Примиренье с А. А. охладило на время во мне полемический пыл; мне хотелось внести ноты большего примирения с Петербургом; но страсти -- горели; присоединилась к полемике З. Н. Гиппиус; под псевдонимом своим (Антон Крайний) писала она очень едко; присоединился к полемике Б. Садовской; Эллис рвался все более в бой; разделение группы писателей (на "Москву", "Петербург") углублялось; мы с Блоком оказывались в разных лагерях; перекликнулись в это время существенно, с восхищением встретивши "Жизнь Человека" Андреева43. В воспоминаньях А. А. об Андрееве44 есть указание на одинаковость переживания нами тогда появившейся драмы. Мы оба встречались с Андреевым, переезжавшим в ту пору на жительство в Петербург; так, встречаясь со мною в Москве, Л. Андреев сочувственно отзывался о Блоке, с которым он только что познакомился45; с любопытством расспрашивал он о моем отношении к Блоку, осведомленный о сложностях между нами.
Я думаю, что одинаковость переживания "Жизни Человека" и мной, и А. А. вытекала из ощущения одинакового разочарования в мишурах и "богатствах" душевного, только душевного мира; душевный "импрессионизм" я развенчал; весь каталог доселе невиданных образов в литературе был вызван стремленьем к великому; что у Ницше казалось естественным и далеким от вычур, то, например, уже у Петра Альтенберга46 и Роденбаха казалось манерным; между тем: появилися подражатели Петра Альтенберга в России (покойный писатель Кожевников47), облекавшие пустяковые темы эскизов и мыслей своих в велелепие символических риз; если прежде заря нам казалась иною, вещающей, если ее облекали мы в пышные неологизмы и называли зарю "апельсинной", "атласной", то в направленьи, пытавшемся провозгласить себя новой волной символизма, наоборот, "апельсины", "атласы" теперь называлися заревыми; еще Шопенгауэр отметил два стиля в искусстве: стиль вышнего, горного; и -- стиль прелестного 48; стиль искусства -- "высокое"; в "прелестное" выгралась природная "воля"; а к отрешенью от воли и к чистому созерцанию Платонова мира идей призывает искусство: к свободе; и символизм -- стиль высокого; импрессионизм -- стиль прелестного; во введении "прелестного" в элементы "высокого" стиля мы видели разложение чистоты символизма; меж тем: направление, складывающееся в Москве, в этом именно видело новый путь символизма; а представители направления этого называли себя "символистами третьей волны" (первая волна -- "Скорпион", вторая же -- "Оры"); принимая Иванова, Блока, Чулкова, они отрицали "Весы" и все то, что нам дорого. Эллис бил уже тревогу; и я собирался громить направление это; Б. Зайцев ему покровительствовал; произошло столкновенье мое с "Художественно-Литературной Газетою" 49, редактируемой Б. К. Зайцевым и В. И. Стражевым; нападенья мои сосредоточились на В. Стражеве; Б. К. Зайцев его защищал; произошло столкновенье мое с Б. К. Зайцевым, Стражевым, Б. А. Грифцовым и П. П. Муратовым, -- столкновение, в котором во многом неправым был я; Б. К. Зайцев повел благородно себя по отношенью ко мне и к Стражеву; столкновенье с группой писателей произвело удручающее впечатление на меня; я размахивался статьями по очень широкому фронту: от Вячеслава Иванова (заметка моя "Штемпелеванная калоша" 50 задела Иванова больно); театра Комиссаржевской51, до... Виктора Стражева52; как "мистический анархизм", так и "третья волна символизма", естественно тяготевшая из Москвы к "петербуржцам", казались враждебными мне; обе группы пересекались в "Шиповнике"; там сливались и "мистический анархизм" и "вторая" и "третья" волна символизма, и слегка загримированный импрессионизмом натурализм недавнего прошлого: Блок, Ремизов, Л. Андреев, И. Бунин, В. Стражев, Б. Зайцев, едва появившийся на горизонте писательском Осип Дымов, встречались друг с другом; "Шиповник" казался "Весам" соглашательским предприятием: линией наименьшего сопротивления; мы -- волили линию сопротивления наибольшего; "Знание" 53 с Горьким казалось нам более заслуживающим внимания, чем легкий "Шиповник", стремящийся подавать в альманахах своих винегрет направлений (кусочек от реализма, кусочек от символизма под все покрывающим импрессионистическим соусом); мы задевали писателей, близких "Шиповнику"; мы задевали огромное большинство уже модных в то время писателей; все на нас злобились; изоляция наша, переходящая в негласно провозглашенный бойкот, подготовлялася.
