В Самару мы уже возвратились с последним зимним путем, и жизнь наша между милыми, добрыми и любящими друзьями была так приятна, что не хотелось уезжать отсюда, но от Ренхена был получен уже план нашего парохода, впрочем, уже измененный на буксирный и уже сложной машины. Брату моему я предоставил все пароходное дело, сознавая его более себя способным, а двух нас держать на жалованье в таком маленьком предприятии и с весьма ограниченным капиталом было тяжело, поэтому-то он должен был ехать в Рыбинск, а я должен был искать другого занятия.

С сестрами был хорошо знаком один из самарских помещиков, некто граф Толстой, который и рекомендовал меня одному господину, по чину тайному советнику, крупному помещику, богатому откупщику и винокуренному заводчику, в имении которого, Уфимской губернии, был завод в 300000 ведер. Граф сообщил, что он должен был летом приехать в Саратов, и советовал мне ехать к нему туда, о чем он был извещен. Пробыв в Самаре до июля месяца 1848 года, я поехал в Саратов. Приехав туда, я нашел своего однокашника моряка Ивана Михайловича В., который служил здесь губернским почтмейстером. Он был моложе нас по выпуску, еще средних лет. Во время службы своей во флоте участвовал в Наварянской битве, где и был ранен щепой в глаз и окривел. Через него я познакомился со всем саратовским обществом, и между многими с Юлием Михайловичем Кайсаровым, человеком очень умным и образованным, а у него же я познакомился также с саратовским губернатором Матвеем Львовичем Кожевниковым, прежде бывшим начальником Оренбургского казачьего войска во время управления краем Василия Алексеевича Перовского, который очень уважал его. Действительно, это был человек большого ума и с большими познаниями, так что составлял прекрасный материал для министерского портфеля. Остроумный, чрезвычайно приятный в обществе, гостеприимный, гастроном и большой знаток и любитель хороших вин, которых всегда было изобилие за его столом, так как сам он любил выпить и любил, чтобы и гости его пили. Он был очень радушен, гостеприимен, и все приезжавшие в Саратов обедывали у него. Помнится, что я у него за обедом видел Н.Г. Чернышевского, сына саратовского протоиерея, тогда еще студента и неизвестного, а впоследствии получившего такую известность своими сочинениями. Днем Кожевников обыкновенно занимался делами, принимал доклады чиновников, разъезжал по городу; а время же обеда было для него временем отдыха. Свободный от бремени правления, он был весел, остроумен, чрезвычайно приятен и увлекателен. Я много обязан ему за его расположение ко мне и очень ценил это во все несколько лет его губернаторства.

У Кайсарова я познакомился с Г. Ж., которому меня рекомендовали и который тут же сказал мне: "Я слышал, что вы желали иметь занятие, я вам могу предложить место у себя. Я располагаю строить на реке Белой две баржи для пароходов и чтобы привлечь пароходное сообщение по реке Белой, которая имеет все условия для оживленного пароходства. Река Ик также должна быть судоходна, ее надо прежде исследовать, вот вы и можете заняться этим делом. К тому же, у меня большое производство спирта на заводе и большой откуп в Николаевском уезде. Если хотите быть комиссионером, то я дам вам 20 % из откупной прибыли. Я собираюсь ехать в Николаев, Юлий Михайлович поедет со мной, не хотите ли вы поехать с нами, чтоб ознакомиться с этого рода делами?"

Я поблагодарил его, принял предложение, но относительно комиссионерства по откупу просил его дать мне время подумать и прежде познакомиться с тем, что будет составлять мою обязанность. Когда мы остались одни с Юлием Михайловичем, он мне сказал, что дело, которое мне предложили, "по вашим правилам вам не подходит: вы должны будете содействовать всем злоупотреблениям всесильного откупа, а их бездна". Затем он изобразил передо мною и подбавку воды в вино, и все употребляемые откупными агентами всякого рода обольщения и плутни. "Хотя вам этого никто не откроет, но все же вы должны будете сознавать, что все это делается и даже требуется откупщиками". После этого разговора и совета, за который так благодарен этому честному и благороднейшему человеку, я отвечал Жад., что "страшусь взять на себя дело, которого выполнить в ваших интересах, может быть, буду не в силах, но что я могу честно наблюдать за вашими интересами, не принимая на себя ответственности комиссионера. Покупать же рожь на завод я берусь, построить баржи также, и если успею - обследовать реку Ик".

