Суровый, непреклонный священник. — Его беспокойство о моей душе. — Его резкие отзывы о правительстве.

Вечером первого дня нашего обратного путешествия мы остановились в деревне, которую я не назову. Мы подъехали к большому, просторному дому. После того, как мы вымылись и напились чаю, я узнал, что в этом доме живот сельский священник.

Этот дом, очевидно, принадлежал «богатому» крестьянину. Двор был большой и чрезвычайно чистый. Крыльцо, выходившее во двор (Петров и я спали на нем в эту ночь), не было узким и грязным, как у Емельянова, — но было, наоборот, поместительным и чистым. Пол был хорошо выметен и блестел. На крыльце стоял стол. Кроме того, к большому моему утешению, в доме почти не было блох.

Скоро я заметил, что дом этот имел еще одну особенность, совсем необычную. Все в нем совершалось молчаливо, что придавало ему несколько торжественный характер. Это, очевидно, было связано о присутствием священника. Когда я выразил желание видеть его, хозяйка дома с некоторой торжественностью указала мне на дверь во внутреннюю комнату. «Он занят, — сказала она, — но, несомненно, он пожелает увидеть вас позже. Пожалуйста, не курите, когда вы войдете к нему».

Несколько позже она объявила нам, что он согласен принять нас. Петров и я вошли в комнату, в которой никого не было. Мы сели за маленький стол, на котором стояла маленькая керосиновая лампа. Священник, как мы это скоро увидели, занимал комнату, смежную с этой. Он заставил нас подождать немножко, как делают это министры, когда они хотят произвести на вас впечатление и показать свою важность. Затем его дверь отворилась, и мы увидели комнату, которая была лучше освещена, и в которой висели иконы и лежали книги. Он быстрыми шагами подошел к нам — низенький человек с мелкими чертами лица, совершенно спокойный, уверенный в себе, с неподдельной, хотя и несколько холодной, учтивостью. Казалось, все его движения были обдуманы, и впечатление усиливалось той тщательностью, с которой были расчесаны его волосы и борода. Это обычное явление у священников православной церкви. Можно улыбаться этому, но никто, если он не видел этого, не поймет, как могут быть красивы волосы, если только поухаживать за ними.

Я думаю, что некоторая сдержанность и холодность в его действиях значительно способствовали созданию той атмосферы уважения, которой он был окружен.

По своему обыкновению я сразу начал политический разговор. Я надеялся узнать от него, как, по его мнению, революция отразилась на церкви. Он ответил мне холодно: «революция ничуть не отразилась на церкви». Я скоро стал понимать, что он под этим разумел. Спросить, как революция отразилась на церкви, это было все равно, что спросить: какое действие оказывают на луну ночные туманы. По его мнению церковь оставалась чистой и ее не затрагивала происходящая политическая смута.

Я просил его высказаться яснее. Он согласился, что имеются всякие затруднения денежного характера, что запрещено преподавание слова божьего, что пропагандируется безбожие, идеи и т. д. «Но ведь все это не важно, — сказал он. — Церковь живет по-прежнему».

Он не дал мне руководить беседой и, покончив презрительным жестом с политическим вопросом, обратился к вещам, имеющим реальный интерес. Он начал говорить с большим чувством, чем до сих пор. «Я хочу говорить о религии», — сказал он.

Я много раз сожалел, что я не был в этот момент на достаточной высоте для этой беседы. Я чувствовал себя бесконечно утомленным и несколько раздраженным; надеюсь, что я сумел это скрыть. Затем мое знание русского языка было недостаточно для такой беседы; его обычно хватало для шаблонных разговоров на политические темы. Как бы там ни было, хотел ли я этого, или нет, священник втянул меня в свою беседу. Петров не только помогал мне в качестве переводчика, но и потом говорил со мной на эту тему, так что я вполне понял суть разговора. Мы переходили от одной темы к другой, но моего собеседника все время интересовал вопрос о моей душе.

Священник. — К какой церкви вы принадлежите?

Я. — Меня воспитали в идеях англиканской церкви, но затем я стал квакером.

С. — Почему вы покинули вашу церковь?

Я. — Потому, что я не мог верить тому, чему меня учили. Я хотел большей свободы. Знаете ли вы, кто такие квакеры?

С. — Да, я знаю. Это довольно хороший народ. Но не в этом дело. Англиканская церковь, ваша национальная церковь, как у нас наша православная церковь. Вы не должны были покидать вашей церкви. Эта опасно, очень опасно для вашей души.

Я. — Не могу же я постоянно беспокоиться о моей собственной душе.

С. — Но религия должна спасать души людей.

Я. — Я думаю, религия должна думать о спасении человечества. Об этом надо думать, а не о спасении своих собственных душ.

С. — Вы ошибаетесь. Думать надо только о спасении души. Если каждый об этой будет думать, будет спасено и все человечество, как целое.

Священник долго говорил на эту тему. Наконец, он встал, как встают монархи, когда они хотят окончить аудиенцию.

— Прощайте, — сказал он. — Я буду молиться за вас. И, — прибавил он с истинной грустью в голосе, — надеюсь встретить вас на небе. — Затем он прибавил с видимым усилием для себя — но я не думаю, что и вас встречу там.

После этого он попрощался с нами, спокойно; но решительно закрыв за собой дверь в свою комнату.

Меня сначала оттолкнул от себя этот особенный человек с его суровым, непреклонным догматизмом. Но по мере того как я все больше думал о нем и узнавал о положении дел в этой деревне, мои чувства к нему постепенно менялись, и я стал удивляться ему. Очевидно, что он вел за собой всю деревню и был открытым контрреволюционером — страшным противником нового режима.

Новый возница, везший нас на следующий день, сказал мне в начале нашего разговора, что среди крестьян найдется мало охотников послать своих детей в деревенскую школу. «Почему?» — спросил я.

— Да ведь это безбожная школа, — ответил он. — Они не учат закону божьему. Вместо этого они учат только петь и танцевать.

Но этот священник не мог примириться с таким положением вещей. Хотя священникам строго запрещалось преподавать в школах, он самым решительным образом игнорировал закон. Он навещал школу три раза в неделю и учил детей закону божьему. Скрыть это было невозможно. Военный комиссар деревни не исполнил бы своего долга, если бы не донес об этом факте советским властям. Священник рисковал своей свободой и своим материальным положением.

Я заметил еще одну особенность этой деревни, находившуюся, по-видимому, в связи с религиозным настроением ее жителей: здесь были нищие. Еще ни в одной деревне мне до сих пор не приходилась их видеть. Их было здесь довольно много, особенно по соседству с церковью. Они просили «ради Христа» таким жалобным голосом, как умеют просить только русские нищие.

Позавтракавши на крыльце в чудесной прохладе раннего утра, мы приготовились к отъезду. Но в это время нас окружила толпа народа, выделившая из своей среды депутацию, подошедшую к нам. По-видимому, это была деревенская аристократия. Эти люди сказали, что хотят принести нам свои жалобы: «Нами правит звериное правительство, — сказали они. — Сейчас так же, как было во времена Екатерины Великой. Мы — те же рабы».

Их выражения были резки и сильны. Ничего подобного мне не приходилось слышать в других деревнях.

Мне казалось, что я видел позади них сурового маленького священника, который с холодной решимостью вел свою борьбу, с ясным сознанием поставленной им перед собой цели, не беспокоясь о том, какие это будет иметь для него последствия. И чувствовал, что он совершенно, хладнокровно послал бы меня на казнь; но с таким же хладнокровием он и сам пошел бы на казнь.