Выгоды сумасшествия. -- Восторженный дервиш и ругательства. -- Излечение безумия побоями. -- Безумие ожидания, безумие логики и безумие вора. -- Находка для черепословов. -- Ошибка двух султанш. -- Народная черта в безумии. -- Полиция и тюрьмы. -- Арифметическое правосудие. -- Тюремная промышленность. -- Съестные припасы. -- Ухищрения хлебников. -- Привилегированные казни. -- Ступка для улемов и предание о ней. -- Пытки. -- Живость турецкого правосудия. -- Балконы-виселицы. -- Следы прогулок.
исполненных вдохновений. Это род бывших в старину в России юродивых. В особенности дервиши играют подобные роли; может быть и в самом деле от постоянного болезненного напряжения их физических и умственных способностей суеверными обрядами их сословия, и от больших приемов опиума, они приходят в состояние постоянного восторга, лишающего их употребления рассудка.
Даже безумные других религий пользуются благосклонностью Оттоман, и если их безумие бывает характера тихого, без припадков буйства, они совершенно свободны, живут ли под присмотром родственников, или бродят по улицам.
Я посетил сумасшедший дом турок, состоящий при мечети Солиманиэ. Среди двора, в кругу платанов, бьет фонтан, и кругом построена галерея из маленьких лож, в коих за железными перилами содержатся безумные. И здесь, как в базаре невольниц, мне представилась картина зверинца; там неволя, здесь безумие унизили человека до состояния животного; и как в адмиралтейском остроге, и здесь, поразил меня звук цепей:[91] безумные привязаны цепью к железным перилам, потому что их безумие буйно и опасно. Все убранство их тесной комнаты состоит в циновке, на которой они лежат, и в простом ковре, которым покрываются; весь присмотр-- в кружке воды и в куски хлеба, или в блюде пилава, которые приносит им надзиратель; а что касается до пользования-- они вылечатся, когда будет угодно Аллаху и его Пророку посылать им, менее вдохновений.
Один из них, дервиш, в грязных лохмотьях, с обнаженной грудью, с лицом, которого бледность еще увеличивалась при огненном его взгляде и при черных волосах, растрепанных и выпадавших из-под его длинна го кюлафа, изрыгал проклятия на все племя гяуров, когда мы пред ним проходили. Мне сказали, что он всегда был неугомонным изувером, врагом христиан, и что сопутствовал султанским войскам в войне с Россией, и после претерпенного ими поражения, возвратился в Стамбул в этом состоянии; впрочем, он всегда был набожно уважаем солдатами, и по возвращении своем немедленно отправился в Галату, чтобы выместить на[92] первам встретившемся ему франке несчастия своего похода; он успел поколотить без милосердия нескольких сардинских матросов, покуда его связали и принесли в этот дом. Мы должны были прехладнокровно выслушать его ругательства, видя на лицах сопутствовавших нам турок глубокое уважение к особе дервиша, которого, по силе его вдохновений, они готовы были включить в число своих 120,000 пророков.
Более возбудил мое любопытство сумасшедший совершенно другого рода; при бунте янычар отец его был обезглавлен в его глазах; он со страха упал в обморок; пришедший в чувство он был уверен, что он сам также обезглавлен, и что он должен быть на кладбище; его безумие было тихо, но его были принуждены посадить в этот дом, потому что никак не могли убедить его удалиться из кладбища, где он непременно хотел выкопать себе яму. Он не имеет никаких восторгов, не приходит никогда в неистовство, совершенно помнит все что с ним случилось, и разделяет приключения своей жизни на две эпохи--первую, когда он[93] был в живых, и вторую, когда силою его задерживают между живыми, хотя он давно умер.