Затем мы собрались в дорогу. Запрягли почтовых лошадей в коляску, у которой все ее кожаные карманы и места наполнили бутылками с различными винами и закусками, и отправили ее на перевоз, сами же на извозчиках, а потом через Волгу на большой шлюпке, при большой суете перевозчиков, перевозивших генерала, а в те времена генерал значил не то, что нынче! По городам, тотчас по записании подорожной на станциях, являлись городничие с приветствием его превосходительству. Во время обеда накрывали на стол, как подобает генералу, богачу и откупщику, с серебряным сервизом и посудой. Иногда же приглашались к столу и приезжавшие поздравлять с приездом. Пока после обеда пили кофе, курили, болтали, кухня уже мчалась вперед.

Проехавши немецкие колонии, мы углубились в степь, где нам запрягли уже татарских лошадей, а ночью еще нас сопровождали верховые, оглашавшие воздух своим монотонным пением. Путешествие наше, как можно видеть, было очень покойно, комфортабельно и очень быстро, так как малейшее уменьшение скорости в беге лошадей напоминала ямщику палка, толкавшая его в спину. Анастасий Евстафьевич был человек очень умный, Юлий Михайлович тоже, поэтому дорога, при быстрой езде, в разговорах, не утомляла. Приехавши в город Николаев, остановились в доме откупного управляющего. Николаевский уезд был очень богат огромными посевами пшеницы, так называемой белотурки; крестьяне были очень зажиточны, поэтому откупные выручки были очень обильны. Побывав в этом центре откупных операций и осмотрев различные заведения, проверив поданный отчет, неизвестно зачем, потому что спаивание шло превосходно, и думаю, что сам он не знал, зачем ехал, разве только для того, чтобы навести страх на целовальников да положить в карман несколько тысяч рублей.

Тут было решено, что я приеду в Москву, откуда, получив инструкцию и деньги, отправлюсь прямо на Кавказ к месту своего назначения. Тут мы простились, и я возвратился в Самару уже прямою дорогою.

Возвратившись в Самару, надо было собираться в Москву по условию с Г. Ж., но как въезд в столицы нам по указу об отставке был воспрещен и до сих пор еще, спустя почти шестьдесят лет после заточения и ссылки (1826 - 1884 годы), путают некоторые полицейские участки то, имеем ли мы право въезда в столицы, - то мы писали князю Долгорукову и просили его ходатайства о разрешении нам этого въезда. В это время Анна Александровна Н. уже уехала на Сергиевские воды и взяла с меня слово, что я навещу ее там. На воды я приехал в то самое время, когда было очень много посетителей вод, и все эти посетители, ищущие невест, а посетительницы - женихов, попивая воды и исполняя предписанные прогулки, наполняли аллеи и дорожки рощи или парка, а по вечерам вокзал, где усердно танцевали под звуки недурного оркестра. Анна Александровна с детьми занимала большой казенный дом, где и мне нашлось место. Я посещал некоторых самарских знакомых, а по вечерам сидел около карточного стола, сам не играя в карты, и любовался красотой одной из партнерок, симбирской губернаторши, которая с красотой соединяла любезность, ум и грацию во всех движениях. Она была молода, умна и чрезвычайно симпатична. На водах Сергиевских, впрочем, было довольно много хорошеньких, но между всеми первенство принадлежало губернаторше и девице Корейн, дочери начальника Казанского батальона. Я с нею виделся у Анны Александровны. Сын ее, студент Казанского университета, был в семействе Корейн своим человеком. Проведя очень приятно несколько дней на водах, посетив окрестности очень живописные, а также знаменитое Синее озеро, замечательное по яркому синему цвету воды и кристальной прозрачности, я простился с Анною Александровною и возвратился в Самару, где вскоре получил присланное нам князем Долгоруковым официальное письмо графа Орлова к князю с Высочайшим разрешением въезда в Москву - куда я тотчас же и собрался.

