Сенька ехал в вагоне третьего класса. Жадным взором впивался он в убегающие поля и в мелькающие перед глазами деревья. Что-то очень давно виденное, забытое, родное и далекое напоминали они ему. Почему-то хотелось плакать, и на душе лежал словно камень. Почему? Сенька не мог дать себе отчета.

И ведь все, кажется, было хорошо. Барыня как сказала, так и сделала. С письмом ее Сенька ходил в какой-то комитет. Там ему дали бумагу, он носил ее барыне. Она опять написала письмо и велела вместе с письмом и бумагой ехать, куда приказано. И денег Сеньке на дорогу дала. И пуще всего наказывала, чтобы письма ее не потерял и не замазал бы и не изорвал бы конверта. А конвертик маленький, красивенький, голубенький, с золотым ободочком, и пахнет от него хорошо.

Теперь приедет он, а там уж ему приготовлено место. В тепле, в сухости, в сытости, в холе будет жить. Платье казенное дадут, сапоги, чай, хорошие, новые, не такие опорки, как на нем сейчас. Грамоте учить будут и мастерству какому-нибудь научат. В люди выведут.

Хорошо оно, а все чего-то боязно. Мальчишки Сеньку пугали:

-- В тюрьму идешь, парень, сам головой в мешок лезешь.

Сенька отмалчивался. Что их, дураков, слушать. Болтают зря. Небось, и самим хотелось бы по-людски пожить. Теперь-то ничего, тепло еще. Листья на деревьях не все пожелтели, живи себе на улице. А вот зимой-то каково?

Сенька даже вздрогнул при одном воспоминании. Вспомнились ему страшные зимние морозы, ночлеги на барках, стояние на паперти, ночевки в участках, постоянные голодовки.

Но все это еще туда-сюда. Хуже всего были побои. А били его постоянно чем ни попало и за что ни попало. Это было страшнее всего.

А вот там бить не будут, там обращение деликатное. Барыня сказывала, там все такие, как она. Мухи не обидят. Она добрая, сразу видать, -- его, Сеньку, не обманешь, он человека видит!

Красть там Сенька не будет, -- за это никто не похвалит. Да и зачем красть, коли и так всего вволю?

И Сенька принимает твердое решение вести себя благородно, честно и доказать крестному, что не такой уж он пропащий и дурень.

При мысли о крестном сердце Сеньки размягчается, ему становится жаль старого, спившегося, обнищавшего и больного повара, жаль до слез, и Сенька начинает рисовать себе картину будущего благополучия крестного. Сенька не забудет его, как выйдет в люди. Мастер из него будет хороший. Нет, лучше не мастер, а торговец. Бог его еще знает мастерство, а в торговле Сенька считает себя знатоком. Заживут они тогда с крестным! Он уж старика ни в чем стеснять не будет.

Лежи себе на печи да распивай чаи. Водочки захочется -- и это можно. Отчего не выпить? Сенька и сам не прочь пропустить стаканчик-другой. Пьянствовать он не станет, а перед щами выпить торговому человеку обязательно нужно, ну, и в компании с хорошими людьми тоже следует...

Сенька так увлекся своими мечтаниями о будущем, что чуть не прозевал своей станции.

Накрапывал мелкий дождь, но было так тепло, что парило, и стояла какая-то нежащая, грустная тишина...

Опустевшие дачные окрестности, окутанные дымкой осенних туманов, в убранстве увядающих садов и парков, расцвеченных багрянцем и золотом, лежали кругом безмолвные, очаровательно прекрасные, точно погруженные в волшебный сон. В опустелых аллеях не видно было ни души, не слышно было голосов, и только шуршали под стоптанными опорками Сеньки упавшие желтые листья.

И сам Сенька шел, как во сне, весь раскрываясь навстречу таинственной ласке природы, весь во власти еще неизведанной прелести новых и дивных впечатлений, подхваченный какой-то неведомой, могучей теплой волной, которой он беззаветно отдавался с томным и сладким восторгом, чувствуя, что она поднимает его куда-то ввысь, несет его к какому-то далекому, счастливому берегу.

Мысли о будущем материальном благополучии теперь в голове Сеньки как не бывало. Да и вообще мыслей не было. Царило непосредственное чувство, и необычайно ярки и тонки стали все ощущения.

