Проволочные заграждения. — Особенности Петрова. — Шпионили ли за мной?

Во время обратного путешествия, хотя мы ехали другой дорогой и видели другие деревни, впечатления были те же, что раньше. Пожалуй, было, бы скучно рассказывать о них.

Упомяну об одном только впечатлении, которое я поручил при виде следов гражданской войны 1918–1919 г.г., когда страну разоряли сначала чехословаки, затем Колчак и, наконец, разбойничавшие казачьи банды, воспользовавшиеся анархией, последовавшей за поражением Колчака. Об этих военных операциях я впоследствии много узнал от генерала Балтийского; а сейчас я мог только смотреть на следы этих операций в виде длинного ряда траншей и двойной линии проволочных заграждений. Насколько я мог проследить, они тянулись миль на семь вдоль гребня невысоких холмов. С некоторой точки зрения это зрелище производило еще более жуткое впечатление, чем страшные разрушения, произведенные в городах и узловых станциях северной Франции. И это понятно: как странно было видеть эту колючую проволоку в стране, испытывавшей жгучую нужду почти во всем, жаждавшей продуктов высокоразвитой европейской промышленности, в стране, в которой надо беречь малейшее человеческое усилие, чтобы употребить его на то, в чем больше всего имеется нужда. Эта колючая проволока, сделанная, может быть, в, Уоррингтоне (Ланкашир), была привезена с затратой большого количества терпеливого труда в эти далекие пустынные места. И я смотрел на нее, как она лежит здесь без всякой пользы, и даже не может сгнить, чтобы о ней забыли, и должна остаться, чтобы привести в тупик какого-нибудь русского археолога лет через тысячу.

Кроме этого, не было ничего нового, о чем бы стоило рассказывать.

Все кругом было освещено яркими лучами солнца. Это впечатление объединяет все мои воспоминания об этом периоде моего пребывания в России. Линии и краски, всегда одни и те же, кроме времени рассвета и сумерек, так запечатлелись в моем мозгу, что они уже не изгладятся из моей памяти.

Все та же безграничная степная ширь, те же бесконечные расстояния, которые уже не обманывают, как прежде, потому что к ним привык глаз. Те же безграничные пространства, окрашенные в бледно-зеленую и бледно-синюю краску, на которых изредка выделяется стальной серый цвет, когда встречаешь озеро или переезжаешь реку.

Монотонность ландшафта и безграничная ширь производят все более и более гнетущее впечатление. Некоторые мелочи, которые прежде нарушали эту монотонность, теперь уже не обращают на себя внимания, так как они примелькались. Среди этих степей испытываешь страшную грусть. Мне никогда не приходилось прежде видеть такой шири, разве только на море; но там всегда находишься в большой компании пассажиров. А тут, кроме нас с Петровым, был один только возница, согнувшийся почти в дугу, не замечавший времени и не перестававший грызть подсолнухи.

Я перестал глядеть по сторонам и принялся учить Петрова английскому языку. Ему никогда не приходилось разговаривать с англичанином, но он с большой любовью читал английскую поэзию, и его язык был слишком литературным, так: что самые простые слова, как лошадь, девочка, у него выходили как-то вычурно.

У Петрова был чарующий характер, и сам он был воплощенная кротость, учтивость. Он был убежденным пацифистом, хотя это комично противоречило его внешнему виду. Ибо он был телеграфистом, а так как телеграф находился в ведении военной власти, то он получил военный френч и имел вид военного человека — «воина», как сам он говорил о себе в шутку. Он был худ и несколько сутуловат, и френч сидел на нем мешком. А остроконечная шапка, чрезвычайно больших размеров, как-то неуклюже сидела на затылке, обнажая спереди большой локон красивых шелковистых волос. Такие же красивые и пушистые были у него усы.

Как многие русские, Петров страстно хотел знать о других странах и других народах. Он был пылким интернационалистом, и хотя в теории не соглашался с коммунизмом, поддерживал Третий Интернационал, так как видел и нем путь для объединения всего человечества. Он свободно говорил на языке эсперанто и несколько позже (в Нижнем Новгороде) я слышал, как он произнес удивительную речь на этом языке на собрании местной «группы». Он был таким страстным эсперантистом, что в частной переписке подписывался не Петровым, а эсперантским именем «Печенего». Это же имя он написал на фотографической карточке, которую он дал мне при прощании.

Одной из его замечательных особенностей была страсть к купанью. Ничего подобного я никогда не видел. Когда мы проезжали через какой-нибудь ручей или через лужу со стоячей водой с глубиной больше фута, Петров поспешно сбрасывал с себя одежду и погружался в тину с невероятным наслаждением.

Хочется мне сказать еще, что, может быть, какой-нибудь проницательный читатель, всюду видящий большевистские козни, подумает, что Петров был подослан, чтобы следить за мной. Ну что же, может быть, это и так. Впрочем, я не думаю, что он что-нибудь делал в этом направлении; если же и делал, то во всяком случае чрезвычайно плохо.

Теперь, когда Петров и я испытываем мучительные толчки в нашей безрессорной повозке, а нам еще осталось ехать много-много миль, удобный случай, чтобы сказать два-три слова по поводу того, принимались ли какие-либо искусственные меры здесь и в другом месте, чтобы помешать мне узнать правду.

Я сам сначала, был очень подозрителен на этот счет. Бесчисленные русские друзья предупреждали меня, что мне непременно подсунут кого-либо под видом «друга», «секретаря» или «переводчика», чтобы отвести мне глаза. Поэтому я был настороже и постоянно боялся обмана.

Конечно, вполне возможно, что за моей спиной совершалась искусная шпионская работа. Но я приобрел слишком большой опыт на Балканах, чтобы позволить провести себя, и я вполне убежден, что все мои действия были свободны как в городе, так и в деревне. Причина этого, быть может, проще, чем многие это себе представляют. Дело в том, что мои действия не считались такими важными, чтобы сосредоточить на себе усиленное внимание.