Блоки жили тогда на углу Николаевской площади, около Николаевского моста: мне помнится -- на Галерной, а может быть, -- нет: в географии Петербурга -- не тверд, я москвич; но я помню, что дом их был вовсе угольный, одной стороной выходящий на площадь, где церковь (коричневая), с золотой острой крышей.
Квартира их состояла из небольших комнат, убранных просто, со вкусом; ход был со двора.
Никогда не забуду я чувства смущенья, с которым звонился я; встреча с Л. Д. волновала меня. Но мы встретились просто; во всем объясненьи с Л. Д. проявилась одна удивительная черта; объяснялись мы как-то формально; и чувствовалось, что объяснение подлинное, до дна, -- ускользает; ну словом: мы, кажется, помирились, -- не так, как с А. А. И еще я заметил: разительную перемену в Л. Д. Прежде тихая, ясная, молчаливая, углубленная, разверзающая разговор до каких-то исконных корней его, -- ныне она, наоборот, на слова все как будто набрасывала фату легкомыслия; мне казалось, -- она похудела и выросла; что особенно поразило в ней, это стремительность слов; говорила она очень много, поверхностно, с экзальтацией; и была преисполнена всяческой суеты и текущих забот; объяснение с Любовь Дмитриевной 1906 года могло бы вполне состояться, а объяснение с Любовь Дмитриевной 1907 года, казалось мне, -- объяснение со светской дамой, исполненной треволнений, забот, удовольствий (до объяснений ли ей!). Так я, объяснялся, -- недообъяснился: и водворился меж мной и Л. Д. полушутливый легкий стиль -- даже не дружбы, скорее causerie67.
Видел я, что А. А. в Петербурге подхвачен был вихрем своих обязательств, намерений, планов, забот; словом, -- тот, кто ко мне приезжал объясняться в Москву, потом в Киев -- исчез; появился передо мной в Петербурге захваченный шумной жизнью поэт, которому просто времени нет углубляться в детали общения; словом: я понял, что жизнь и Л. Д., и А. А. изменилась; была она тихой, семейною жизнью; теперь стала бурной и светской, и кроме того, понял я, что А. А. и Л. Д. живут каждый своею особою жизнью; А. А. был захвачен какой-то стихией; был весь динамический, бурный, сказал бы я, что влюбленный во что-то, в кого-то; и в нем самом явственно я замечал нечто общее с "ритмами" "Снежной Маски"; он был очень красив и был очень наряден в изящном своем сюртуке, с белой розой в петлице, с закинутой гордо прекрасною головою, с уверенной полуулыбкой и с развевающимся пышным шарфом; таким его часто я видел -- в гостях, иль в театре, иль возвращающимся домой; я был больше с Л. Д., составляя отчасти компанию ей; очень часто А. А. оставлял нас; и -- несся куда-то по личным делам; он казался мне в этот период весьма возбужденным, овеянным лейтмотивом мятели68, которую он так воспел; все мятелилось вкруг него; он мятелил; и от него на меня часто веяло ветром мятели; мы мало с ним были вдвоем; он, как будто, всем видом и тоном хотел мне сказать:
-- Будем вместе -- потом: наговоримся -- потом... Теперь -- некогда: видишь, захвачен весь я...
Я его понимал; и его наблюдая, я им любовался. Л. Д. говорила мне часто:
-- Переезжайте же к нам, в Петербург: я ручаюсь вам, -- будет весело...
Слова "весело", "веселиться", -- казались мне наиболее частыми словами в словаре Любовь Дмитриевны; мне казалось: А. А. и Л. Д. окружали себя будто вихрем веселья; но скоро заметил я, что этот вихрь их несет неизвестно куда, что они отдались ему; и несет этот вихрь их не вместе; Л. Д. улетает на вихре веселья от жизни с А. А.; и А. А. летит прочь от нее; я заметил, они -- разлетаются, собираясь за чайным столом, за обедом; и -- вновь разлетаются.
Словом, -- я стал наблюдателем жизни их. Я замкнулся от них (не враждебно, а дружески); я старался не нарушать своим стилем их стиля; я даже входил в этот стиль, я участвовал в общем веселье, старался быть светским, но -- видел: веселье то есть веселье трагедии; и -- полета над бездной; я видел -- грядущий надлом, потому что веселье, которому отдавались они, было только игрой, своего рода commedia dell' arte, не более:
По улицам метель метет,
Свивается, шатается.
Мне кто-то руку подает
И кто-то улыбается.
