Был май месяц, все вокруг зеленело. Благоуханный воздух, вечером пение соловьев, прелестная живительная теплота воздуха, близость нового свидания с родными, конечно, приятно настраивали меня, но, с другой стороны, страшная ферула, злобно смотрящее за вами око, которому неусыпно повелено наблюдать за нами, лишение возможности добывать трудом даже хлеб насущный - все это, конечно, возмущало меня. Уже прощенные, заслужившие себе чин и дворянство - казалось, можно бы было нам предоставить право пользоваться свободой и правами, этому сословию дарованными законом. Но, видно, смиренная доля наша еще не кончилась и мы все еще оставались под ферулой полиции. Я написал брату еще из Анчисака, чтоб он приехал в Самару, так как это распоряжение касалось нас обоих.

Проехав Казань, я уже луговой стороной проехал в Самару. Приезд мой по такому неожиданному случаю очень огорчил сестер.

Когда приехал брат, мы написали графу Орлову, шефу жандармов, и просили его ходатайства пред Государем о разрешении нам свободы трудом добывать себе пропитание, и хотя никакого ответа мы не получили, но все же видно было, что просьба наша была принята, потому что нас уже более не преследовали. Повторилось еще раз оно в Нижнем Новгороде от губернатора, господина Бутурлина, который также указал на означенное для нас место жительства; но объяснив, что Самару мы сами назначили как место, где жили наши родные, а не как место ссылки.

Отправив письмо, мы с братом поехали в Симбирск, где остановились у Дмитрия Николаевича Набокова, с которым жил товарищ его правовед Сент-Илер. Оба они служили товарищами председателей палат. На другой день мы представились губернатору Булдакову. Я передал ему, что его вызов лишил меня места - лишение для меня очень чувствительное, по неимению состояния и необходимости содержать себя трудом. По-видимому, он понял эти доводы и уже не препятствовал ехать мне в Москву, а брату в Рыбинск по пароходному делу.

В Симбирске мы очень приятно пробыли недели две. Тут мы познакомились с родными нашего товарища и друга Василия Петровича Ивашева (декабриста) и с тою сестрою его Языковой, которой письмо к нему остановило его и нас от безумного предприятия бежать Амуром в Америку. Снова тут сошлись с петербургским знакомым нашим Юрием Сергеевичем, князем Хованским. Он воспитывался в Лицее и бывал у князей Долгоруковых, где мы еще там сошлись с ним. Заговорив о пароходном нашем предприятии, он также решился в нем участвовать, будучи еще прежде из Самары извещен о нем письмом. Его участие с значительным капиталом в 15000, генерала Нестерева с Кавказа и Недоброво и других уже дали нам возможность выписать и другую машину низкого давления, так чтобы сложная машина уже составляла 160 лошадиных сил и была возможность построить две баржи.

Симбирское дворянство того времени по своему воспитанию, образованности и богатству стояло очень высоко и отличалось благородным независимым характером, что в ту эпоху встречалось редко. Неделя, проведенная в таком обществе, была очень приятна. Там чрез Д.Н. Набокова мы познакомились с семейством полковника барона Корфа и красавицей его женой, на дочери которой впоследствии он и женился. Тут же мы познакомились с родными нашего товарища и друга Василия Петровича Ивашева, с его сестрой Языковой, которой письмо к ее брату, как я уже сказал, остановило его и нас от намерения бежать по Амуру, что, конечно, погубило бы нас и страшно ухудшило бы участь наших товарищей. В Симбирске жил и наш самарский друг Иван Андреевич Котляревский.

Из Симбирска заявили губернатору; брат поехал в Рыбинск, чтобы перевести постройку парохода в город Балахна, где мы взяли тех же мастеров, которые строили мои баржи на реке Белой. Я же для приискания себе места, которого лишился у господина Жадовского, поехал снова в Москву, где остановился у барона Остен-Сакена, уже теперь служившего в Московском штабе. Нечего говорить, как родственно-радушно я был принят ими и как приятно было вспоминать с ними о нашем милом Кавказе.