В эту осень запомнились гастроли Театра Комиссаржевской54; впервые увидел на сцене я "Балаганчик", задевший когда-то так больно меня; постановка была -- удивительна; прочие постановки ("Сестра Беатриса" 55, "Чудо Се. Антония" 56 и т. д.) мне казались парадоксами, а не "сценическим действом"; и больно было мне видеть Комиссаржевскую, замороженную "стилистикой" Мейерхольда; великолепна была она в пьесах Гольд они57; была она связана в драмочках Метерлинка, к которому в то время закрадывалось недоверие; проблема театра меня волновала; осознавалися невозможности символизма в театре; театр символический -- есть мистерия; символизм, допустимый естественно в эпосе, в лирике переходит в теургию здесь; здесь актер -- не актер, а нашедший пути человек; театр символический допустим лишь в грядущем; он -- грань меж искусством и новою жизнью; неновые люди не могут вершить символических действ, ибо действа -- литургика.
А. А. в эту пору был близок к исканиям Комиссаржевской и Мейерхольда; я -- видел: искания обречены на полнейшую неудачу (Комиссаржевская через два с лишним года пришла сама к этому58); было больно, что тут мы расходимся с Блоком; я видел в стремленьи к театру -- болезнь; я хотел оттащить от театра А. А.; и сомненья в возможности "символического" театра я изложил в фельетонах, которые напечатаны были в тогда возникавшей газете, которую редактировал Алексеевский59 (в "Утре России"); Комиссаржевская заинтересовалась фельетонами; в них -- опять-таки выявилась полемика с Блоком.
В ту пору устроили в Киеве "вечер искусства" 60; и получили приглашение на него москвичи; должны были поехать: С. А. Соколов, я, Петровская, И. А. Бунин, который так и не поехал; тогда, посоветовавшись с Соколовым (организовавшим поездку), я телеграммою просил Блока приехать; и получил телеграфный ответ, извещающий: "Еду". Мы двинулись в Киев (в конце сентября), в жаркий день; устроители вечера встретили нас на вокзале с приподнятой пышностью; чуялось мне: "Э, тут что-то не то!" Группа киевского журнальчика "В мире искусств" 61 в эстетическом отношении не внушала доверия; и пахнуло на нас неприятной дешевкою и неприятной рекламою; перепутал стиль афиш; ими был заклеен весь город; огромный оскаленный козлоногий лохмач, безобразно гримасничал на афишах; я думал: "Оповещенье о вечере напоминает скорее оповещенье о зрелище балаганного свойства". И в том, как везли нас по городу, как усадили нас вечером в ложу, как нас накормили, -- во всем был налет театрального пафоса и безвкусицы; что-то скандальное завивалось вкруг нас; сообщили: билеты -- распроданы до одного; и театр городской будет полон; и будут все власти; С. А. Соколов, не понявший сперва " хлестаковщины", нас окружающей, чувствовал великолепным героем себя; мы с Петровской конфузились; переговариваясь о том, что -- скандал; киевляне пойдут на нас так, как идут на забавное зрелище (подлинно понимавших нас, знавших по книгам нас было так мало); я не сумею подкидывать гирь, кувыркаться, заглатывать шпаги, и голос мой -- не труба иерихонская; стало быть: будет всем скучно; и "номера" из себя не представлю; меж тем: стиль афиш обещал "номера"; и мне было не по себе (пропал голос к тому же: страдал я запущенным гриппом). А. А. опоздал, не приехал; пришла телеграмма: он -- будет в день "вечера".