Легкий ветерок лобзал лоб и щеки, свежий, душистый и тихий, и шептал на ухо необыкновенные, малопонятные и прекрасные речи. Шептались о чем-то и вершины деревьев, точно рассказывая чудесные, старые сказки.

Сенька прошел всю аллею до конца и вдруг очнулся. Перед ним был дом именно такой, какой описывала барыня: белый, каменный, двухэтажный, с башенкой. Стоит в большом густом саду, кругом высокий забор, и на аллею выходят каменные ворота с узорной чугунной решеткой, а над воротами вывеска, точно голубая лента, шитая золотом.

Жутко и холодно стало вдруг Сеньке, и робко и недоверчиво приотворил он калитку и мимо пустой деревянной сторожевой будки, по чисто выметенной дорожке, огибавшей широкий, обсаженный деревьями, двор, с куртиной и фонтанами посредине, направился к крыльцу.

По широким каменным ступеням поднялся он к дубовым дверям, с любопытством остановил взор на темных резных львиных мордах со вдетыми в нижнюю губу бронзовыми кольцами и, собравшись с духом, что было силы нажал пуговицу духового звонка.

Дверь, как показалось ему, отворилась моментально, точно кто-то давно стоял сзади и только ждал случая ему отворить.

Моментально же чья-то сердитая и сильная рука закатила ему здоровую затрещину и почти одновременно неизвестно кому принадлежащая грубая, жесткая нога ударила, его в бок -- и Сенька, прокатившись по всем ступеням, очутился внизу, лежащим на животе и с расквашенным носом.

Все это произошло моментально.

И так же моментально слетели с Сеньки вся та сдержанность и благопристойность, которые искусственно поддерживались в нем наставлениями и советами крестного и собственными усилиями.

Волчонок, выросший в лесу, в зверином логовище, с детства гонимый и травимый, много раз переживавший муки холода, голода и жажды, сильный и смелый перед лицом опасности, ловкий и находчивый перед вызовом врага, не раз дрожавший за свою шкуру, но и умеющий постоять за нее, -- сразу сказался в нем.

Молнией вскочил он на ноги, не обращая внимания на боль и ушибы, сторожкой огляделся и, едва нашел и оценил неприятеля, -- приютский сторож еще стоял на крыльце с красным от гнева лицом, -- как, сжав кулаки и пригнувшись к земле, он уже кинулся на него и ударил его, пустив в ход свой любимый, много раз испытанный, прием -- с размаху в живот головой, от которого сторож свалился навзничь.

Град ругательств посыпался на Сеньку.

С бранью и ворчаньем сторож стал подниматься.

Но не таков был Сенька, чтобы отступить, не разбив окончательно неприятеля и не заставив его сознать себя побежденным.

Очевидно, сторож не понимал, с кем имеет дело, и Сенька немедленно решил, что следует тотчас же дать ему новый урок.

Ястребом налетел он на побежденного врага, уселся на него верхом и, молча, с полузакрытыми глазами, с твердо стиснутыми зубами, принялся наносить ему удары кулаком по чему попало.

Руки сторожа тоже не оставались в бездействии. Они щипали, царапали, давили и били мальчишку. Некоторые удары были так чувствительны, что у Сеньки занимался дух, и вдруг непроизвольно широко раскрывался рот, ловя воздух. Но Сенька не издавал ни звука. Еще детские, худенькие, костлявые, но мускулистые и выносливые руки его поднимались и опускались мерно, настойчиво и неустанно.

Сторож наконец понял, что он имеет дело с серьезной величиной, с противником, достойным уважения, упорным и беспощадным, которого нельзя устрашить и которого, пожалуй, не сломить.

И тут же сторож наконец разглядел, что это не свой, -- со своим он бы скоро расправился, -- а чужак, неизвестно, как очутившийся здесь и напавший на него. В пылу борьбы он уже не помнил мелких подробностей, не помнил и затрещины, которой он приветствовал Сеньку. Ему рисовалось нападение хулиганов, экспроприаторов, чудились воры и разбойники.

Уставшие, затекшие от лежанья на спине руки оборонялись лениво и вяло, наконец совсем опустились, -- сторож сознал, что ему не осилить хулигана, и стал отчаянно звать на помощь.

-- Караул! Режут! Воры! Грабители! Режут! -- сиплым воплем пронеслось по пустынному двору, по дремлющим аллеям старого парка.

-- Молчи, дьявол! -- прохрипел Сенька.