В это-то время я каждый день отправлялся в Немецкую улицу в небольшой уютный домик, где жила незабвенная Анна Михайловна Паризо, в обществе которой я проводил такие приятные вечера, о чем я упоминал в первой части моих воспоминаний.

Так как приезд мой в Москву имел целью приискание себе какого-нибудь дела, о чем хлопотала также и Анна Михайловна в Москве, то я, зная, что в Туле жил наш товарищ и сопутник в Сибирь Михаил Михайлович Нарышкин (декабрист), я отправился к нему в Тулу. Узнав, что он живет в своем имении в 6 верстах от Тулы, я нанял городского извозчика и поехал к нему. Дорогой, оглянувшись, я увидал карету, едущую по тому же направлению, и извозчик мой сказал, что едет сам Нарышкин. Я остановился, и когда он поравнялся со мной и мы узнали друг друга, то с каким восторгом обнялись мы с ним, и тем горячее были наши объятия, что ни он, ни я, конечно, и не надеялись когда-нибудь еще увидеться в этой жизни.

Как радостна была эта встреча, как живо вспомнился Кавказ, солдатская лямка, горы, незабвенные друзья, Прочный Окоп, его радушный братский дом, где мы с таким наслаждением проводили вечера между своими друзьями и товарищами и наконец встретились здесь, на родине, уже свободные и счастливые. Не говорю уже, с каким восторгом, с какой любовью я расцеловал ручки чудной Елизаветы Петровны, которая братски обняла меня. Дом их был обширный, прекрасно устроенный, с пышным садом из гостиной. Весь верх был назначен для посетителей. Там было несколько комнат, прекрасно и покойно устроенных. Внизу при огромном кабинете была большая библиотека, уборная и ванна. Они получали всевозможные журналы и газеты, словом, он купил это имение по выбору Елизаветы Петровны, своей жены, когда был еще на Кавказе, собственно для нее, этой бесподобной жены. Он все устроил до самых мелочных подробностей, чтобы наконец после стольких лет лишений, страданий, тяжкой неволи заставить забыть все ею испытанное тяжелое, из любви к нему. Хотя уже много лет ее молодой жизни было загублено бесповоротно, молодость поглотила Сибирь, здоровье расстроилось и много сократилась эта чистая, самоотверженная жизнь, но все же они были теперь счастливы и покойны, соединенные под своим кровом; пользовались сердечной любовью своих крестьян, которые были, конечно, вполне счастливы у господ, за них собой пожертвовавших. Но все же нет сомнения, что никакое благоденствие и счастие ее рабов не заменит свободы, хотя и свобода должна быть регулирована и направляема высшим человеческим разумом или законом. Крестьяне были тогда крепостные, но немного прошло времени, как и эта свобода была дарована народу, и значит, одно из пламенных желаний таких господ осуществилось!

Нарышкины пользовались уважением всех их знавших и прежде не знавшего их образованного общества; все знавшие их высокие качества и добродетели любили их искренно, и особенно ими облагодетельствованные, которых было очень много; значит, теперь все было у них, чтобы благодарить Господа за все Его щедроты. Так как оба они были чрезвычайно религиозны, пламенно любили Бога, то, конечно, и вся их жизнь была постоянное желание угождать Ему. Когда Елизавета Петровна показала мне свою молитвенную комнату, подобие алтаря, она сказала: "Конечно, я и теперь молода, как в Сибири, но можете себе представить, что теперь уже нет той горячности, какая была тогда, - теперь стало больше суеты!"