Это стихотворение А. А. мне читал в кабинете своем; оно было написано приблизительно в этот период.
Пойми, пойми, ты одинок,
Как сладки тайны холода...
Взгляни! взгляни в холодный ток,
Где все навеки молодо...69
Запомнились мне эти рифмы: "молодо" и "холода"; и Л. Д., и А. А. были молоды; оба пылали расцветами красоты, сил, здоровья; но вместо тепла в жизни их я расслышал вихрь холода, подхватившего их и помчавшего путем "артистизма"; вот слово, которое определяет то именно, чем, казалося, жили они: артистизм, театральность; да действие, о котором мечтали мы некогда вместе, теперь наступило для них; но это действо их не оказывалось мистерией, a commedia dell' arte оно оказалось. Я помню лицо А. А., строгое, с вытянутым носом, с тенями, когда он читал мне надтреснутым, хриплым голосом:
Там воля всех вольнее воль
Не приневолит вольного;
И болей всех больнее боль
Вернет с пути окольного.
Эту боль я почувствовал под весельем, под легкомысленным стилем Л. Д.; мне однажды она говорила в ту пору, что многое она вынесла в предыдущем году; и что не знает сама, как она уцелела; и от А. А. очень часто я слышал намеки о том, что они перешли Рубикон, что назад, к прошлым зорям возврата не может быть; я понимал, что пока проживал за границею, в жизни Л. Д. и А. А. произошло что-то крупное, что изменило стиль жизни; однажды, придя рано к Блокам, застал я в постели их; я дожидался их в смежной комнате; тут раздался звонок: появилась Марья Андреевна; мы с ней встретились впервые; она все расспрашивала меня о заграничном житье моем; и потом перешла на жизнь Блоков; и тут закивала с какою-то вещею грустью:
-- Да, да: уж не то, уж не то... Нет цветочности... Вы, вероятно, заметили?
-- Что?
-- Да не та эта жизнь: облетели цветы, поизмялись... Мне Марья Андреевна показалась какою-то вещей: ну, паркою, что ли: с досадою я на нее посмотрел. В это время раздался мучительный, хриплый кашель А. А. за стеною; мне стало не по себе; этот кашель -- пустяк; но в оттенке его мне послышалось столько страдания, что припомнилась строчка:
И болей всех больнее боль...
Скоро вышел А. А., очень желтый, с мешками под сонными и, как мне казалось, страдающими глазами; он говорил хриплым голосом; голос его стал не тот, каким прежде он был: стал грубее он, стал таким хриплым он.
Я Александру Андреевну в эти дни в Петербурге не помню; быть может, ее не встречал я у Блоков; поэтому я заключал, что между ней и Л. Д. вероятно -- не лады.
Но почти я всегда натыкался по вечерам на артистку театра Комиссаржевской, Веригину70, которая по моим представлениям очень дружила с Л. Д.; очень часто встречал я и Волохову (тоже артистку, того же театра), дружившую очень с А. А. Волохова, Веригина -- вот наше общество; порою встречал и Ауслендера, с которым носились артистки театра Комиссаржевской. Театр стоял в центре всей жизни А. А.; очень часто туда уходил он. Однажды меня он позвал с ним: смотреть "Балаганчик", дававшийся после -- "Чуда Св. Антония" Метерлинка. Приехавши, мы застали еще представление "Антония", которое видел я и которое не любил; мы поэтому забралися в буфет: пили вместе коньяк; видел я, что А. А., возбужденный, встревоженный чем-то (какими-то личными переживаниями, связанными с театром) пьет: рюмка за рюмкою; я опьянел очень скоро; А. А. выпил больше, чем я, но совсем не пьянел; скоро он, посадив меня в первом ряду, быстро скрылся (ушел за кулисы); смотрел "Балаганчик" один: я был пьян; и из первого ряда кивал я артистам; я помню, как сквозь туман, что А. А. появился в пустом бенуаре налево; и ласково, дружески покивав, быстро скрылся; я более в этот вечер не видел его, на другой уже день мне А. А. говорил:
-- Мне рассказывали артистки, что ты сидел развалясь; и курил папиросу -- пред самою сценою...
Этого я не помню.
Другой раз поехали вместе мы (Л. Д., А. А. и я) на первое представление "Пелеаса и Мелисанды" 71; перед началом спектакля к А. А. забегал очень, очень взволнованный Мейерхольд; поднимаясь на цыпочки и кивая изогнутым носом, хватался за голову он, восклицая:
-- Да что: прыгать в бездны, -- вот что теперь надо.
