Помню, что в день приезда А. А.33 -- волновался ужасно; поднимались все эти года, столь изменные; и -- казалось, что с 1901 года -- пережито столетие. Возвращался в этот день по Арбату (домой), я увидел пролетку и в ней А. А. -- в белом; и в белой своей панама; мне подумалось: да; таким его видел я раз в Петербурге, на Караванной, когда, как казалось мне, он не заметил меня; в той же белой он был панама; и такой же, -- весь бледный. Пересекал он Арбат, по направлению к Новинскому34, где помещалась редакция "Золотого Руна". Было -- пять часов дня. В семь он должен был быть у меня.
С нетерпением ожидал я его. Мама тоже была в нетерпении (она -- только что вернулась с Кавказа). В семь, ровно, раздался звонок; я -- пошел отворять: это был А. А. Блок. Но как я удивился: он был в своем темном пальто, в темной шляпе своей, в черном, гладком своем пиджаке, -- не такой, каким видел его на Арбате; и главное: тот, кого видел, был мертвенно бледен; а этот, передо мною стоящий А. А., -- был совсем загорелый; и -- скорее розовый (вовсе не бледный); так -- стало быть: образ А. А. мне почудился на Арбате; потом, в этот же вечер, я спрашивал у А. А., был ли он -- на Арбате; он -- был: но не в эти часы, когда видел его. Так, горячее ожидание видеть А. А. мне подставило его образ.
Всегда удивлялся я первому впечатлению; оно -- верный синтез, итог того, что переживается впоследствии; так: если бы я себе рассказал в этот миг впечатление от А. А. очень-очень конфузливо, с вежливой ласковостью стоящего на пороге квартиры моей, в темной шляпе с широкими очень полями и темном пальто, -- то я должен сказать: вид его изменился до крайности за этот год, когда мы не видались. И в сторону прошлого: бессознательную радость в себе вероятно бы я нашел, если бы мог за собой наблюдать в это время; и удивление, и радость -- о том, что весь образ А. А., передо мной здесь стоящий, напоминал мне скорее А. А. первой встречи (в 1904 году); и не было в нем ничего от А. А. 1906 года, такого тяжелого для меня; вид ущербного месяца, перекривившего рот, -- таким виделся мне одно время А. А. -- вдруг куда-то исчез; и глаза не казались зеленоватыми; нет, голубые, большие и детски доверчивые, они смотрели с той вежливой пристальностью, с какой глядели когда-то, казались слишком близкими; и наклон головы, и улыбка, и застенчивое потопатыванье перед дверью, и даже конфузливо сказанное невпопад: "Здравствуйте, Борис Николаевич" (вместо "Боря" и "ты"), -- это все показалось возвратом к былому; обращение "Борис Николаевич", "Вы", скорей вызвало радость; с нелепой улыбкой ответил ему:
-- Здравствуйте, Александр Александрович!
И почувствовалось: что бы ни было между нами теперь, -- все окончится примирением; сразу я понял, что разговор -- совершился, -- мгновенный в передней, во время нелепейшего обращения друг к другу "Борис Николаевич", "Александр Александрович"; все остальное -- лишь следствия; странно: во встречах с А. А. 1906 года -- обратное: первое впечатление от А. А. мне гласило, что чтобы ни было сказано между нами -- все тщетно: все только запутает.
Первому впечатлению верю: оно -- не обманывает.
Пригласил я А. А. в кабинет; затворился; ощущалась неловкость от предстоящего объяснения; неловкость себя проявляла в бросаемых исподлобья конфузных взглядах, в полуулыбках и в том, что не сразу коснулися темы приезда А. А.: говорили о 'Золотом Руне", о заведовании А. А. литературным отделом; А, А. в кабинете моем мне казался большим; и -- каким-то совсем неуклюжим; локтями склоняясь на стол и расставивши ноги, он взял в руки пепельницу, и, крутя ее, высказал что-то шутливое: "юморист" в нем проснулся; но -- "юморист" от смущения; точно видом своим выразил он:
-- Подите вот, -- дошли до дуэли: совсем по-серьезному...
И этою "юмористической" нотой подхода к событиям, бывшим меж нами, он мне облегчал разговор.