За сим посетил я сумасшедший дом греков, состоящий при церкви Божьей Матери в Эгри-Капы (Эгри-пы, косые ворота, недалеко от Пресных вод; это одни из 56 ворот Константинопольской крепости; у греков назывались также *** ***.). Здесь зрелище еще более плачевное; несчастные также окованы цепями, и их не ограждает суеверное почитание турок. Напротив того, их единоверцы думают, что в них поселился злой дух, сам сатана, и вместо всякого другого пользования, стараются только изгнать из них сатану чтением молитв и побоями. Священник вполне разделяет это убеждение простого народа, и не хотел мне верить, когда я ему рассказывал, что у нас в России употребляются другие средства для излечения безумных; он не входил в богословские тонкости, и вместо всякого другого доказательства, сказал мне, что наступает час чтения молитв, повел меня к сумасшедшим, стал читать им молитвы, и сказал мне, замечайте, как будет в них[94] порываться нечистый при всякой молитве, при всяком слове из Евангелия. Действительно между сумасшедшими поднялся плачь, крик, дикий хохот безумия, раздирающие вопли; они метались как могли, стучали цепями, и представили ужасное зрелище. Тут вошел сторож с огромной палкой, и стал бить без пощады тех, кои более бесновались, чтобы выбить из их тела нечистого. Я остался в твердом убеждении, что эти несчастные или предчувствуют приход сторожа с палкой, когда читаются молитвы, и безумие их выражает свой страх воплем отчаяния, или уверились сами, что в них обитает нечистый дух, и думают что этот дух непременно заставляет их бесноваться. Для чего суеверие, всегда прилипчивое в людях при здравом состоянии рассудка, не могло бы сообщиться и несчастным, коих рассудок затмился?
В другом отделении были те, коих безумие не доходило до неистовства; им позволялось ходить на свободе и гулять на церковном подворье. Все роды безумия соединились здесь, и на каждом шагу сближались самые трогательные картины, с самыми смешными.[95]
Старик почтенной наружности, седой как лунь, играл в куклы, разговаривал с ними, одевал их со всей заботливостью трехлетней девушки; когда я к нему приблизился, он спрашивал у меня, скоро ли придет его Зафира; надзиратель сказал мне, что эта Зафира была его внучка, единственная отрада его старости, и что лете шесть тому назад она без вести пропала; старик после долгих поисков помешался, сберег одни детские игрушки своей внучки, привязался к ним, как к утешительному воспоминанию о ней, и уже целым шесть лет играет с куклами и спрашивает у всех о своей Зафире. Положение старика становится еще более несчастным от временных возвращений рассудка; он тогда чувствует, что дитя невозвратно пропало, что он остался один в целом мире; он чувствует свое сумасшествие, и горько плачет, доколе затмение рассудка не принесет ему вновь утешительных ожиданий; но и в самой любви безумного к призраку, что может быть трогательнее этой постоянной привязанности седовласого старика к малолетнему дитяти, этих двух крайностей жизни,[96] которые от могилы до колыбели подают одна другой руку?
Другой сумасшедший сидел с выражением непритворной грусти, и видя, что я принимал в нем участие, со слезами просил меня, чтобы я съездил на гору Синай, привести оттуда его тень, которая была заложена за долги в монастырской казне; а ему без тени было скучно и грустно, ему тень была всего дороже; он совестился показываться без своей тени, и притом боялся, что если турки узнают, что он без тени, сочтут его своим нечестивым Пророком, и заставят делать намаз. Это опасение, говорил он, принуждало его притворяться сумасшедшим, и он всегда тащил за собою разорванный плащ, чтобы никто не заметил, что у него нет тени. Он был самого тихого нрава, и в своем сумасшествии вел себя весьма умно; его потому только посадили в этот дом, что в самом деле какой-нибудь турок-изувер, мог бы оскорбиться, тем, что нечистый гяур приписывал себе свойство, принадлежащее одному Магомету -- не иметь тени.
