В Петербурге стеклянные тротуары. Под ногой -- яма. А ноги уверенно летают по твердому стеклу. Но стекло прозрачно. И кажется, что петербургский мистик ходит по воздуху. Мы удивляемся, восклицая: "Вот так штука!"

В Петербурге скользкие тротуары. Легко поскользнуться, легко упасть. Нам страшно за воздушных летунов. Вот поскользнулся, значит, сейчас полетит в безмерную пропасть: в воздухе замелькают ноги, воздух засвищет ему в грудь, воздух задушит сорвавшегося, черная пасть сомкнётся над оборванным. Не тут-то было: воздушный путешественник повиснет в воздухе с развеянными фалдами, с поднятыми к небу калошами: точно невидимая рука удержит его, и не его только, но и котелок неудачника застынет где-нибудь рядом с ним. Вот тут мы и начинаем вполне ценить выдумку петербургских модернистов; протянуть над бездной стеклянный тротуар. Оно и безопасно, и не видно со стороны. И не сорвешься, и получишь славу воздушного путешественника.

И упавший на стекло петербургский модернист, проделав на скользком подножии несколько уморительных движений, гордо выпрямляется и кричит испугавшимся: "Вы что? Я -- ничего. Это я вас хотел потешить пляской в воздухе". И надев котелок, он продолжает попирать бездну калошами.

В Петербурге привыкли модернисты ходить над бездной. Бездна -- необходимое условие комфорта для петербургского литератора. Там ходят влюбляться над бездной, сидят в гостях над бездной, устраивают свою карьеру на бездне, ставят над бездной самовар.

Ах, эта милая бездна! Она пугает только москвичей да провинциалов, привыкших относиться с серьезностью к провалам духа. Здесь борются, ищут путей. А вот Петербург ничего не ищет -- все нашел: построил над бездной удобные, прочные стеклянные (немного скользкие, впрочем), тротуары. "Борьба в безднах духа -- фи, это провинциализм!" -- скажет вам и чиновник-карьерист, читавший мистического анархиста, и сам мистический анархист. "Суть в последнем кощунстве", -- согласятся оба. И мистический анархист пойдет с тросточкой по стеклянным плитам Невского проспекта, угрожая покорной бездне штемпелеванной, резиновой калошей, а чиновник на том же основании отправится в департамент обсуждать пункт 33-й для губернии, где уже все перевешаны. Оба встретятся в уютной гостиной и будут дружески перекидываться словами о "последнем кощунстве".

Ах, эта милая бездна петербургских модернистов! Она -- предмет комфорта, она -- уют, она -- реклама, она -- костер, на котором сгорают; она -- факел, сжигающий вселенную, "Факелы" на обложке претенциозной книги. Не бездна -- а благодетельница, "Благодетельница наша, -- поют петербургские модернисты, -- ты погубила Ницше, Гоголя, Достоевского, Уайльда, Бодлэра: нас ты не погубишь!"

Картина, достойная умиления!

Вольно бороться со Зверем чудакам, влагающим смысл в слова, когда слова -- только музыка. Когда Москва обливалась кровью в декабре и красное зарево пожара сияло над городом, -- у Палкина красные неаполитанцы брянчали кэк-уок. Это был не просто кэк-уок: это был кэк-уок над бездной!

Вольно бороться со Зверем, когда петербургская дама-декадентка превратила Зверя в завитую, розовую болонку; дама поит кофе свою болонку, сажает ее на подушку, летая по Невскому в ландо, кивая и чиновнику, и мистику-анархисту, любуясь кощунством обоих: оба -- благовоспитанные молодые люди -- грозят бездне штемпелеванной калошей, пробегая по Невскому. И вот что удивительно: они грозят калошей, а хорошего, стеклянного тона не нарушат: будут говорить за стаканом вина о том, что повисли над пропастью, что дальше -- полет или провал; но это никого не смутит. Всякий смышленый, благовоспитанный человек прекрасно знает, что слово "бездна" -- жаргон в стиле модерн. И бездны нет никакой под резиновой калошей петербургского модерниста: есть скользкая панель, а под ней -- болото. Но об этом -- ни гу-гу! Проговориться, значит быть неблаговоспитанным. Все равно никто никуда не полетит: и полет, и провал для упавшего на стекле петербургского мистика -- несколько уморительных поз, нечто вроде знаменитого колена Комаринской, именуемого "ползунком". Но выдать эту всеми сознаваемую истину, значит -- нарушить правила хорошего тона, что, конечно, страшнее всякой "бездны". Да и кроме того: "бездонный" жаргон превращает в героя Ивана Александровича: в Петербурге все пляшут, все откалывают "ползунка" над бездной -- значит все герои. Об этом свидетельствует их круговая порука друг за друга. Так приятно проводить жизнь в чине "его высокопревосходительства" с уверенностью, что все равно в бой не пойдешь.

