя мало! Да вон Силантий его, ровно, знать должен. Силантий, слышь, ты в городе бывал, знаешь, там большак один есть -- ноги под ним кривые, левым глазом бельмаст, урод-уродом.

-- Знаю такого одного: Ткачев, што ли?

-- Вот-вот, он и фамилию так называл.

Возле говоривших собирался народ. Солнце поднялось уже за полдень, базар начинал по малу раз'езжаться. Другие, расторговавшись, -- кто хлеб с огурцом жевал, кто лежал на возах, задрав бороду к солнцу, кто о душевных делах говорил или о чудных советских порядках. Под церковной оградой парни играли в карты и в орлянку.

Чернявый парень, что на гармони играл, поднялся с телеги и, с ленцой перебирая лады, в развалку подошел к дикту.

Там его укоротили.

-- Постой тилиликать-то, тут разговор сурьезный.

Парень нехотя приумолк и прислушался к разговору. Заводилой в разговоре был тот самый рыжий мужик.

-- Ето дело оставить так нельзя... -- без натуги, но громко говорил он, -- нужно к монастырю пойти.

-- Чего ты там не видал, в монастыре-то? -- спросил белесый, словно паклей обметанный, мужичонка в казинетовых, заплатанных штанах.

-- А я тебя спрашивал!... Чего ты тут гомонишь...

-- Эка гордость! -- ответил белесый и бросил в пыль огрызок от огурца. -- Нашелся тоже валет хрестовый!

Рыжебородый глянул только: ну, смотри!

-- Обсказывай дело-то! -- крикнул кто-то сбоку.

-- Дело и говорю... надо этого вяхиря пымать, за сизо крыло подержать, потом пустить да об землю шибануть, еще пустить и еще шибануть, пока лет не отымется.

-- А толк-от какой? -- опять белесый встрял. -- Монашек-то застеклишь, што ли? Да, може, и врут это все, кто рази видел!..

-- Да ты это што, -- вдруг на кулачный разворот повернулся рыжий, -- ты заодно с ним, што ли?.. Сто-ой, мужик! Мы до тебя доберемся.

-- Ну, тише-тише, -- куснул мужичонка, -- мы тебя тоже знаем, хоть из бобылей мы, да у нас, меж прочим, три сына при отрубах... Ишь, кругом пасти-то ржавиной всего обнесло... кусачий какой...

Рыжий сдал и помягче уже сказал:

-- Да ты чего лезешь-то, тут святое дело, а он морду кривит, как кобель.

-- Свято-ое де-е-ло... -- протянул белесый.

Но договорить ему не дали. Из толпы вывернулся черный, седоватый уж мужчина с курчавой, смушковой бородой, -- мужик не мужик, купец не купец, -- вытянул к мужичонке бороду и рявкнул:

-- Да ты долго будешь изголяться-то... што ты, едрена сука, мы тебе голопузые ребята, што-ли?.. Вались, пока цел.

И мужичонка, схваченный за рубаху, что трепалась на нем, как на жерди, вылетел за круг. Он пытался было отстоять себя, но его отперли.

Тот же, кто выкинул мужичонку, теперь встал посередине. В черной его бороде словно красное сукно вшито -- налился весь, глаза пуговицами серебряными, кричит:

-- К монастырю што-ж итти, -- без толку. Я же проведал, что этот Ткачев должен здесь быть. Придет он на этот вот столб глядеть, это по его службе. Тут мы его и встретим. А чтобы осрамить его, повесим на этот столб дерюжину, а на ней все его похождения распишем.

Вокруг засмеялись.

-- Верно... потешимся над малым... небось, пройдет охота.

Чернобородый выбрался вперед, остальные двинулись за ним, взметая пыль меж телег.

-- Куда их поперло, -- диву давались мужики, -- эка, время какая. Все скопом, скопом... словно конокрадов бить...