Еще возбудил мое любопытство человек[97] помешанный на воровстве. Он служил сперва сидельцем в каком-то магазине, и был замечен в утайке незначительных товаров, между тем как во всем прочем был самой строгой честности. Он до того увлекся природной склонностью к воровству, что наконец стал воровать сам у себя, и на этом помешался. Он подошел к нам с жалобой, что ему не дают есть, между тем как все прочие давно уже отобедали; я узнал от надзирателя, что он вовремя получил свою порцию, но имеет обыкновение похищать ее, и с большими предосторожностями, чтобы никто не подсмотрел, прятать в каком-нибудь углу, или в яме нарочно выкопанной, потом страдает от голода, доколе не удастся ему опять тайно унести спрятанное им, как будто чужое, и с поспешностью скрытно пожрать. Я уверился в этом, когда пришел час гуляния, и все больные заперлись в своих покоях; я подсмотрел в щель презабавную сцену: этот оригинальный вор накопил в своей конурке разных лохмотьев, кирпичей, разбитых склянок и всякой всячины, и с большим тщанием устроил из всего этого[98] род безестенской лавочки; по среди товаров посадил деревянное чучело, покрыл его своим халатом, и надел на него свой колпак; потом начал свое представление: вошел сам в лавку, стал торговать разные вещи, требовал то того то другого, отвлекал таким образом внимание чучела, и с удивительной проворностью крал разные вещи и набивал ими свои карманы; между тем с принужденным хладнокровием разговаривал с чучелом; глаза его выражали величайшее внутреннее волнение, голос дрожал иногда от боязни, и пот градом катился с его лица. Подобные явления каждый день повторялись; ничто не могло его отвлечь от любимого упражнения, и эта страсть владела им как лихорадка, держала его в постоянном, мучительном напряжении, и имела гибельное влияние на его здоровье. Подобное помешательство представляет любопытную психологическую задачу, и всякий кранолог дорого заплатил бы за череп этого человека, чтобы точнее определить выпуклость воровских наклонностей, развитых у него до безумия. Так как по наблюдениям германских ученых эта выпуклость есть в[99] тоже время и выпуклость способностей завоевателя может быть, нашлись бы соотношения между черепом человека помещенного на воровстве и черепом, в коем обитал гений нашего века, помешанный на завоеваниях.
Из всех родов сумасшествия, собранных в этом доме, самое смешное, самое болтливое и невинное, было сумасшествие одного школьного учителя; жертва классицизма, он рехнулся над логикой Аристотеля и не знаю еще над какими древними риторами; бредил софизмами, толковал своим товарищам правила силлогизмов и со всем учительским терпением слушал их бред, и хотел учить сумасшедших логике. Он с улыбкой самодовольствия сообщил мне тайным образом, что он выдумал новые формы силлогизмов, коими, при случае мог бы доказать самому Султану, что без Аристотеля несдобровать новообразованным войскам его: но в тоже время жаловался на невежество турок, которые лучше понимали силлогизм палочных ударов и посылку в каторгу, нежели посылки Аристотелевой логики.
В таком многочисленном собрании[100] сумасшедших могли ли не быть сумасшедшие от любви? -- Один из них в особенности занимателен предлинным рассказом о том, что он влюблен в дочь султана, а в него влюбилась по ошибке старая сестра султана, героиня многих романов, и он не знает куда деваться от султанш, и как согласить эти две страсти.
Еще одно замечание о сумасшедших домах Стамбула: и в этом последнем убежище человека, когда безумие стерло межевую черту, отделяющую царя создания от животного, сохраняется еще характере племени; в сумасшедшем доме турок раздавался только свирепый голосе фанатизма; все другие страсти затихли, или выражались мрачным молчанием; в Эгри-капы сумасшедшие представляли самое одушевленное зрелище: шумели, говорили, спорили, и кроме тех, которые были в цепях, остальные проводили время довольно приятно: или забавлялись, или печаль их была тиха, и находила как будто утешение в своем безумии.