Он очень взволнован был предстоящей премьерою; представление мне не понравилось вовсе; был весь Петербург; мне запомнился в этот вечер А. А.; я его наблюдал издалека, в антракте: в фойе; он стоял у стены и помахивал белою розою, разговаривая с какою-то дамою, на него налезавшей; стоял он, подняв кверху голову и обнаруживая прекрасную шею, с надменною полуулыбкою, которая у него появилась в то время, которая так к нему шла; его черный, прекрасный сюртук, не застегнутый, вырисовывался тонкою талией на фоне стены; шапка светлых и будто дымящих курчавых волос гармонировала с порозовевшим лицом; сквозь надменное выражение губ я заметил тревогу во взгляде его; помахивая белою розой, не обращал он внимания на налезавшую даму, блуждая глазами по залу; и точно отыскивая кого-то; вдруг взгляд его изменился; стал он зорким; глазами нацелился он в одну точку и медленно повернул свою голову: тут он мне опять напомнил портреты Оскара Уайльда. Глядел на него я и думал, что вовсе не узнаю его, прежнего: где застенчивость, робость и детскость, которые так явственно выступали в нем; "светский лев, а не Блок" -- так мне думалось; он же, все целился взглядом во что-то, рассеянно очень откланялся и быстрыми, легкими, молодыми шагами почти побежал чрез толпу, разрезая пространство фойе; развевались от талии фалды его незастегнутого сюртука.
Мне запомнился этот образ: как будто смотрел он не в зал, а чрез зал -- в вихрь метели: и когда побежал он, то побежал, как во тьму "моего города"; почему-то я вспомнил слова посвящения первого издания "Снежной Маски": "Посвящаю эту книгу женщине с крылатыми глазами, влюбленной во тьму... моего города" 72 (так кажется). Про А. А. говорили в то время, что он -- влюблен.
В тот приезд свой я очень любил А. А. Но говорил с ним я мало; мне было -- так грустно; я чувствовал: жизнь, им лелеемая, -- не настоящая жизнь; это легкий запой над подкрадывающейся к нему новой драмой сознания; и он знал, что я думаю; он как бы просил меня:
-- Не разочаровывай: сам отдайся той жизни, которую я здесь веду. И Л. Д. мне говаривала не раз:
-- Приезжайте же, будет весело...
Мне весело не было: наоборот, было -- грустно; я знал: под метельным вином, под "глазами крылатыми, в тьму влюбленными" ждут А. А. его строки:
Эй, берегись! Я вся -- змея!
Смотри: я миг была твоя,
И бросила тебя!
Ты мне постыл! Иди же прочь!
С другим я буду эту ночь!
Ищи свою жену.
Ступай, она разгонит грусть,
Ласкает пусть, целует пусть,
Ступай, -- бичом хлестну73.
Почему-то А. А. того времени связывается для меня со стихами его отдела "Фаина". И образ "Фаины" встает предо мною:
Вот явилась. Заслонила
Всех нарядных, всех подруг,
И душа моя вступила
В предназначенный ей круг.
И под знойным, снежным стоном
Расцвели черты твои.
Только тройка мчит со звоном
В снежно-белом забытьи.
Ты взмахнула бубенцами,
Увлекла меня в поля...
Душишь черными шелками,
Распахнула соболя74.
Образ Фаины, -- лукавый, неверный; у нее -- темная вуаль и узкая рука ("Пусть навек не знают люди, как узка твоя рука"); одета она -- в "темный шелк"; и "нагло скромен дикий взор" ее; она -- "черноокая" ("черноокая моя"); душа ее -- "буря"; шелка ее "поют"; и музыка преображает лицо ее; она говорит:
Найди. Люби. Возьми. Умчи.
В ней просыпается образ Клеопатры, которую А. А. увидел в музее-паноптикуме; и кажется, будто Фаина есть вставшая кукла музея-паноптикума; она -- напоминает поэту Египет.
В косых лучах вечерней пыли
Я знаю, ты придешь опять
Благоуханьем Нильских лилий
Меня пленять и опьянять75.
Ей сопутствует пенье шелков; и театр сопровождает ее: "Живым огнем разъединило нас рампы светлое кольцо"; "Когда твой занавес тяжелый раздвинулся -- театр умолк"; она говорит о себе: "Я в дольный мир вошла, как в ложу"; и -- далее: "Театр взволнованный погас". Словом, она артистка:
Тобою пьяная толпа,
И --
Дрожит серебряная лира
В твоей протянутой руке76.