Проездом я заехал к сестре Варваре Петровне Иевлевой в их имение, где она жила летом. Село их называлось Курмачкасы, названием своим напоминавшее татарщину, где у них был прекрасный дом и сад, замечательный цветами и растениями, собранными со всех стран света. Алекс. Иоакимович Иевлев, муж, ее, был страстный любитель цветов и большой знаток в них, и потому все, что появлялось редкого, он выписывал, не жалея денег. Он вообще был любитель природы и все воспроизводил у себя. Он также был и археолог и с жадностью следил за всеми тогдашними, еще скудными в сравнении с нынешними, открытиями древности. Пробыв у них несколько дней, я отправился в Москву. При подъезде к станции Починки ночью сломалась ось у нашего тарантаса, и я просидел в степи почти всю ночь, дожидаясь, пока ямщик не привезет другую ось. В Починках на станции был один генерал, посланный по Высочайшему повелению в Саратов, где открылась страшная холера, а подъезжая к Москве я поворотил в Болшево, имение другого зятя Жукова, с которым мы простились в его саратовском имении прошлою зимою, которым закончилось наше родственное путешествие.

С каким сердечным трепетом я увидел сквозь чашу леса показавшуюся церковь - ведь это было после 20 лет ссылки, когда все производило сильнейшее впечатление и возбуждало столь же сильные чувства. Ямщик сказал, что это церковь села Болшево; затем стали открываться сквозь привлекательную яркую зелень и другие строения, над которыми возвышалась красная ветряная мельница, а наконец перед лужайкой показался небольшой дом с мезонином и террасой и отворенною дверью в дом. Сейчас же выбежала сестра и с нею две прелестные девушки в первой юности, высокие, стройные и в полном блеске красоты и грации. Я был в восторге, что могу прижать к сердцу таких прелестных племянниц. Но их робкая скромность и застенчивость удерживали их от радостных нежных излияний, каким могла предаться сестра. Сначала они скромно и робко сделали грациозный реверанс, и когда мать сказала: "Подойдите же к дяде и поцелуйте его", они подошли и подставили свои пылающие розовые щечки моим поцелуям. Но это продолжалось недолго, и мы сейчас же сблизились. Третья сестра была еще малолетней и тоже обещала быть красавицей, но она недолго жила и от какой-то болезни умерла. Познакомившись короче со старшими, я с восторгом увидел в них, кроме красоты, ум, уже много размышлявший, тщательное воспитание, возвышенные чувства и даже серьезные взгляды на жизненные вопросы, и с первого же дня знакомства мы стали друзьями. Двадцать с лишком лет изгнаннической тюремной и воинственной кавказской жизни, конечно, должны были сильно отозваться в их юных, восприимчивых, несколько поэтически настроенных сердцах, и это еще более привязало их ко мне, а как я привязался к ним - того уже не говорю. И с этой минуты они стали для меня самыми дорогими существами.

"Покойный уютный дом их был расположен на горном берегу живописно извивающейся змейкой Клязьмы; перед домом роскошные купы берез, а по обе его стороны сад в английском вкусе; далее тянулись роща и лес с одной стороны, а с другой их владения ограничивал глубокий овраг, за которым начинается земля Болшевского приюта, устроенного покойным благодетельным князем В.Е. Одоевским и доселе процветающего.

С террасы дома живописный вид представляет извивающаяся Клязьма, на луговой стороне которой виднеются огромные здания фабрик и заводов Москвы, этого русского Манчестера, и роскошные дачи, мелькающие сквозь яркую зелень садов и рощ, - словом, это Болшево был очаровательный приют семьи достойной, добрых и милых существ, в нем обитавших. Как сладко жилось тут среди любящих родных по крови и чувствам!

Сколько прелести было в наших бесконечных беседах о нашем многолетнем прошлом, которого мои юные друзья еще не имели, кроме детского о них представления, и о нашем будущем, для них еще только открывавшемся. Да сохранятся в них, думал я тогда, эти благие стремления, эта чисто младенческая вера, какая только требуется Господом для спасения, чуждая всяких примесей различных враждебных учений! Мать их была благороднейшее, самоотверженное существо, всем сердцем преданное Богу. Она много перенесла в своей жизни. Муж ее был подвержен периодической болезни, повторявшейся несколько раз, и тогда она была мученицей. При этой страшной болезни на ней одной лежали заботы о воспитании детей, дела по имению и тяжелый уход за ним. Отец их был очень умный и весьма образованный человек, издавший несколько хозяйственных сочинений, когда приходил в нормальное состояние, но руководить их в вере он не мог, будучи сам вовсе незнаком с этим предметом. Поэтому для их молодых умов предстояла опасность, и вот почему я сказал: да сохранит их Господь навсегда в их стремлениях, чувствах и снова приведет удалившихся.