Он и приехал, доверчивый, милый, немного переконфуженный тем " бум-бумом", в котором держали нас; все старался быть вежливым; и, по возможности, держаться в тени, что ему удавалось; мы трое (А. А., я, Петровская) жались друг к другу, стараяся не участвовать в "буме"; и киевляне, по-моему, разочаровалися в нас (не глотаем мы шпаг); провалились во мнении киевлян мы до вечера; наоборот: Соколову везло: он ходил, окруженный внимающими репортерами; и гремел победительно бас его: про него говорили: "А Соколов этот -- славный мужчина такой". Он естественно представительствовал "от имени" и "во имя"...
А. А. остановился в одном коридоре со мною в гостинице, кажется, на Крещатике, недалеко от театра. Мы пили с ним чай; оживленный, веселый, раскладывался, сняв пиджак и вытаскивая сюртук. Доминировал -- юмор: и умываясь с дороги, повертывал на меня добродушное лицо, загорелое, темное, встряхивал вьющимися волосами своими (на нем была шапка волос), мылил руки и улыбался лукаво:
-- А знаешь, -- ведь как-то не так: даже очень не так; не побили бы нас... И -- вырывался смешок -- тот особый глубокий смешок, от которого становилося невыразимо уютно; смешок этот редок был в Блоке; и мало кто знает его; в нем -- доверчивость детская и беззлобная шутка над миром и над собою, над собеседником; все становилося от смешка освещенным особо: и -- чуть-чуть "диккенсовским", чуть-чуть фантастическим; мерещились Пиквики; А. А. передразнивал едко меня и себя, киевлян, окружавших нас бумом", особенно передразнивал "представительство" от лица "символизма С. А. Соколова.
За чаем А. А. мне сказал:
-- Знаешь, Боря, приехал-то я ведь совсем не на вечер: приехал к тебе; ты позвал меня, и я приехал.
Пред ответственным выступлением нашим мы провели тихо время в незначащих пустяках разговора, которого содержанье не вспомнится; не говорили мы о тяжелом былом, ни о том, что естественно нас разделяло; шутили, обменивались впечатленьями дня; и -- строили шаржи, уподобляя себя "джентелъменам", приехавшим в Итансвиль; говорили, что, верно, перегрызутся теперь "Итансвильский журавль" с "Итансвильской синицею" {Из "Записок Пиквикского Клуба".}.
Поговорили серьезно о Леониде Андрееве по драме его; я увидел, какое глубокое впечатление произвела на него эта драма; и удивлялся я тождественности восприятия ее нами:
-- А ты знаешь, он (Л. Андреев) -- милый и настоящий: я очень его полюбил.
Наступил час позора; мы облеклись в сюртуки; и за нами приехали; с жутким чувством мы ехали на провал, говоря, что в огромном театре, набитом людьми, мы не сможем читать (голос мой пропадал окончательно); А. А., помню, смеялся, юморизировал и стращал меня; ничего не боялся С. А. Соколов. Я был должен открыть вечер словом, рисующим новое направленье в искусстве; вообразите мой ужас, когда я услышал фанфару, оповещающую о начале; вслед за фанфарой я вышел и должен был восходить над оркестром (на сцене) -- на какое-то весьма пышное возвышение, чтобы оттуда, рискуя пасть в бездну (свалиться в оркестр) оповестить киевлян о том именно, что требовало бы написания книги. Хрипя, кое-как я все это исполнил (мой голос достиг лишь пятнадцати первых рядов, так что, собственно, меня не расслышали); был награжден очень жидкими аплодисментами; и -- спасся в ложу, где все мы четыре сидели (С. А. -- горделиво, Н. И., я, А. А. -- переживая какое-то чувство скандальности нашего положения); программа была невероятно длинна; Н. И. тихо прочла очень тонкое что-то; никто не услышал ее; и никто ей не хлопал; А. А. прочитал "Незнакомку", еще что-то, с видом несчастным, замученным, точно просил:
-- Отпустите скорее на покаяние.