В соседстве у них жил господин Хитрово, и однажды мы, Михаил Михайлович, Елизавета Петровна и я, были у них, обедали и провели день. Он, кажется, служил при посольстве и был женат на итальянке, очень красивой даме. Это было знакомство мимолетное, но Михаил Михайлович сказал ему, что я ищу какого-нибудь занятия. Он сейчас же предложил мне свое Елецкое имение в 600 тягол и жалованья предлагал 600 рублей. Но нам показалось этого мало, и с моей стороны это было глупое притязание на большое жалованье, когда я еще не имел понятия о русском крепостном управлении, куда входили и агрономия, и отчетность, и администрация, и судебная власть, и тем более это было глупо, что я после взял же такое место в 600 рублей в Саратовской губернии.

Возвратившись домой от Хитрово, я уже собирался уезжать, как Михаил Михайлович получил донесение из его смоленского имения в 1000 душ, переданное ему братом его по возвращении с Кавказа, что там появилась холера. Он тотчас же собрался туда, а я остался до его возвращения с Елизаветой Петровной; когда же он возвратился, устроив пособие для заболевших, я, пробыв еще несколько дней, поехал сперва в Москву, где впоследствии часто виделся с ними, потом в Болшево к сестре, где тоже встретился случай заболевания холерой. Но когда я из газет увидел, что в Рыбинске была страшная холера и умирало в день около ста человек, я поехал в Рыбинск, где был брат, за которого я очень боялся, не поразила ли его эта страшная гостья.

Сильно билось мое сердце при мысли, найду ли в живых брата, когда подъезжал к городу. Тут я увидел парные дрожки и какого-то господина в круглой шляпе; подъезжая ближе, я узнал Николая Ивановича Ершова, товарища по Кавказу, где он служил в Нижегородском драгунском полку майором, с которым мы бывали в экспедиции и потом хорошими знакомыми в России. Тогда еще был жив его отец, и он содержал себя трудом. В это время он занимался поставкой дров на пароходы Волжского общества, часто виделся с братом у Денкека и у него. Как я был рад этой встрече - не могу описать. Первое мое слово было: жив ли брат? "Жив и здоров", - отвечал он; я перекрестился и возблагодарил

Господа. Узнав от него квартиру, я поехал к нему, но его не было дома и человек сказал, что он у Моллера, отставного капитан-лейтенанта. Все это тревожное время они жили вместе. Холера уменьшилась, жить стало покойнее, и мы с ним посетили всех его знакомых.

Между ними были ближе знакомы один тамошний доктор с прехорошенькой молодой женой, которые составляли замечательную супружескую чету по нежнейшей любви их друг к другу, по прекрасному кроткому характеру обоих, по страстной любви их к музыке, и случилось так, что оба они были замечательными артистами. У них были еще очень маленькие дети, и дом их был большою отрадой для брата; когда они играли в четыре руки, то можно было прийти в нелицемерный, как иногда бывает, восторг. Муж, сверх того, хорошо играл на скрипке. У брата было много и других приятных знакомых, с которыми он меня познакомил, но я упоминаю только о том, что более представляло интереса.

Брат познакомил меня с одним богатым семейством, состоявшим из матери, нескольких очень привлекательных сестер, на одной из которых женился Н.И. Ершов. Мы с братом и Ершовым часто бывали у Денкека, через которого возникло наше пароходное предприятие. Так как первая машина должна была быть отправлена по последней навигации в Тверь и как лес и все материалы уже были сплавлены в Балахну, куда отправился и брат, я же поехал в Симбирск, чтоб видеться с князем Юрием Сергеевичем Хованским.

Князь был в деревне, где я его застал одного, а все семейство его было в их казанском имении, куда я и поехал, чтоб видеться с его женой, сестрой нашего друга и товарища Ивашева, и взглянуть на его детей, воспитывавшихся у княгини. Поездка эта была очень неприятна; здесь почти везде свирепствовала холера; настроение народа было самое мрачное и даже озлобленное, так как стали между ними ходить слухи, что какие-то люди отравляют колодцы, в чем и видели причину болезни. На меня смотрели подозрительно, сельские сторожа отворяли ворота из села очень угрюмо и злобно, но с помощью Божиею я проехал благополучно.