У них, конечно, было много знакомых в Москве, из коих многие посещали и Болшево. Более короткая их знакомая была Елизавета Михайловна Евреинова, милейшая по своему веселому характеру и доброте старушка. Как богатая и родовитая помещица, она имела много крепостных слуг, которые были так коротки с барыней, что в доме хозяйничали более, нежели она сама. Но зато все они ее обожали, да и вообще все ее знавшие любили и уважали ее глубоко. Куда бы она ни приезжала, где бы ни являлась - ее встречали радостные восклицания, лучшее свидетельство, что она была самою дорогою гостью. Она страстно любила карты, и страсть эту разделял с ней зять мой, Акинф Иванович, очень милый, веселый и замечательный по своим остротам, а также и по уму. Дома он никогда не снимал халата, в котором часто воспроизводил па балетных танцовщиц среди зала, и все вокруг хохотало. С Елизаветой Михайловной они буквально большую часть дня и вечера сидели за преферансом, так как всегда был готовый партнер. Утром она только что вставала с постели, он уже являлся к двери и стучал, объявляя, что стол готов; тогда в ответ слышался голос: "Ах, батюшки, да дай же хоть умыться и Богу помолиться".

Эта милая простодушная и уж вовсе не чопорная старушка, каких можно встретить мало, тип тогдашних богатых и знатных старых москвичек, очень любила все наше семейство и была одна из коротких его друзей, к тому же она имела дела с Акинфом Ивановичем, которому продала это Болшево и еще другое значительное имение и которому верила безусловно.

Любуясь юными и прелестными дочерьми его, она, конечно, не упускала случая приискивать им женихов, по страсти всех старых девиц, но их выбор еще тогда не был сделан, хотя у них было много знакомых и весьма представительных молодых людей; они еще жили в том идеальном мире, к которому и сами принадлежали, хотя, к счастию и чести их, сами того не сознавая. Конечно, может быть, и литература того времени, и необыкновенная застенчивость, особенно Наденьки, которая простиралась до невозможного, много способствовали созданию их идеалов. Я теперь только описываю их раннюю юность, дальнейшая их жизнь впоследствии также изменилась, как и все в этом изменчивом мире. Между частыми посетителями был также К.П. П - в, правовед, служивший в Сенате и всегда приходивший из Москвы пешком.

Елизавета Михайловна, погостивши у них довольно долго, уехала, а как и я приехал в Москву по делу с Ж., то и все мы собрались в Москву, где у них была годовая квартира у знаменитой Сухаревой башни с ее легендами о чародее Брюсе и другими темными преданиями.

Вот наконец и Москва, и это через 20 с лишком лет ссылки! Какой восторг восчувствовал я, как забилось мое русское сердце, когда она открылась во всем своем величии моим очарованным глазам! В первый раз я ее видел 10-летним мальчиком, когда мы, ехавши в Петербург, остановились в ней с князем Долгоруковым, в 1813 году, на другой год ее наполеоновского разгрома, чисто русской жертвы всесожжения, и потому у меня в памяти были одни развалины, торчащие трубы и растрескавшиеся стены домов, а проезжая ее, ехавши в отпуск, мы только останавливались на станции и, переменив лошадей, ехали дальше, и потому теперь она представилась мне уже в новом виде, фениксом, из пепла возрожденным.

