Синематограф -- сколько целомудренной грусти, надежды, сколько воспоминаний при этом слове! Синематограф -- чистое, невинное развлечение на сон грядущий после трудового дня! Синематограф -- уют, трогательное поучение! Синематограф -- предвестие.

Он возвращает нам простые истины, захватанные грязными руками; возвращает человеческое милосердие, незлобивость без всякой теоретики -- просто, улыбчиво.

Синематограф -- клуб: здесь соединяются для того, чтобы вывести нравоучение, попутешествовать в Америку, познакомиться с производством табаку на Филиппинских островах, посмеяться над глупостью полицейского, повздыхать над продающей себя модисткой, собираются, чтобы встретить знакомых, -- все, все: аристократы и демократы, солдаты, студенты, рабочие, курсистки, поэты и проститутки. Он -- точка единения людей, разочарованных в возможности литературного, любовного единения. Приходят усталые, одинокие -- и вдруг соединяются в созерцании жизни, видят, как она многообразна, прекрасна, и уходят, обменявшись друг с другом взглядом случайной, а потому и более всего ценной, солидарности: эта солидарность не вытекает из чего-либо предвзятого, а из сущности человеческой натуры. Быть может, одинокие, разочарованные люди только потому и верят в свет, вопреки всему, что они ходят в синематограф. Синематограф возвращает им любовь к жизни. Да, это -- несомненно, и кто мне докажет обратное?

Приходит человек, которого обманули люди, предавали и топили друзья, -- и вдруг видит, как собака спасает малютку; приходит и задумывается: если зверю не отказано в том, в чем отказано большим, так называемым культурным людям, то несомненно: такой отказ -- только частное исключение. И вот в человеке совершается мистерия очищения, просветления. Она происходит не под аккомпанемент выкриков о "дерзающей красоте", нет, -- под звуки разбитого рояля, над которым согнулся какой-нибудь неудачник-тапер или таперша с подвязанной щекой (чаще всего -- старая дева), происходит в душе мистерия жизни.

Многие посещают синематограф только тогда, когда душа у них в синяках. Напрасно: приходили бы почаще -- синяков бы не было. Но хорошо, что приходят, только пусть они учатся у синематографа жизни (которую растеряли в ложных поисках ее), пусть учатся невинно, как дети, а, главное, без надрыва: ох, уж и беда с этими надрывниками да надрывницами! (Не с жиру ли бесятся?) Нет: тот, кого спасает синематограф, уж конечно не позволит себе такого буржуазного времяпрепровождения, как надрыв. Надрывникам нужен синематограф исключительно для того, чтобы полюбоваться собой в рамке пошлости: и тут они попадают впросак, потому что какая же пошлость в синематографе? Надрывники -- пошлая рамка прекрасной живой фотографии, и потому-то нужно их безжалостно экспроприировать из комнаты, в которой совершается действо.

Синематограф, сохраняя человеку его индивидуальность, приобщает его к общему действу в гораздо большой мере, чем все теоретические постройки к соборному индивидуализму. Синематограф -- демократический театр будущего, балаган в благородном и высоком смысле этого слова, Все, что угодно, только не Балаган "чик". Уж, пожалуйста, без "чик"; все эти "чики" -- ехидная и, признаться сказать, гадкая штука. Уменьшительные слова выражают нежность, будто достаточно к любому слову приставить маниловское "чик" -- и любое слово ласково так заглянет в душу: "балаганчики" мистерию превращают в синематограф; синематограф возвращает нам здоровую жизнь, без мистического "чиканья", правда, -- но с мистическим трепетом.

Синематограф с быстротой молнии обвезет вас вокруг земного шара -- только глупо, если вы сосредоточитесь во время кругосветного путешествия на пятнах, дрожании, треске фонаря; это все устранимые зрительные и иные технические дефекты, между тем как мистическое "чиканье" наносит непоправимый дефект душе.

Последнее слово новейшей русской драмы, это -- внесение пресловутого "чика" в наиболее священную область -- в трагедию и мистерию. Слава Богу, такой драмы вы не встретите в синематографическом действе, которое не лезет туда, где все -- святыня. И оттого-то из драмочки не выйдешь к святыне, а синематограф возрождает в душе уверенность в том, что мистерия остается неоскверненной: осквернятся кощуны. Но вернемся к синематографу.