В тот же день посетил я тюрьмы Стамбула, а тюрем в этом городе столько же,[101] сколько и лиц имеющих право сажать в тюрьму. Сераскир, верховный визирь, воевода Галаты и греческий патриарх имеют каждый в своем ведении по одной тюрьме. Кроме того кулуки, или гауптвахты, находящиеся обыкновенно у ворот Константинополя и в каждом предместье, имея полицейский надзор над своим кварталом, предоставляют начальнику караула право арестовать простолюдинов, или употреблять легкие полицейские меры, каковы например палки по пяткам, для содержания порядка. Прежде эти посты вверялись янычарским чаушам, теперь офицерам регулярных войск; говорят, что город много выиграл при этой перемене; но при янычарах полиция кулуков была самая простая: между двумя лавочниками происходил спор; один из них являлся к чаушу с жалобой, подкрепленной двумя пиастрами, и сажал своего соседа в кулук; тот мог заплатить четыре и посадить туда обвинителя ; этот опять удваивал сумму, и наконец правым оставался тот, кто последний на бавлял. Читатель заметит, может быть, что и в других странах, и в других судах[102] происходят подобные торги, но в Турции это делалось по крайней мере без всяких прикрас юриспруденции, с какой-то патриархальной простотою. Кулукчи сидел в кофейном доме на диване, поджав ноги и куря свой кальян (кофейный дом есть главная принадлежность всякой гауптвахты), а подсудимые пред ним гласно делали свои предложения, без всякого соблазна присутствовавших, и никто не роптал на это правосудие, потому что оно никогда не могло ошибиться, будучи основано на ясном и простом арифметическом расчете. Сам даже обвиненный стоически отправлялся в тюрьму, издеваясь над своим противником, которого разорял выигранный процесс.
Впрочем, и теперь содержать тюрьму в Константинополе лучше всякой другой промышленности, всякой фабрики, всякого трактира. Кроме значительного дохода присвоенного вельможе от права сажать в нее людей под самым легким, предлогом, и потом взимать произвольный выкуп, самый кеая, или надзиратель тюрьмы, взыскивает пошлины за каждую трубку табаку, за каждую чашку кофе, коими виновные утешает свое заключение, даже за[103] каждый кусок хлеба и стакан воды, не говоря уже о свиданиях с ним кого-нибудь из ближних. Прибавьте к этому беспрестанные бакчиши сторожам, и вы увидите, что тюремное дело приводит ежедневно в кругообращение значительные суммы.
Без сомнения все это не может относиться к тюрьме, состоящей при патриаршей церкви; так как власть и влияние патриарха более основаны на преданности к нему, и на набожном уважении народа к его сану, нежели на привилегиях, дарованных ему султаном, то, дорожа народным мнением, церковно-политическая власть тщательно избегает всякого рода злоупотреблений.
Что касается до статистических выводов о тюрьмах Константинополя, одно только заметил я, что из числа людей сидящих в них, найдете весьма мало таких, которые задержаны за долги; заимодавец редко решится прибегнуть к правосудно, которое имеет обыкновение выжимать и последнюю копейку у неисправного должника. Большая часть заключенных провинилась продажей съестных припасов выше таксы, или фальшивой мерою; а[104] должно знать, что съестные припасы составляют главный предмет стамбульского правосудия и строгого надзора турецкой полиции, предмет, коим лично занимаются первые вельможи и сам султан. Это единственное средство, коим правительство заботится содержать спокойствие города, при многочисленном его народонаселении, и предупреждать мятежи, могущие произойти при дороговизне припасов. Но по странному, истинно турецкому расчету более хлопочет о соблюдении произвольно назначенных им цен, нежели о снабжении города, и думает что все сделано, когда есть такса на хлеб, на мясо, и когда она поддерживается палочными ударами по пятам продавцов. Вспомним постоянное понижение курса турецкой монеты, которая уже столько лет ежегодно теряет десятую долю своей цены, от беспрерывной порчи металла при той же номинальной ценности, и этим объяснится вечный беспорядок в снабжении припасами этой столицы, и насильственные меры, не один раз употребленные Портой для задержания в Константинополе грузов черноморской пшеницы, назначенных в другие гавани[105] Средиземного моря. При таких обстоятельствах хлебникам остается одно только средство, чтобы согласить таксу правительства со своими выгодами: они мешают в свой хлеб всякого рода зерна, и когда и зерна становятся слишком дороги, набавляют чрез меру соли, чтобы придать более весу, и даже песка и золы (В последнюю войну, когда вывоз пшеницы из Черного моря был запрещен, корабль пришедший из Босфора в Одессу доставил образчик хлеба, которым тогда питались Константинопольские жители; его из любопытства разложили на составные части, и нашли в нем половину разной муки, испорченной и гнилой, а другую половину соли, песку и золы.). На это полиция не обращает никакого внимания, а хлопочет только о цене хлеба, и назначила даже особенного рода наказание для хлебников, состоящее, как известно, в том чтобы за ухо гвоздем прибить виновного к дверям его лавки; палки по пяткам даются обыкновенно за фальшивый вес.