Но начинать, как всегда, не хотел; ждал моих слов с терпеливой серьезною тихостью, ясно вперяясь в меня, чтобы я приступил к разговору; а я, как всегда, подступить не мог прямо, а начал издалека, распространяясь на тему о трудности говорить и ощущать одновременную радость, что вижу А. А., что такой же он, как и прежде, что ощущаю по-прежнему близость к нему, будто не было между нами труднейшего года и будто не были мы разделены обостренной полемикой; начал -- туманно:
-- Да, да, -- подтвердил А. А., -- в сущности это все не о том, потому что слова, да и все объяснения -- пустяки: если главное занавесится, то и все объяснения не помогут, а если главное есть, все -- понятно...
Подлинных слов я не помню, но смысл был -- такой. И я понял опять-таки: объяснения с ним -- только внешняя форма для отыскания улыбки доверия; "главное", т. е. вера друг в друга, друг к другу, проснулась в передней еще; все, что часами теперь обсуждали, естественно протекало под знаком доверия.
Этого разговора, опять-таки, привести не могу; лишь запомнились внешние вехи его; объяснил я А. А. состоянье сознания моего, меня медленно убеждавшего в том, что в поступках А. А. есть нечеткость, проистекающая от молчания. И А. А. постарался с терпением мне доказать, что в "молчанъи" его вовсе не было возмущающей меня затаенности; он считал: основная ошибка былого есть спутанность отношений, где отношения личные наши естественно спутались с отношеньями близких и стали синонимом какого-то коллектива; так то, что возникло между нами в сложившемся коллективе, не возникало в А. А.; я старался поставить знак равенства меж, так сказать, социальными отношениями близкой группы людей и личными отношениями нашими; возникавшую между всеми нами невнятицу он старался отчетливо отделить от своих отношений ко мне; но он видел: я не приемлю такой изоляции отношений; так его нежелание говорить вытекало из сознания моей неготовности понимать:
-- А когда есть невнятица в главном, то разговор без доверия друг ко другу бессмысленен!
Он постарался мне выяснить то, в чем не прав был пред ним; и упрекал меня бережно в психологизме, заставившем видеть его в мною созданном свете; но я возражал: он мог во мне вовремя пресечь мир иллюзий внятным словом, которое хотел я слышать; молчанье его и питало иллюзии; он пытался мне выяснить: иллюзии возникали во мне, и он видел, что разговорами их не рассеять. Разбор накопившихся недомолвок был легкий и освещенный улыбкой его, такой доброй и мягкой; и главное -- мужеством: вскрыть тайное между нами; я видел решенье А. А.: переступить через косность молчания, выявить правду его и мою в нашей длительной распре: понять объективно меня; и -- заставить меня понимать его действия; я же с своей стороны постарался ему показать и себя. Обнаружилось: виною неразберихи меж нами до некоторой степени оказались Л. Д. и С. М. Соловьев (это думал А. А.); я старался С. М. защищать, но наткнулся в А. А. на известный упор; в свою очередь: он наткнулся во мне на тенденцию обвинять Л. Д. во многом, испортившем нашу личную дружбу; между прочим: высказывал и я свое отчуждение от Л. Д. Наконец, мы решили, что в будущем, что бы ни было между нами, друг другу мы будем отчетливо верить; и -- отделять наши личные отношения от полемики, литературы, от отношений к Л. Д., к С. М., к Александре Андреевне и т. д. В этом решении чувствовалась действительная готовность друг друга понять: я считаю, что с этого мига впервые мы повернулись друг к другу -- вплотную: поверили основному друг в друге. До этого времени стиль отношений меж нами -- душевный; теперь мы ощупывали друг в друге как бы духовный рычаг, обуславливающий нашу дружбу; и мы протянули друг другу теперь наши руки, сказали себе, что во многом еще не улегшемся между нами, мы будем друг в друге взывать только "к духу"; и верить взаимному уважению друг к другу.