Здесь все начинается с кукольной жизни -- и далее: переходит к жизни человеческой, к ее смыслу, целям -- и далее: excelsior! В литературе часто обратно: от человека к сверхчеловеку и далее -- к марионетке; от мистерии, храма -- к кукольному действу под огромным, как купол храма, дурацким колпаком. Если бы такое кощунство происходило от потери веры в жизнь, оно вело бы к гибели: но отчего же никто не гибнет? Отчего кощунственное дерзновение осеняет грудь смышленых людей, спокойно делающих свою литературную и прочую карьеру? Многие из них совершают триумфальное шествие по жизни -- может быть, в колеснице, везомые на костер? О, нет: просто в удобных тележках в виде корзиной развернутого журнала, везомые теми бездарными критиками, которых у них хватает смелости превозносить. Но выбирали бы они уж добрую колесницу, добрых коней (орловских рысаков, что ли), не детские тележечки (мистический анархизм, например), запряженные пегашками, -- ей-ей смешно! Впрочем, пегашка, может быть, и не пегашка, а сивка-бурка-каурка? А вдруг не каурка?

Но вернемся к синематографу.

Синематограф освобождает нас от грязненького привкуса марионеточной мистерии; жизнь предстоит нам очищенной. В мистериях все не люди, а странные "Мужи", "Девы Радужные", "Облеченные" и т. д. Но часто они не выдерживают своей роли, да в середине мистерии так тупо, тупо улыбнутся: "гы-ы, гы-ы". Наивные добряки поднимают персты и гаркают, как по команде: "Дерзнул, еще дерзнул! Дерзнет и еще", словно дело идет о чиханье, невежестве, трын-травизме. И получается одно большое: "Ай-люли!"

Вернемся к синематографу.

В синематографе извращенное косоглазие остается у нас за плечами. Верим в мистерию только потому, что нет здесь покушений на все с негодными средствами. Там -- наплевать! Здесь -- целомудренное дыхание жизни сквозь скудную, скудную обстановку (разбитое пианино, старая дева, меланхолический вальс и собачка, спасающая ребенка). Ив душе снова радость: "Еще не все оплевано!" И люди отдыхают, смеются и расходятся по домам.

Как-то я встретил в синематографе барышню с детскими милыми глазами -- посетительницу концертов Олениной-д'Альгейм, лекций Бальмонта, Брюсова... Только что перед тем я видал ее у себя на лекции, и мне было приятно во время чтения замечать открытые, честные глаза. Но во сколько раз мне приятнее было встретить мою незнакомку в синематографе! Мы переглянулись, как знакомые, и я мысленно ей говорил: "Милый ребенок, хорошо, что ты всем интересуешься. Милый ребенок, только подальше от всяких мистерий; поменьше мистерии, побольше синематографа!"

Вернемся к синематографу.

Я случайно открыл синематограф, уйдя с обеда французских писателей в Париже, несших пошлейшую ахинею слов. Писатели, каждый в отдельности, вероятно, были в тысячу раз умнее того, что они говорили, собравшись в литературное стадо. Я хотел смыть налипшие в мозгу слова и зашел в кафе-концерт. Оголенные дамы на сцене и оголенные дамы в фойе. Хотя это было уже гораздо лучше разговоров о литературе, но тут был надрыв, а... зачем надрыв? И пошел я бесцельно шататься по залитым светом бульварам. Непроизвольно попав в синематограф, -- я ушел из него, как из храма, с молитвой в сердце: там изобразился крестный ход, а бледная француженка прекрасным драматическим сопрано молитвенно пела из темного угла: "Ave Maria". Я стал ревностным посетителем синематографа. Он избавил меня от многих минут уныния, всегда нараставшего после разговоров о мистерии. Как хотел бы я передать свое отношение к синематографу часто нервным, неопытным юным литераторам: "Да будет с вами Тайна под маской бережного отношения к слову! Да краска стыда зальет ваши щеки при встречах со сверх-литераторами: перебегайте улицу скорей и Духа не угашайте -- ходите в синематограф!".

1907