Эпитет "темный" сопровождает повсюду образ ее: "твой темный шелк", "за темною вуалью", "я... мрак тревожу", "темной ложи", "сумрак глаз твоих", "темным взором".
Вползи ко мне змеей ползучей,
В глухую полночь оглуши,
Устами томными замучай,
Косою черной задуши77.
У меня создалось впечатление: в это время А. А. относился прекрасно ко мне; но ему все казалось, что идеология москвичей мне губительна; Брюсов губит меня, завлекая в "политику" литературы, а Эллис, Рачинский, С. М. Соловьев и философы-кантианцы влекут меня каждый в свою идеологическую трясину; в его представлении, вероятно, меня надо было изъять из столь вредной, абстрактной, в полемику вталкивающей атмосферы; и -- приобщить: живой жизни; под этою жизнью в моем представлении он разумел "артистизм"; и -- кулисы театра Комиссаржевской; но именно: в этой кулисной, обманчивой жизни я видел лишь пыль -- пыль "кулис"; да: в моем представленьи не я, а А. А. подменил жизнь живую кулисными "суррогатами" жизни; я видел, что спорить нельзя с ним; и я позволял завлекать себя в эту мне вовсе не близкую жизнь, наблюдая ее; и, естественно, не поддаваясь обману. Поэтому мы, превратившись в "политиков", не заговаривали напрямик, а -- таились; любил я А. А., но не верил пути его; мы оставалися в противоположных и даже враждебных партиях; и тем не менее часто бывало уютно нам вместе; я помню, что часто просиживали вечерами у Блоков мы впятером: я, Л. Д., А. А., Волохова, Веритина, милая, молодая блондинка, дружившая очень с Л. Д. В ней мне виделся юмор, задор, доброта; с ней легко было; Волохова -- не то: очень тонкая, бледная и высокая, с черными, дикими и мучительными глазами и синевой под глазами, с руками худыми и узкими, с очень поджатыми и сухими губами, с осиною талией, черноволосая, во всем черном, -- казалась она reservee78. Александр Александрович ее явно боялся; был очень почтителен с нею; я помню, как встав и размахивая перчатками, что-то она повелительно говорила ему, он же, встав, наклонив низко голову, ей внимал; и -- робел:
-- Ну -- пошла.
И шурша черной, кажется, шелковой юбкой, пошла она к выходу; и А. А. за ней следовал, ей почтительно подавая пальто; было в ней что-то явно лиловое; может быть, опускала со лба фиолетовую вуалетку она; я не помню, была ли у ней фиолетовая вуалетка; быть может, лиловая, темная аура ее, создавала во мне впечатление вуалетки; мое впечатленье от Волоховой: слово "темное" с ней вязалось весьма; что-то было в ней -- "темное".
Мне она не понравилась.
Тем не менее были уютны и веселы вечера, проведенные вместе. Дела вызывали в Москву (был октябрь уже). А. А. звал меня жить в Петербург.
-- Приезжай, Боря, к нам...
-- Тебе вредно застрять в вашей душной Москве.
А Л. Д. прибавляла:
-- Истерики там, у вас.
-- Приезжайте сюда...
-- Будет весело...
-- Обещаю вам это...
-- Увидите сами...
И я обещал, что приеду: переселюсь в Петербург.
Я поехал в Москву ликвидировать все дела; и -- и скорей перебраться; приехав в Москву, я застрял; очень странно: я прежде стремился к А. А. и Л. Д., а теперь переезд в Петербург -- не пленял меня как-то; во-первых: меня не пленяла жизнь Блоков; я видел, что в жизни А. А. происходит какой-то разгром; предотвратить его не было в силах; я думал о том, что я буду, приблизившись к Блокам, в глухой оппозиции; наконец, ощущение, что еще предстоят объясненья с Л. Д., останавливало мой пыл переезда; во мне постепенно откладывалось недоверье к Л. Д.; переменилися отношения наши друг к другу; как в 1906 году я, дружа с Л. Д., чувствовал отдаление от А. А., так теперь: примирившись с А. А., явно чувствовал я недомолвки с Л. Д.