Чуткий, никогда не обманывавший его инстинкт подсказывал ему, что пора, надо бросить, и Сенька, перестав колотить сторожа, выжидал момента, чтобы можно было безопасно ретироваться. Раза два он уже вбок посмотрел на непритворенную парадную дверь, намечая путь к отступлению.

Но опоздал Сенька.

Где-то наверху послышались торопливые, тяжелые шаги... Сенька сорвался с места, как раненый зверь, прянул к двери, распахнул ее...

Какая-нибудь одна минута -- и он одним прыжком перемахнул бы ступени крыльца, вихрем вынесся бы за калитку -- и ищи ветра в поле.

Распахнул дверь Сенька, и нос к носу столкнулся с ражим чернобородым мужиком в красной шерстяной фуфайке, в белом фартуке и с медной бляхой на клеенчатом картузе.

Холодок пробежал по Сенькиной спине. К дворникам с самых малых лет он чувствовал страх и уважение. По двум причинам. Во-первых, потому, что, по разумению и житейскому опыту Сеньки, они на то и поставлены, чтобы бить, "поливать", как принято было выражаться в той среде, где вращался Сенька; а во-вторых, потому, что бить они умеют и бьют так, что мое почтение, -- городовым разве которым, может, еще уступят, а уж больше никому.

-- Только не поливай! -- вырвалось у Сеньки.

Но грубая и сильная рука уже рванула его за ухо, она же дала ему щелчок в лоб, от которого у Сеньки позеленело в глазах, и градом сразу посыпались слезы.

-- Чужой, не наш, -- хрипел сзади сторож. -- Поди, он еще и не один.

-- И то не наш! -- удивился дворник. -- Это еще откуда принесло? Не иначе, через забор в парке перелез, я от ворот не отлучался.

-- Пусти!.. -- крикнул Сенька и попробовал выдернуть свою тщедушную ручонку из могучей лапы дворника.

-- Ну, цыц у меня! -- прикрикнул тот. -- Ишь, рвань какая! Воришка, небось.

-- Ничего я не брал, -- поспешил оправдаться Сенька. -- Ничего не брал, вон спросите у него.

И он обернулся к сторожу.

Но в передней был уже не один сторож.

Стояли еще какие-то люди в серых пиджаках и зеленых фартуках, а сверху, по широкой, устланной пестрым ковром, лестнице спускался важный барин в крахмальном белье, в сюртуке и при часах.

Сенька, который обладал способностью даже в самые тяжелые минуты в своей жизни не лишаться дара наблюдательности, которым одарила его природа, тотчас же принял к сведению, что волосы у него подстрижены ежом и, надо думать, подкрашены, потому что таких черных волос в сочетании с таким старым лицом Сеньке встречать что-то не доводилось; жидкую и тоже очень черную бородку барина Сенька назвал про себя немецкой, про усы же подумал:

"Пробошником каким запустил!"

И подивился на лаковые блестящие сапоги:

"Важнецки вычищены; который олух чистил, три пота спустил".

-- Вечно у вас скандалы! -- громко сказал господин. -- Это из чьего отделения?

-- Не наш это, -- в один голос сказали люди в серых пиджаках.

-- Хулиган! -- решительно отозвался дворник. -- Поди, еще и украл что.

-- Вор и есть, -- поддержал сторож. -- Как только он у меня часы не сволок!..

-- Врешь! -- запальчиво крикнул Сенька.

-- Затворите дверь! -- сердито приказал господин. -- У вас вечно все двери настежь, все скандалы на улицу выносите, и от сквозняка не знаешь, куда деваться.

Двери заперли.

И хотя дворник теперь уж не держал Сеньку за руку, мальчик сразу упал духом. Он почувствовал себя в плену, и дикий, испуганный взгляд его беспокойно заметался в обширной передней с дубовыми вешалками, с огромным зеркалом в тяжелой резной раме, с камином, в котором, медленно умирая, рдели последние догоравшие угольки, по лицам этих чужих, столпившихся вокруг него, враждебных ему людей.

-- Вор и есть! -- сердито ворчал сторож. -- Ежли б ты не был вором, зачем бы тебе в дом лезть? Какой ловкий! А! Из молодых да ранний. Его обыскать надо, на нем непременно что-нибудь есть... Он меня убить хотел...

-- Врешь! -- еще запальчивее крикнул Сенька. -- Я бы тебя пальцем не тронул. Ты первый начал.

-- Молчать! -- крикнул господин. -- Зачем ты здесь очутился?