В Турции всякое сословие, как и всякая вина, имеет свое привилегированное наказание, и это простирается от хлебника и лавочника на всю иерархию государственных чинов, до самого верховного визиря. С особенной[106] строгостью соблюдается это в роде смертной казни, и ничего не может быть обиднее для человека высшего звания, как плебейская смерть. Разбойников сажают на кол, военных душат, гяурам рубят головы, или их вешают, пашам посылается почетный шнурок или чашка яду, и потом строго соблюдается церемония выставки их головы на серебряном блюде, на отдельном подножии, не там где бросаются головы незначащих людей; гаремных аристократок зашивают в мешок и бросают в море; провинившихся женщин низших званий ведут по улицам без покрывала на лице, что почитается величайшим наказанием, особенно если они собою дурны, а улем, т. е. юрисконсультов и духовных, толкут живых в ступке. Впрочем, этот последит род казни известен в Стамбуле только по преданию, а это предание основывается на том, что в одном углу Серальского двора стоит колоссальная мраморная ступка, без всякого употребления. Мнения мусульман о ней несогласны; одни говорят, что какой-то муфти был обличен в нарушении закона и в важных преступлениях; он ласкал[107] себя надеждой, что его наказание ограничится ссылкой, потому что закон запрещает душить, топить и резать голову главе духовного сословия; но видно, что султан тогдашний сам был опытный юрист, и велел растолочь муфтия в ступке, потому что закон об этом молчал. Другое сказание о ступке более затейливо; вот оно: при султане Мураде, не знаю котором, старый Османлы, потеряв жену и детей, отправился на поклонение в Мекку; пред отправлением своим он вверил немногие драгоценности, в которых состояло все его имущество, одному кадию, т. е. судье, который слыл в своем квартале мужем праведным и солнцем правосудия. Несчастные приключения каравана, плен у бедуинов, болезнь и бедность продлили на несколько лет отлучку поклонника, а кадий, считая себя законным его наследником, заблагорассудил не дожидаясь долее вступить в свои права. Однажды является к нему изнуренный и в рубищах поклонник, прося возвращения вверенных ему драгоценностей. Кадий не счел приличным вспомнить о своем обязательстве, ни даже узнать доверчивого мусульманина,[108] который вверил ему все свое состояние, но не имел никакого доказательства, никаких свидетелей. Случилось, что тогдашний визирь был произведен в это звание из базарных сторожей; одаренный лучшей памятью нежели кадий, он не забыл честного купца своего базара, который жаловал ему частые бакчиши, и узнал его под рубищем поклонника. Он обещался употребить все свое влияние, весь свой государственный ум, чтобы обличить лицемерного судью, и донес об этом деле султану, который охотно взялся ему содействовать, желая показать пример султанского правосудия над одним из самых уважаемых членов ученого сословия. Визирь позвал к себе кадия, и после ласкового приема, сказал ему, что до самого Падишаха дошли слухи о его бескорыстии, о его проницательности и мудрости, что он вменяет себе в обязанность обратить в пользу государства его высокие достоинства, и сделать его своим советником в делах законов, дабы халифат был в полном смысле рассадником правосудия при таком Фениксе. Кадий удостоился лично беседовать с султаном, и каждый раз давал новые[109] доказательства своей строгой честности, советуя карать без пощады порок и разврат. Однажды