Теперь же я смотрел на нее с особенным чувством нежнейшей любви, сознавая, что и я принес в жертву этому сердцу России двадцать один год моей молодой жизни, и принес эту жертву движимый тем же патриотическим чувством любви к родине, каким она обратила себя в развалины за независимость, если и нельзя еще сказать - и за свободу народную! Вот для этой-то свободы, подумал я, подвизались и мы, и, к несчастию, не без крови, пролитой в нашем несчастном покушении. Но где же теперь и эта независимость великого народа, когда извне Европа уже предписывает ему свою волю, а внутри ее появились адские идеи разрушения и отвержения всего святого и драгоценного для существа человеческого - появились и дерзновенно уже проявляют себя в адских деяниях убийств, грабежей, растления нравов и безбожия, наследия просвещенного Запада, столь любезного некоторым. Мы считали Царей наших, помазанников Божиих, как признает их святая апостольская Церковь, за тиранов и утеснителей, каковыми многие и были действительно, а вот один из этих тиранов за свободу своего народа стал жертвой этой адской идеи всеразрушения, и стал в тот момент, когда он, может быть, сам готовил России ту самую свободу, которую мы хотели дать ей насильственно, с пролитием невинной крови, революцией, влекущей за собой возбуждение всех страстей и всех дурных инстинктов в нашей падшей и извращенной природе! Да, я могу сказать, положа руку на сердце, что если б мы, искавшие изменения тогдашнего бесправия и притеснения, знали, что последует из революции, как знаем в настоящее время, если б мы знали, что из нее же возникнут целые полчища нигилистов, анархистов, динамитистов, если б знали, что она породит полное безбожие, разрушение всего, что дорого человечеству неоскотинившемуся, то мы опустили бы руки и с ужасом отступили бы перед добыванием свободы путем революции. Если нынешние выродки человечества во Франции, как и везде, считают первую французскую революцию ребяческою игрушкою, то что они готовят образованному миру, как не самый ад со всеми его атрибутами? Вот почему бессмертны слова Александра Освободителя: "Государственные реформы должны идти сверху, а не снизу". И он совершил и выполнил свои убеждения как истинный помазанник Божий! Да ожидает же Россия и от преемника его продолжения и завершения всего того, что не успел окончить этот бессмертный благодетель и отец своего народа. И вот когда облагодетельствованный народ его им призовется к делу преуспеяния Отечества, должен он заявить всемирно свою благодарность и беспредельную преданность! И тогда не страшна будет нам эта адская зараза безбожия, извращения человеческого разума и замена вечной истины - ложью, и Россия выполнит, как многие еще только мечтают, великое свое призвание указать народам Единую Истину, от Креста исшедшую и мир возродившую к жизни, любви, миру и истинному счастью, соединенному с вечным блаженством! Вот на этой-то страже хранения этого сокровища она должна стоять непоколебимо! Ей же, вверившей это вечное сокровище веры и истины, даровал и силу несокрушимую, если народ, призванный помазанником, как Давид при своем воцарении, будет верен Богу и его откровению, истинною Церковью хранимому!

Вот какие размышления невольно возникли во мне при виде возрожденной Москвы после 20-летнего изгнания, которыми я не могу не поделиться с читателями. Возвращаюсь к своим воспоминаниям.

Приехавши в Москву на их квартиру, мы пробыли здесь несколько дней, посещаемые многими их знакомыми и друзьями, между которыми познакомились с сыновьями наших деревенских друзей, Надежды Васильевны Мальвинской, с семейством Победоносцевых, с их дочерьми, очень образованными и умными девицами, и с братьями их, с Константином Петровичем, правоведом, служившим секретарем в Сенате, Сергеем Петровичем, сотрудником А.А. Краевского в "Отечественных Записках", и с Николаем Петровичем Победоносцевым.

Так как молодежи было много, то часто бывали танцы под звуки органа, стоявшего в зале, и вообще тут также время летело очень быстро, и особенно для нас, давно отвыкших от такой жизни. В то же время я уговорился и кончил с Г.Ж. и стал приготовляться к отъезду, купил тарантас, не могши привыкнуть к этому названию, так как в Сибири этот род экипажей называют карандасем; заготовил все нужное для дороги, и день отъезда наступил. Родные мои также уезжали в свое Болшево, и, мы усевшись в четвероместную карету, отправились. Зять мой оставался в деревне у Троицкой заставы; мои милые племянницы с сестрой пересели ко мне в тарантас. Им, казалось, так хорошо было сидеть у меня, хотя в карете было, конечно, покойнее; но перед ними на чемодане сидел их дядя, которого они все любили, одна давно как сестра, как товарищ детства и его беззаботных дней, а дочери как нежные создания, сильно ко мне привязавшиеся. Так мало теперь оставалось времени быть вместе, душа была так полна близкой разлуки. Лошади неслись так быстро по шоссе, что мысли блуждали, ни на чем не останавливаясь; разговор был переменчивый, прерывистый, мы боялись говорить о чем-нибудь одном занимательном - тогда уже не существовало бы и этого короткого часа, который нам оставалось быть вместе. Мы говорили об одном - чтоб не забывать друг друга, чтоб расстояние и разлука не охладили нашей дружбы, разумеется, обещались часто и много писать и представляли себе вдалеке светлую минуту нового свидания, которая, как мираж странника в степях, манила нас к себе такою светлою полосою счастья. Но вот уже показалась высокая колокольня села Мытищи и пробежала мимо. Карета остановилась у мостика, которым я проезжал в первый раз с таким невыразимо сладким волнением, и мы простились. Лошади не пробежали заветного мостика, а промчались мимо. Несколько минут еще я видел их, махавших платками, и наконец все скрылось за лесом.