Тут только Сенька вдруг вспомнил про письмецо в голубеньком конверте.

Он сунул руку за пазуху, развернул рваный газетный листок, причем уронил на пол комитетскую бумагу, и протянул господину письмо доброй барыни.

Бумагу с пола поднял один из серых пиджаков и почтительно подал ее господину.

Тот уже пробежал письмо, заглянул в бумагу и то и другое сунул в карман брюк и, сердито оглядев Сеньку, сказал:

-- Ты как же смел лезть с парадного крыльца, да еще драться?

Сенька подумал о широких каменных ступенях, о стеклянном навесе над ними, о львиных мордах с бронзовыми кольцами на черных полированных дверях. Что-то не помнил Сенька, чтобы ему приходилось когда-нибудь в жизни входить в такие двери, и он тотчас же понял, что они не про него писаны, и сознал свою вину. Надежда и желание оправдаться немедленно заслонили в нем чувство страха, и он бойко ответил:

-- Я ведь не к себе пришел, чтоб мне у вас все двери знать. Вижу -- дверь, и вошел себе, как к путным, а этот старый пес бросился на меня, как бешеный. Еще вором называет. Какой я тебе вор? Я у тебя ничего не украл. А вот накопал я тебе по первое число -- это верно. Гляди, к вечеру рожа-то распухнет в воздушный шар.

-- Так вот как ты поговариваешь, голубчик! -- сказал господин.

-- Ишь, стервец! -- отозвался сторож. -- И откуда только такие каторжники берутся? Точно у нас своих мало. Теперь еще этого прислали. Я, Андрей Иванович, терпеть унижение не согласен. Этакий прыщ и так со старшими разговаривает.

-- Ничего, укротится, -- ответил господин.

Потом он обернулся к Сеньке и, строго и внушительно, расставляя каждое слово по слогам, произнес:

-- Ты принят в убежище. С этого момента ты не принадлежишь себе. Ты обязан беспрекословно подчиняться. Беспрекословно. За мной!

Сенька поднялся вслед за господином по лестнице.

Она упиралась в широкий и светлый коридор, покрытый линолеумом. Впереди видна была стеклянная дверь на балкон. Справа в растворенные двери Сенька увидел залу с блестящим паркетным полом, с портретами высокопоставленных особ в золоченых рамах, с малиновыми бархатными стульями вдоль белых под мрамор стен. Слева был кабинет директора с тяжелой дубовой мебелью, с книжными шкапами и с письменным столом посредине, на котором Сенька увидел множество интересных игрушек.

Люди в серых пиджаках встали по сторонам двери. Андрей Иванович опустился в кресло перед письменным столом, а Сенька встал против него.

-- Гляди мне прямо в глаза! -- приказал Андрей Иванович.

Сенька закинул голову и вытаращил глаза.

Андрей Иванович разгладил на столе комитетскую бумагу и, заглянув в нее, спросил:

-- Как тебя зовут?

Сенька тряхнул головой и бойко ответил:

-- Семен Яковлев.

-- А отца как звали?

-- Сказано, Яковом!

-- Фамилия твоя как?

-- Говорил ведь уж: Яковлев.

-- Вероисповедания какого?

-- Говорят, православного.

-- Да ты-то какого?

-- Мне што, мне все равно.

-- Сколько тебе лет?

-- Одиннадцать.

-- Читать умеешь?

-- Не бойсь, не проведешь, грамотный.

-- И писать умеешь?

-- Имя и фамилию подмахнуть могу, а больше не умею.

-- Молитвы знаешь?

-- Вотчу, бывало, читал, да забыл.

-- Теперь иди в баню, -- сказал Андрей Иванович.

-- В баню я не пойду, -- ответил Сенька.

-- Как не пойдешь, когда я тебе приказываю?

-- Мало чего ты будешь приказывать. Мне, брат, баня ненадобна. Мы с крёстным третьёва дни в бане были, вот как парились, небу жарко!

-- Не рассуждать! Иди за ними.

Андрей Иванович указал на людей в серых пиджаках:

-- Это надзиратели, ты обязан их слушаться.

-- Держи карман шире! -- ответил Сенька. -- Очень мне нужны такие хулиганы.

-- Уведите его! -- приказал Андрей Иванович.

Один из надзирателей сделал шаг по направлению к Сеньке.

Но Сенька обошел кругом стол и очутился за спиной у Андрея Ивановича.