Похлопали очень мало: и -- отпустили охотно.
С успехом прочел стихотворные басни свои бывший в Киеве в то время профессором граф де ла Барт62; произвел лишь фурор Соколов, зычно грянувший своего "Дровосека" (пропел он его); "Дровосеком" своим покорил киевлян; говорили потом: "Что такое там Белый и Блок. Соколов -- вот так славный мужчина: поет, -- не читает". Стихотворения мои почему-то поставили под самый конец, когда голос пропал уже вовсе; я жалкое что-то пищал, что расслышали в первых рядах лишь; представьте мое положение: видеть, как ряд за рядом от хохота клонится.
Вечер был полным "скандалом"; и представители нового направления, вызванные из Петербурга и из Москвы с такой помпой, -- торжественно провалились бы в Киеве, если бы не выручил С. А. Соколов, поддержавший один лишь престиж "модернизма".
Естественно, что он чувствовал себя выразителем всего нового; и за ужином, данном в честь нас после вечера (мы с А. А. просидели, как на иголках весь ужин), сказал он нас чествовавшим, что да, да: мы приехали-де покорять киевлян, так что я уж взял слово, чтобы умерить самоуверенность нового направления. На другой день газеты ругали нас крепко; так мы -- провалились (поездка эта в памяти сохранилась, как нечто стыднейшее).
Через день я был должен прочесть свою лекцию в Киеве63, и -- уехать в Москву; А. А. мило остался со мною; мы много гуляли по Киеву; вечером забрели мы к Днепру; где-то в мощных оврагах, обвисших желтеющей зеленью, мы под луною стояли все трое: А. А., Н. Петровская, я.
Ночью этой случился страшнейший припадок со мною; я, улегшись в постель, вдруг почувствовал, что начинается что-то неладное; я вскочил, но став на ноги, снова почувствовал: вот сейчас, вот сейчас -- упаду; в это время по Киеву разгулялась сильнешпая холерная эпидемия; поэтому вообразил: со мной-де, начало холеры; и понял, что надо мне много ходить (быстро-быстро) по комнате и тереть себе руки, что начал я делать; и знал, если сяду, остановлюсь, -- упаду: в очень сильном волнении бегал по комнате, соображая что делать; и бессознательно полуодевшись, я бросился в коридор по направлению к номеру, занимаемому А. А.; стал стучаться к нему; он открыл мне:
-- Скажи, что с тобою?..
-- Не знаю, должно быть начало холеры...
Он -- сел на постели, открыв электричество; я же забегал пред ним, потирая руками; не попадая зубами на зубы; он очень спокойно, участливо наблюдал меня:
-- Это -- нервный припадок; не уходи же к себе; тебе вредно лежать.
И остаться теперь в одиночестве невозможно...
Он -- оделся; похаживал рядом; он взял мои руки, он растирал очень крепко их -- минут десять; и видя, что никакой холеры не начинается, он сказал:
-- Нет, незачем доктора: просто с тобою мы просидим эту ночь; я тебя одного не оставлю в таком состоянии...