в беседе с ним, в киоске над морем, султан уронил свои четки, которые упали в воду. Султан изъявил досаду, и вспомнил, что еще не давно таким же образом пропали другие его четки, к которым он был весьма привязан, которых каждое зерно, соответствуя одному из имен Аллаха (Четки обыкновенно состоят из 99 зерен; турки проводят целые дни в набожном упражнении перебирать зерна и вспоминать при каждом из них одно из имен Аллаха.), внушало ему благочестивые мысли; он стал подробно их описывать, говоря что дорого дал бы, чтобы достать подобные. Случилось что у кадия были именно такие четки, и он охотно предложил их султану; а надо знать, что это описание сделал султан по рассказу бедного поклонника о четках, оставленных с другими вещами у Кадия. Чрез несколько времени султан, после стреляния из лука, жаловался на кольцо, которое обыкновенно надевается на палец для натягивания тетивы, и которое никуда не годилось и причиняло ему боль; он хотел бы достать[110] старинное кольцо такого то мастера; кадий усердно предложил имевшееся у него кольцо работы поименованного мастера. Султан, имея в руках две вещи, который явно изобличали святошу, и удостоверившись таким образом в его в те, спросил его, спустя некоторое время: какому наказанию присудил бы он кадия Багдадского, который обманом присвоил себе чужое имущество, и оставил хозяина в нищете? В порыве правосудия и морали, кадий вовсе не мог подозревать, что дело идет о нем, и сказал, что такого преступника, в пример всем законоучителям и судиям, следовало живым растолочь в ступке. Чрез несколько дней ступка была готова, и судия подвергся собственному приговору. Такова хроника ступки, которую впрочем многие считают древним саркофагом.
Кто не любопытствовал видеть тюрьму, известную прежде под именем тюрьмы Бостанджи-Баши, в которую посылаются государственные преступники, пред образом коей равно трепещет и армянский банкир и смененный визирь? Это аристократическая тюрьма Стамбула. Воспоминания, неизгладимо[111] сохраненные в ней, согласны с впечатлением, которое она производит. Огромное каменное здание принадлежит векам греческой империи, и по всем вероятностям, служило и тогда как и теперь тюрьмою. Тяжелые стены, коридоры, темные своды, и среди всего этого заблудшее, воспоминание робкого, утонченного деспотизма Византии и полудикого деспотизма турок.... Притом все здание тюрьмы со времени взятия турками Константинополя не было ни обновлено ни даже выбелено; оно одето траурным колоритом развалины, как будто рука человека боялась стереть с него следы страданий стольких веков, смыть эти слезы, впившиеся в кирпичные его полы, эти пятна крови, видимые в отделении пыток. Под сводами ее душно, как будто тюремная атмосфера составлена вся из вздохов.
Во многих сводах висели орудия пыток; клещи, коими палач давит виски мученика, доколе не выпучатся вне своих орбит посинелые глаза, другие для вывертывания суставов и вытягивания членов, тиски для сжимания ног, железные когти, коими раздирают человеческое тело и рвут в лоскутья кожу:[112] в ином углу стояли металлические кресла, в который сажают страдальца, и постепенно приближают к горячей атмосфере растопленного очага. Между ужасом и отвращением, наводимым подобными картинами, недоставало только мрачной фигуры палача, который в кругу своих орудий показался бы мне злым демоном, пришедшим на землю, чтобы осуществить картины, созданные пугливым воображением черни.