А вот поедет какой-нибудь из Иванов Александровичей в провинцию читать рефераты и рассказывать о своих полетах по воздуху над бездной, право даже приятно так станет, в жар и в холод бросит. Они ему: "Ах, ах, ах!". Он им: "Я... я... я...!"

Беда озорнику, учившемуся настоящим полетам у воздухоплавателей, или верившему в действительность полета там, где Иван Александрович показывал ему фокус-покус, -- беда озорнику, если озорник на "фу-ты, ну-ты" петербургского модерниста перед толпой зевак крикнет: "Жалкий шут!". Иван Александрович не на шутку обидится: он состроит ангелоподобную мину и станет кротко успокаивать "погибшего" брата, а толпа зевак прольет слезы о том, что Иван Александрович оскорблен невинно.

Потом в Петербурге Иван Александрович расплачется перед толпой Иванов Александровичей, и все Иваны Александровичи скажут озорнику: "Хулиган, нахал!" Потом Иваны Александровичи запишут об Иване Александровиче: "Говорят, что наш маститый И. А. X. обрил себе бороду". На что благодарный И. А. X. ответит печатно: "Говорят, что у маститого (имя рек) вскочил прыщ на самой переносице".

А мы читаем, читаем и вздыхаем: "Какие герои! Над бездной ходят, резиновой калошей ей грозят, все о них говорят, о их носах и бородах говорят, о прыщах их пишут в газетах -- вот так герои!"

Восхищаются тому, что символ последнего дерзновения -- золотой "булочный" крендель, как о том возвестили. Но автор золотого кренделя скромен и честен. Мистический анархизм создал еще нечто более смелое: резиновую, штемпелеванную калошу. Калоша, насмешливо выставленная в магазине резиновых изделий вместе с резиновой детской игрушкой (Пьерро) -- вот знамя мистических анархистов, когда дефилирует их демонстрация по направлению к ресторану "Вена",

Жену, облеченную в Солнце (символ борьбы с ужасом), мистики богоспасаемой столицы превратили в калошу. И окружили калошу воззрениями действительно замечательных мыслителей. Эти мыслители разработали мистику теоретически: они знали всю трудность реализации ее. И вот, пока мы уединенно сжигаем свой мозг, свою жизнь над воплощением глубины в действительность, петербургские мистики собрали базарное сборище. Сбежались шуты. Шут говорил шуту: "Братец, что есть последнее кощунство, что есть христианство, что есть мистика, что есть Жена, облеченная в Солнце?" Храбрый шут не задумался; бренча бубенцом, он важно заметил: "Последнее кощунство есть реклама; христианство есть особого рода флирт; мистика, это -- умение триста тридцати трех объятий; Жена, облеченная в Солнце, есть калоша!" Все остались довольны и внесли калошу в храм. Неудивительно, что скоро "всякий чертик запросится" в оскверненное святилище. Как быть тут наследникам Соловьева, Ибсена, Ницше, Мережковского? Остается уйти из храма, не поддаваясь провокации, или ради спасения святынь начать контрпровокационную агитацию. И на униженное приставанье Ивана Александровича: "Я тоже мистик, я с вами" -- ответить: "Берите себе заимствованные слова, которые вы осквернили. Мы еще пять лет тому назад говорили о музыке, о мистерии, об Апокалипсисе. Для нас это были сложнейшие вопросы, требующие жизни для решения. Вы стащили у наших учителей и у нас эти слова, вы создали из них рекламу. Берите слова! Мы-то уж больше не будем наивны: жизни, отданной Тайне, вы у нас все равно не возьмете. Берите же у нас слова, но не дивитесь, что на слова эти, вами произнесенные, мы вам ответим веселым смехом. Мы уйдем в свои просторы, где вы -- провокаторы духа -- не увидите нас. Оставьте нас, Иван Александрович, лучше потолкуйте с Павлом Ивановичем, скупщиком мертвых душ: это и проще, и выгоднее для вас!"

1908