Кроме этого: Мережковские, единственно близкие мне из петербуржцев в то время (кроме А. А.) проживали в Париже; с Ивановым я разошелся идейно; и -- видеть его не хотел; крут Иванова, пресловутая "башня", был чужд мне; я, в сущности, в Петербурге остался один бы; наоборот: в Москве -- крепли все связи мои; предстояла кипучая газетная деятельность, интересовавшая в то время меня; здесь, в Москве, находились "Весы", штаб-квартира движения нашего; круг друзей аргонавтов был здесь; здесь встречался я постоянно с С. М. Соловьевым, с Рачинским, с Петровским, с Сизовым и с Эллисом; приезжал мой друг Э. К. Метнер из-за границы; и -- наконец: организовывалась деятельность разного рода.
Во-первых: "Эстетика" предполагала расшириться; я, как член Комитета, был связан с ней; заседания "Московского Религиозно-Философского Общества" становилися интереснее и интереснее с переездом Булгакова, ставшего членом Совета его; в это Общество втягивал меня Г. А. Рачинский и М. К. Морозова, с которой все более я дружил; наконец: в Москву переселились д'Альгеймы, с которыми я познакомился еще раньше, через Рачинских. П. И. д'Альгейм, человек замечательный, с проблесками гениальности, устраивал в Москве свой "Дом Песни"; с 1902 года я стал посетителем всех концертов Олениной; и -- горячим поклонником ее пения; П. И. д'Альгейм старался группировать вокруг "Дома Песни" литературные и музыкальные силы Москвы; в гостеприимной квартире (в Гнездниковском переулке) мы собиралися вечерами, заслушиваясь блистательными речами П. И. об искусстве, о мистике, о музыкальной культуре; здесь я встречался с О. К. Мюратом79, с гр. С. Л. Толстым80, с В. Я. Брюсовым, С. И. Танеевым, с Энгелем81, с Кашкиным82, с проф. Л. А. Тарасевичем83; здесь встречался и с Н. А. Тургеневой и с А. М. Поццо84, с Рачинскими. Иногда М. А. Оленина начинала петь. Незаметно П. И. захватил меня, привлекая к организации литературного отдела "Дома Песни". Так, на открытии "Дома Песни" я должен был выступить с лекцией "Песнь жизни" {Первая часть этой лекции напечатана в "Арабесках".}; вторую часть лекции М. А. Оленина иллюстрировала своим исполнением "песен".
И -- наконец: философские интересы мои находили пищу в Москве; незаметно сближался я с Г. Г. Шпетом, наиболее бойким и всесторонним среди тогдашних философов (из молодых); у М. И. Морозовой (на Смоленском бульваре) происходили частые заседания "философского кружка" молодежи, в котором бывал я; здесь бывали И. А. Ильин85, Гордон, Б. А. Фохт, Г. Г. Шпет, А. К. Топорков, Б. П. Вышеславцев86, А. В. Кубицкий87; бывали и старики -- Л. М. Лопатин, появившийся в Москве к тому времени кн. Е. Н. Трубецкой, И. В. Хвостов, всегда принимавший деятельное участие в заседаниях, Б. А. Кистяковский и пр.
Словом: в Москве для меня жизнь кипела. А Петербург того времени был мне враждебен и чужд; только Блоки влекли меня, но... но... но...; и -- все-таки: я в Петербург переехал.
Остановился я на Васильевском Острове, в меблированных комнатах, против моста; из окон моих открывался унылейший вид на Неву, к тому времени полузамерзшую; стоило перебежать этот мост и -- я попадал прямо к Блокам; но к Блокам, представьте, я мало ходил; обнаружились тотчас же мои контры с Л. Д.; и настолько серьезные, что я мрачно засел в своей комнате и с отчаянною решимостью застрочил нападательную статью на театр, под заглавием "Театр и современная драма" 88 (статья предназначалась для сборника, выпускаемого "Шиповником").
А. А. был в вихре своих увлечений и, видя контры мои с Л. Д., мягко старался стоять в стороне он; мы с ним дружили издалека; но более, чем когда-либо, расходились в путях. А с Л. Д. я имел очень крупное объяснение, после которого решил ликвидировать все с Петербургом89. Я скоро наездом там был (был два раза): читал свои лекции; и уезжал очень быстро в Москву. Мы с А. А. находилися в дружеской переписке; но мы чувствовали, что говорить и видаться -- не стоит. И уже понимал, что отдал и лися друг от друга без ссоры мы; медленно замирало общение наше, чтобы возобновиться лишь через несколько лет; наступала страннейшая мертвая полоса отношений (ни свет и ни тьма, ни конкретных общений, ни явного расхождения)...
Письма писали друг другу мы редко; и, наконец, -- перестали писать.
Цоссен -- Свинемюнде, 22 г.
Май -- Июнь