Мы -- просидели; не забуду внимания, которым меня окружил он; в припадке я бегал по комнате; он -- спокойно сидел предо мною на стуле, спокойно и ровно глядя на меня, облокотясь своим локтем на стол, положив ногу на ногу; и -- покачивая носком; суетливости, внешней заботы и не было в нем; была -- внутренняя забота; и от А. А. на меня исходило тепло; и -- припадок стихал; в изнеможении опустился на стул; и -- смотрел на него, как он ровно и ясно сидел надо мною, как нянька: всю ночь напролет. Мне запомнилось это сидение Блока, запомнилась ровная поза; уже изменился, разительно изменился он весь, -- не лицом, а -- пожалуй, манерой держаться (в тот год, когда мы не видались); стал проще, задумчивей; подчеркнулось мужество; появилась суровая закаленность; исчезла былая душевность; она в нем сказалась перегаром; что прежде сияло вокрут, как невидная аура, как атмосфера, то, прогорев, стало пеплом, тенившим лицо; вся душевность лежала, как пепел, на нем; он сожженным казался за пеплом душевности, как пролеты синейшего неба ночного за отгоревшими тучками; ясно мерцали мне звездные светочи; прежде душевность -- сияла; и так сияют вишневые облака на заре; они -- ярче зари; золотисто-зеленое бледное небо -- за ними; но вот -- отгорают, темнеют; а небо за ними -- глубинится синевой, открывается звездочками; звезды -- из ночи, из ночи трагедии; я из ночи трагедии чувствовал Блока в ту ночь; я почувствовал, что какая-то внешняя огрубелость иль меньшая красочность есть бескрасочность контуров ночи; и понял, что кончился в А. А. Блоке период теней, или нечисти из "Нечаянной Радости"; ночью темной ведь нет и теней; есть спокойная, ровная тьма, осиянная звездами; предо мной сидел Блок, перешедший черту "Снежной Маски", услышавший голос:
"К созидающей работе возвратись".
И воистину: созидающее молчание это лилось на меня.
Наблюдал я его: он -- сидел -- неподвижно (сидел он всегда неподвижно); но -- неподвижность, и та, в нем иная какая-то стала; он прежде казался оцепенелым и деревянным; затянутый в темно-зеленый сюртук сидел прямо; теперь появилась в позах сиденья его -- зигзагообразная линия; он сидел, изогнувшись, не прямо, порою откинувшись корпусом, а порою перегнувшись к столу, положивши руку локтем на стол, подпирая другою рукою большую курчавую голову; я сказал бы: теперь лишь вполне появился в нем профиль; я чаще всего помню Блока теперь, повернувшего мне профиль свой; появился отчетливо предо мной его нос (почти выгнутый); и появилась четкая линия губ и ушей; прежде помню я Блока en face; а теперь изучаю я профиль его (аполлоновский профиль); и замечаю я вспухлость губы его (нижней), которую неумеренно подчеркнул в нем К. Сомов64. Как прежде я видел в нем что-то напоминавшее Гауптмана, так теперь находил отдаленное сходство с портретами Оскара Уайльда.
Уж близился день: рассвело; мы хотели спросить себе кофе; но все еще спали; тогда, успокоившись, начал я говорить о себе, о своем одиночестве и о том, как мне трудно дается простое, житейское:
-- Да, понимаю я, -- тебе трудно живется, -- сказал мне А. А. И внимательно посмотрев на меня, он сказал вдруг решительно:
-- Знаешь что: возвращаться в Москву одному тебе -- нехорошо; вот что я предлагаю: мы едем с тобой в Петербург.
С удивлением посмотрел на него: год назад он противился моему появлению в Петербурге; теперь -- меня звал; в его зове я чувствовал определенное, продуманное решение; ясно, что с этою мыслью меня увезти в Петербург и приехал он в Киев.
-- Ну, правда, поедем-ка вместе: ведь вот я приехал к тебе сюда: в Киев. Так почему же тебе не поехать со мной в Петербург?
Почему не поехать? Поехал бы я, да -- я был в крепкой ссоре с Л. Д.; мы поссорились окончательно в бытность мою еще в Мюнхене; впечатление было, что мы поссорились -- окончательно; и я знал, что А. А. это знает; так почему же зовет он опять (ох, уж эти мне зовы приехать: однажды приехал по зову я, -- произошла канитель); я опять посмотрел на А. А. Он стоял на своем:
-- Решено: мы поедем.
-- Но как же мне ехать, послушай: ведь знаешь же сам, что бывать у тебя мне нельзя...
-- Ты про Любу?
-- Да.
Тут осторожно, с нежнейшею деликатностью подошел он к моим отношениям с Л. Д., мне старался доказать, что мотивов для ссоры с Л. Д. уже нет (миновали они), что пора помириться, что для этого одного мне бы следовало с ним ехать -- теперь:
-- Поезжай: будет весело.