В лице его, за минуту перед тем спокойном и ясном, опять появилось выражение запуганного, затравленного зверёнка, глаза загорелись недобрым огоньком, взгляд забегал, заметался...

Сеньке вдруг стало до боли жаль крестного, жаль сырых и грязных углов, в которых они ютились последнее время, жаль подвальных жильцов, их ребятишек, с которыми они дружили, жаль людных и шумных улиц, граммофона в соседней чайной, церковной паперти, на которой всегда можно было настрелять медяков, -- жаль всего, что осталось назади, что стало дорого, близко и мило. И в то же время все, что видел сейчас Сенька кругом себя, показалось ему противным, враждебным и грозящим ему гибелью.

Отвратителен был этот чистый, блестящий пол, неприветливы и холодны были эти высокие, красивые, почему-то напоминавшие тюрьму, стены. Но особенно противны были лица Андрея Ивановича и надзирателей.

-- Убечь я от вас хочу, -- сказал Сенька. -- Ей-богу, право. Я думал, у вас просто, а вижу -- народ вы аховый.

-- Не рассуждать! -- сердито оборвал Андрей Иванович.

-- Дяденька, -- просительно сказал Сенька, -- пусти-ка ты меня домой. Я с крёстненьким прощусь. А? На што я тебе? Нонче день все равно пропал. Я бы к вечеру назад обернул, вот-те крест обернул бы. Ей-богу!

-- Нет уж, голубчик, не выцарапаешься отсюда, -- сердито и, как показалось Сеньке, насмешливо ответил Андрей Иванович. -- Вот недельки через две, если будешь ни в чем не замечен, бальник представишь без двоек, по поведению получишь отлично -- мы тебе дадим отпуск, да и то одного не пустим, с дядькой пойдешь. Понял?

Андрей Иванович говорил внушительно, с расстановкой и совершенно искренно желал, чтоб Сенька его понял, но все в его речи было чуждо Сеньке. В ней он уловил только злобную насмешку и наглое издевательство над ним. Что же это такое в самом деле? Выходит, что он теперь в тюрьму попал.

Нешто можно человека силой, здорово живешь, в неволе держать? Еще добрая барыня говорила, что ему тут хорошо будет.

Сенька решил отстоять свою свободу.

-- Да што вы, белены объелись? -- горячо запротестовал он. -- Нешто я продался вам? А коли ежели я жить у вас не хочу? Ловкие вы, я вижу. Чуть человек к ним посунулся, а у них уж и хомут готов. Не на такого напали. Не хочу я у вас оставаться -- вот и весь сказ. Не ндравится мне у вас, к крёстному пойду!

-- Я с тобой, голубчик, тогда иначе поговорю! -- очень тихо, но так грозно промолвил Андрей Иванович, что Сенька почувствовал себя так, как будто ему грозила смертельная опасность.

-- Уйду, убегу! -- не своим голосом, грубо и дерзко закричал он.

И, изогнувшись, склонив голову вниз, бросился вперед.

-- Уберите его! -- приказал Андрей Иванович.

Один из надзирателей поймал Сеньку за ухо. Другой, растопырив руки, приготовился схватить его.

Но Сенька был ловок, силен и увертлив, а во время борьбы эти качества в нем удесятерялись. Он, не обращая внимания на боль, что силы мотнул головой и освободил свою руку, перевернулся, дал подножку тому надзирателю, который держал его, проскользнул под мышкой у другого и, с вызывающим видом и горящими глазами, отступил за письменный стол и ждал.

-- Ну, и шельма! -- сказал один из надзирателей.

-- Ты, что же это, шутить с нами вздумал? -- так же тихо и грозно спросил Андрей Иванович, и лицо его стало совсем серым и страшным, и глаза с ненавистью остановились на Сеньке.

Так по крайней мере казалось Сеньке.

-- А вот я тебе покажу, как я шучу! -- дерзко ответил Сенька.

Он уже давно отметил на столе некоторые предметы и сделал им оценку.

Почти все можно было не без выгоды продать, кое-что заложить. Но самым ценным в глазах Сеньки являлось то, что могло служить оружием. К оружию он питал страсть, всегда ощущал настоятельную нужду в нем, а в данный момент эта нужда была особенно острой. Две вещи на этом столе сами просились под руку: пятнадцатифунтовая гиря, которой любил упражнять мускулы рук Андрей Иванович, и старинный дамасский клинок, служивший для разрезывания бумаг, с короткой серебряной рукоятью.