Все это описание сильных и нежных чувств может показаться преувеличенным и сентиментальным, но таковы действительно были наши общие чувства, и поймет их только тот, кто испытал долгое отчуждение от всего милого и дорогого сердцу и кто сам способен к любви пламенной и самоотверженной. Скоро проехал я станцию. Переменив лошадей и написав с ямщиком записочку по желанию Надиньки, пустился я к Троице, где надеялся застать всенощную на праздник Покрова Божией Матери. Подъехав к воротам монастыря, узнали, что вместо всенощной будет заутреня. Что было делать? Везде заперто, все спит, а мне так хотелось поклониться мощам преподобного. Бродя по двору в ужаснейшей темноте, я увидел проходящего человека и спросил у него, где бы найти келаря; он показал мне лестницу, и я отправился. Войдя в комнату, увидел одного молодого служку, который сказал мне, что уже рака заперта; я попросил у него бумаги, написал все дорогие имена моих милых родных, отсчитал деньги за молебен у раки преподобного и просил исполнить мою просьбу. В это время вошел келарь, который, узнав, что я проезжий, захотел помочь мне и указал мне густой и темной аллеей выйти к трапезе и спросить там гробового. "Если она еще не заперта, то он отворит вам, если же заперта, то идите с верой к дверям раки и помолитесь с усердием; скорбь ваша, - сказал почтенный отец, - еще приятнее будет преподобному, и, поверьте, он еще скорее услышит вас". Распростившись с ним, я отправился по его наставлению и нашел трапезу, где встретил караульщика, отставного гвардейского унтер-офицера. Этот по моему желанию сходил к гробовому и, возвратившись, сказал мне, что уже кельи заперты. Тогда я обратился к стеклянным дверям храма, где почивали мощи, и, преклонив колена, призвал преподобного и молил его заступления у премилосердного Бога о всех близких сердцу.

С этой станции кончилось шоссе и началась самая отвратительная дорога. Я проезжал ее уже ночью, и мне редко случалось испытывать, даже с фельдъегерем, такие толчки, как здесь, даже ехавши в ссылку с фельдъегерем в Сибирь. Опасаясь за тарантас, я решился остановиться на следующей станции и ехать с рассветом. Часам к 10 я приехал в Переяславль Залесский, старинный город, известный в нашей истории, особенно во времена самозванцев. Здесь, к несчастью, не было лошадей, и я проскучал битых 5 часов. Отсюда опять поехал по шоссе, благословляя просвещение и римлян, научивших, как устраивать эти чудные пути сообщения. Вот один налог, который, я думаю, каждый платит с удовольствием. Тут ночью спишь покойно, ни ухаба, ни рытвины, ни ямы, ни оврага - как начал станцию, так и кончил. Из Переяславля меня сопровождали постоянно осенние дожди. Но, закрытый в своем тарантасе, по шоссе, я о нем и не думал. К ночи, то есть к полночи, приехал в Ростов, где роскошные диваны, чистота комнат, прелестные женские фигурки идеальной красоты, то есть висевшие по стенам, и, наконец, близость Ярославля, куда мне нужно было приехать утром, а не ночью, расположили меня ночевать здесь. Напившись чаю, я лег спать, а перед рассветом, усевшись в тарантас, я отправился в Ярославль, где надеялся увидеть брата, и поэтому с приятными мыслями пустился в эту дорогу.