Дня за два до Троицына дня я подъехал к большому красивому дому. Не нужно говорить, что я был принят с отверстыми объятиями, как родной; такова была связь между нами (декабристами), что и все родные наши составляли почти одну семью, и потому все эти дни я провел с неизъяснимым наслаждением. Сама княгиня, очаровательно милая, радушная, умная и чрезвычайно приятная, беспрестанно заботилась доставлять мне какое-нибудь удовольствие. У нее воспитывались дети ее брата, так мало успевшего насладиться семейным счастием с подругой, которая всю жизнь свою пожертвовала ему. Еще очень молодая, она скончалась, и он, кажется, ровно через год последовал за нею. Дочери, когда я был у них, К. В., уже было лет 14 и она обещала быть красавицей, а сын еще тогда мальчик лет семи. При нем был гувернер, швейцарец, человек с прекрасными качествами и весьма ученый. Было еще несколько лиц, с которыми в такое короткое время я не успел познакомиться. Но в числе многих знакомых был один господин очень представительный по наружности, по образованию и воспитанию принадлежавший к высшему обществу, некто господин Толстой, с которым я очень хорошо познакомился, человек очень умный и чрезвычайно приятный. В следующем году он плыл на нашем пароходе из Симбирска в Казань, и в это время мы еще короче с ним познакомились.

У них жил или бывал часто, не могу сказать по краткости моего пребывания, один музыкант, бывший у них все эти дни. Это был молодой человек весьма привлекательной наружности, как нельзя более приличный, образованный и очень умный; он, кажется, здесь давал уроки музыки. Он устроил в один из вечеров превосходную музыку на трех роялях, и музыка была действительно очаровательна. Разыгрывали симфонию Давида "Пустыня". Музыка изображала караван, растянувшийся на большое пространство; согласно с выражением музыки воображение рисовало восхитительную картину: южное небо, арабские лица погонщиков и всю поэтическую прелесть Востока. Я, уже много-много лет не слышавший такой чудной музыки, был в полном восторге. Исполнение было превосходно, капельмейстер со своей палочкой был поэтичен, так что вечер этот, с оригинальной и увлекательной гармонией, милыми, прелестными лицами исполнительниц, был в полном смысле очаровательный, и все разошлись очень поздно. Этот вечер с радушной милой хозяйкой и всеми участниками в нем никогда не изгладится из моей памяти.

Это был Троицын день, я должен был уехать по делам парохода на другой день. Меня очень упрашивали остаться на Духов день и участвовать в устраиваемом у них гулянье, но я никак не мог остаться, и это было, как впоследствии оказалось, в путях всеблагого Провидения. В самый Духов день все они поехали в рощу гулять и пить чай. Но посреди общей веселости вдруг они видят зловещую толпу крестьян, прямо к ним приближавшуюся и что-то взглядами подозрительно разыскивающую; так как толпа подходила очень дерзко и близко, то швейцарец-гувернер подошел к толпе и стал выговаривать ей за такую дерзость; тогда она напала на него, стала бить, говоря: "Выдавай нам приехавшего к вам отравителя колодцев, мы его в куль и в воду". Один из людей побежал в деревню к старосте, рассказал ему, что происходило, и тот пришел и разогнал толпу.

В числе гостей у них гостила в это время дочь губернатора. Конечно, гулянье не удалось, все были страшно испуганы. Оказывается, по деревням видели, что приехал к ним какой-то человек, и рассудили, что это должен быть сам отравитель. Если б я не уехал, то, вероятно, и староста не удержал бы их от намерения утопить меня. Они, даже прогоняемые старостой, кричали, что меня только спрятали, вероятно, не зная, что я уже уехал.

Много времени спустя, помнится, я, по уговору с Толстым, писал к нему как новому приятному знакомому; в ответе своем он описывал мне это происшествие.