-- А что скажет Л. Д. при моем неожиданном появлении?
-- Да она уже знает: мы с ней говорили...
Тут понял вполне я, что план увезти в Петербург меня А. А. прежде придумал. И я -- согласился: решили мы ехать; поездка расстраивала тогдашние планы мои (в одной московской газете заведовать литературным отделом); а что касается лекции, предстоящей мне вечером, то А. А. мне решительно посоветовал не читать:
-- Как же быть: ведь билеты распроданы; оповестить уже поздно... А. А. посмотрел на меня:
-- Ты читаешь по рукописи?
-- Да, по рукописи.
-- Ну так вот что: прочту за тебя я. Ты хочешь?
-- Конечно. Решили.
Решив, мы спросили к А. А. в номер кофе: и мирно его распивали; припадок прошел; но А. А. настоял, чтобы я шел к себе -- отоспаться, провел меня в комнату, уложил, посидел у постели моей и потом, посоветовавшись с уезжающими в Москву Соколовым и Н. А. Петровской, он за доктором послал; доктор меня осмотрел и решил, что -- бронхитик и нервное переутомление; перемена места полезна-де, мне; так решили с А. А. ехать в ночь, после лекции тотчас же.
А. А. приготовился прочитать мою лекцию: взял мою рукопись; и -- внимательно ее изучал, чтобы гладко прочесть; но я к вечеру поздоровел; и решил -- сам читать; вместе с ним мы отправились, предварительно отослав на вокзал наши вещи; А. А. в этот вечер с нежнейшей заботливостью не оставлял ни на шаг одного меня; сидел в лекторской рядом со мною, приносил мне горячего чаю; и на эстраде сидел рядом с кафедрой, наблюдая меня и решаясь меня заменить в любой миг, если я ослабею.
Провалился на вечере я; а на лекции, наоборот, если память не изменяет, имел я успех: собиралась молодежь, а не жадная к "зрелищам" публика; после лекции, не возвращаясь в гостиницу, мы отправились на вокзал; А. А., все продолжал проявлять свою милую, неназойливую заботливость: он закутал мне горло, чтобы я после лекции не простудился; едва мы попали в вагон, как уже залегли (до отхода курьерского поезда); и -- заснули; проснулись в двенадцатом часу дня (вероятно сказалась бессонная ночь накануне); и просидели весь день в ресторанном вагоне, потягивая рейнвейн и болтая; опять было весело; и -- шутливо (немного по-диккенсовски); мы себя ощущали, как мальчики, затеивавшие веселую, но немного рискованную игру; и -- чувствовалось: как-то встретит внезапное появление нас Любовь Дмитриевна, о которой не говорили мы.
Я впоследствии понял А. А. И в желании перетащить меня в Петербург было много участия к моему состоянию; А. А. считал вредным для нервов моих погруженье в полемику и в политику литературы, которой чрезмерно я отдавался в то время под наущением Эллиса, Брюсова; и -- прочих " весовцев"; с другой стороны: он хотел, чтобы я пригляделся к тому, что из Москвы отрицал так решительно; например, -- к театру Комиссаржевской, к которому был так близок в то время он, не разделяя моих опасении; он думал, -- угомонюсь очень скоро я; но, увы, -- ошибался: я -- разразился полемикою, побыв в Петербурге. В слезливое, в очень холодное утро мы прибыли в Петербург65. А. А. сам меня вез -- по направленью к Исаакию, в Hotel d'Angleterre66.
-- Здесь тебе близко от нас: здесь всегда останавливался Владимир Сергеевич {В. С. Соловьев.}, возвращаясь от Саймы.
Со мною прошел он в мой номер; и, посидевши, поднялся:
-- Теперь я поеду -- предупредить надо Любу, а ты приходи-ка к нам завтракать; да -- не бойся!
И, улыбнувшись, он скрылся.