Настойчивая и сильная мысль у Сеньки обыкновенно тотчас же претворялась в дело. Прежде чем кто-либо из присутствующих спохватился, Сенька уже держал в правой руке клинок, в левой гирю.

-- А ну, кто на меня? Пшёл, мальчик! -- вырвался у него торжествующим криком хищной птицы тот клич, какой бросали друг другу мальчишки и хулиганы, готовясь к бою.

Андрей Иванович побелел, вскочил с кресла и подвинулся к надзирателю.

Сенька заметил, как вздрагивали его щеки и нижняя губа, и смешно и странно запрыгала левая бровь.

-- Что стоите? -- прохрипел он надзирателям. -- Хватайте его!

Те сделали несколько неуверенных шагов по направлению к Сеньке и попятились, когда он двинулся им навстречу.

Он вышел из-за стола. Теперь он не нуждался в прикрытии и готов был сойтись с врагом лицом к лицу.

-- Пшёл, мальчик! Сыпь! -- вторично вырвался из его груди привычный знакомый бодрящий клич.

Он совершенно забыл, где он находится, что было, что будет, что ждет его, что готовит он другим, -- ни о чем подобном он не думал. Ни сзади ни впереди ничего не было.

Был только один короткий, крохотный момент, такой короткий, такой крохотный, что, вот еще один миг -- и он исчезнет. Но короткий и крохотный, он был значительности неизмеримой, важности чрезвычайной для него, Сеньки. Сенькина жизнь билась и трепетала на какой-то тонкой и легкой, как паутинка, ниточке, и, чтоб эта ниточка не оборвалась, Сеньке нужны были вся его сила, вся его храбрость.

Какие-то яркие, похожие на большие новые серебряные рубли, круги ходили и вертелись у него перед глазами. За этими кругами Сенька ничего не видел. Не видел он, как нажимал Андрей Иванович пуговицу звонка, как вбежало в кабинет еще несколько серых пиджаков в зеленых фартуках. Ничего не видел Сенька.

Он стоял воинственный, вызывающий и дерзкий, выставив правую ногу вперед, присев на твердо поставленную левую, которая должна была служить главной опорой всему его телу, с грудью, выдвинутой вперед, с головой, закинутой назад, и обе руки его, поднятые вверх, размахивали своим оружием, готовые разить и наносить удары.

Не видел он, как, пригибаясь к земле, пробрались двое надзирателей за его спину и остановились безмолвно, подстерегая удачную минуту. И внезапно сзади схватили его чьи-то сильные руки, кто-то вскрикнул, оцарапанный клинком, кого-то он успел ударить гирей, но спереди на него навалились еще трое, обезоружили его, повергли на землю.

Но и тут Сенька не сразу уступил. Он вывертывался, катался по полу, царапался, щипался, кусался и, в чаду борьбы, оставался равнодушен, бесчувствен к пощечинам, подзатыльникам и ударам кулаками, которые сыпались на него.

Только серебряные круги перед глазами становились все больше, все ярче, и нельзя было из-за них разглядеть, сколько человек било и кто бил сильней.

И тогда только разошлись эти круги, и стал Сенька яснее видеть, когда хлынули у него из глаз двумя неудержимыми, бурными потоками обидные, горькие, полные мучительного стыда слезы, мешаясь с кровью, струившейся по расцарапанной щеке и капавшей из разбитого носа на его ветхую миткальную рубашку.

Тогда же Сенька увидел, что он лежит связанный по рукам и ногам, беспомощный и жалкий, усмиренный и побежденный, на жестком, блестящем паркетном полу: он зарыдал отчаянно, громко и страстно, полный безутешного страдания и испытывая при каждом рыдании мучительную боль в груди и спине от перенесенных побоев.

И так беспросветно тяжело, так мучительно, безотрадно, так безнадежно темно и так страшно пусто стало в душе Сеньки, точно все умерло в нем, точно все сожжено было каким-то жгучим, сухим и тлетворным вихрем, что ко всему уже был равнодушен Сенька.

Безучастен был он, когда надзиратели подняли его и понесли.

И никакого впечатления не произвел на него отданный им Андреем Ивановичем приказ:

-- Выпороть и в карцер до распоряжения!

Такими обстоятельствами сопровождалось вступление Сеньки в благодетельное убежище: "Взыскания погибших".