Здесь теперь пусто, как и в тюрьмах Инквизиции; под этими мрачными сводами не раздается теперь вопль мученика; но если эхо сводов, привыкшее вторить голосу страдания, порою пробудится шумом ваших шагов, или вашим голосом, вас обдает невольная дрожь, вы подумаете: не вздох ли это издаваемый невидимым страдальцем. Я видел тюрьмы Венецианской инквизиции; ужас, наводимый ими, имеет что-то величественно-суровое; в них носится еще колоссальный призрак подозрительного, республиканского деспотизма, или деспотизма религии, пред коим трепетал весь Запад, тогда как Рим, потеряв навсегда державу Всемирной Империи, с исполинскими[113] усилиями покорял мир державе Веры. В них, по крайней мере, внутренний голос невинности, или убеждение страдать за какое-нибудь фанатическое верование, могли облегчать судьбу несчастных жертв; в кровавой раме страдания представлялись воображению их картины лучшей будущности. Но в Константинопольских тюрьмах не ищите подобных воспоминаний; редко подвергались в них пыткам другие преступники кроме богачей, коих имение было конфисковано, у которых азиатская алчность к золоту выведывала о последней полушке, похороненной в земле с азиатской скупостью. И, кто бы поверил, фанатизм золота внушает столько же твердости, сколько и фанатизм мнений и верований. Были люди, которые, изодранные под железными когтями палачей, испустили дух в ужасных страданиях, и унесли с собою в гроб тайну своих сокровищ. Любовь к золоту обращается в фанатическую религию, и эта религия имела в Стамбуле множество мучеников. Эпоха истребления янычар населила эти тюрьмы бунтовщиками и заговорщиками, а в последнее время, после пожара истребившего Перу, несколько[114] зажигателей-фанатиков здесь испустили дух в пытках.
Главная отличительная черта Константинопольских тюрем та, что в них ни преступник ни невинный страдалец не оставались долго. Это постоялые дворы: в них большей частью осужденные просиживают одну ночь, редко несколько дней сряду, и так как стамбульское правосудие всегда скачет на курьерских--смертная казнь или ссылка, и весьма редко свобода, оканчивает краткий срок тюремного заключения. Притом большей частью люди подозрительные или преступники, особенно в эпохи смутные, не заходят даже в тюрьмы, а по задержании немедленно посылаются на место казни. Для казни здесь приготовления никаких не нужно; палачей сколько душе угодно; это люди опытные в своем деле; они запасены готовой секирой, и в первом перекрестке улиц, на первой площадке, поставят преступника на колена, раздерут на нем кафтан или рубашку, чтобы открыть голый затылок, толкнут коленом в спину, чтобы выдалась шея, и в тоже мгновение покатится окровавленная голова, и после[115] нескольких конвульсивных ее метаний в грязи, палач прехладнокровно уложит ее подмышку туловища, если она веровала в Коран, или между ног, если она принадлежала гяуру; труп пролежит законный трехдневный срок, среди проходящей с привычным бесстрастием толпы; никто не озаботится даже о том, чтобы смыть с мостовой кровь, которая среди грязи останется широким пятном, доколе небесный дождь не придет смыть следы казни. Самое даже вешние преступников доведено до великой простоты; здесь виселиц не нужно; в первой лавке палач купит на деньги осужденного надежную веревку, и если ему понравится балкон (Собственно балконов в константинопольских домах нет; но есть так называемые шахнишин, т. е. место шаха; это часть комнаты, которая выдается на улицу, обставленная рамами и диванами; в ней сидя можете любоваться переломанной перспективой улицы.) вашего дома, или если по распоряжению стамбульской полиции, хочет дать вам наставительный пример правосудия, заденет петлю за перила или за раму, и чрез несколько минут повешенное тело будет качаться на воздухе под вашими окнами, доколе без вздоха[116] вылещить из него жизнь; потом целые три дня ветер будет его качать, как бы продолжая последние его судороги.
И мелкое правосудие Стамбула славится скоростью своих мере; если хотите видеть как оно ходит по улицам, и какие следы оставляет, ступайте за Сераскиром, когда он в своих прогулках по городу вздумает проверять исправность весов в мелочных лавках; за ним ползают с воплем и с красными от палочных ударов пятами провинившиеся лавочники.