Потом перешли мы к полемике; я постарался подробнейшим образом выяснить все мои объективные основания для одобрения литературной программы "Весов" в нападении их на мистический анархизм, представляющий дешевую помесь идей; вместо подлинного воспитания интереса среди молодежи к искусству, мистический анархизм, разбавляя тенденции символизма дешевеньким ницшеанством, замешенном на дешевеньком христианстве, способен внести только быструю деморализацию в символизм; он является контрреволюционной тенденцией в новом искусстве; А. А. мне старался отчетливо доказать, что мистическому анархизму он чужд и что личные отношенья к Чулкову его ни при чем, что он -- сам по себе, Чулков -- сам по себе; резкая же полемика и тон Эллиса, -- неприличны; они заставляют иных петербуржцев держаться вдали от "Весов"; возражал: весь мистический анархизм крепко держится за имена Вячеслава Иванова, Блока; пусть А. А. сознает, что мистический анархизм ему чужд, тем не менее -- публика видит его солидарным с Чулковым; он должен бы был заявить о своей непричастности ко всей чулковщине; я указывал на заявление Чулкова, написанное для " Mercure de Fran ce" 35, где А. А. и Иванов причислены были Чулковым к мистическим анархистам. А. А. возразил: с заявленьем Чулкова вполне не согласен он; я же заметил: так почему же не протестует он? Затем появившееся заявленье А. А., напечатанное в "Весах" 36, о его несогласии с заявленьем Чулкова совпадало с тем временем; может быть, оно -- следствие разговора со мной; я выражал порицание бесшабашности петербургского стиля, столь выразившегося в рукоплескании "Тридцати трем уродам" Зиновьевой-Аннибал37 и "Крыльям" М. А. Кузмина38; и А. А. соглашался со мной, но -- указывал: моралистическая тенденция "Весов" в полемике с петербуржцами не выдерживает тоже критики, пока действия Брюсова -- в полном разрезе с негодованием "весовских" Катонов39; сколько мог защищал В. Я. Брюсова я; возражал: Брюсов вовсе не есть выразитель "Весов", потому что "Весы " это -- группа; А. А. мне заметил: да, группа, но группа -- загипнотизированная В. Я. Брюсовым; и перешли к обсуждению мы моего расхожденья с "Руном", к появлению там петербуржцев: старался выяснить я, что недовольство мое петербуржцами -- в том, что попытка нас обуздать, монархизм Рябушинского, бросившего столько денег на "Золотое Руно" и не сумевшего из него создать нужного и полезного органа, -- вот мотив нашей ссоры с "Руном" (не идейное расхождение); и использовать выход наш из "Руна" для создания органа "мистических анархистов" есть верх некорректности; но А. А. -- возражал: здесь опять-таки брюсовская интрига; мы вышли тогда из "Руна", когда Брюсов рассорился с Рябушинским; до ссоры же, он фактически был редактор, мирясь с Рябушинским.
Так во многих вопросах литературной политики мы расходились с А. А.; но теперь в расхождении этом уже не было страстности; мы решили, что будем и впредь в разных группах; и будем мы даже идейно бороться; но пусть же борьба не заслонит доверия и уваженья друг к другу.
В этом длительном разговоре опять незаметно мы перешли на "ты": на " Боря" и " Саша".
Уже было 11 часов ночи, когда моя мама, все ждавшая окончания разговора, нас вызвала к чаю. Мне помнится: было очень уютно втроем; моя мама, любившая Блока, с довольством и радостью наблюдала нас; видела, что мы теперь помирились (она огорчалась всегда расхождением с Блоком); А. А. был уютный; касаясь того иль иного, -- юморизовал он; я -- смеялся; и чайный стол мне казался уютен и легок; и было странно мне видеть А. А., о котором за этот ряд месяцев во мне столько наросло; и вот -- все, что стояло меж нами -- рассеялось.
После чая опять перешли ко мне; говорили уже не о трудном: о легком; впервые я понял, что устремленье к народу в А. А. проистекает из углубленнейшего итога работы его моральной фантазии, что переоценка писателей "Знания" им в "Руне ' но есть продукт увлечения; понял: разуверенье в "заре" не есть крах, а исканье "пути", что оно -- неизбежно; А. А. мне высказывал мысли, которым созвучье нашел в замечательном докладе о символизме, написанном через несколько лет уже. Так пытался он "антитезу" исканий своих объяснить, как развитие тезы; и -- стало быть: нащупывал где-то синтез; впоследствии выразил он то искание синтеза: "В лазури Чьего-то лучезарного взора пребывает теург: этот взор, как меч, пронзает все миры... Миры, предстоящие взору в свете лучезарного меча, становятся все более зовущими... Вместе с тем они начинают окрашиваться (здесь возникает первое глубокое знание о цветах); наконец, преобладающим является цвет, который мне легче назвать пурпурно-лиловым. Золотой меч, пронизывающий пурпур лиловых миров... пронзает сердце теурга... Возникает диалог, подобный тому, который описан в "Трех Свиданиях" Вл. Соловьева... Таков конец тезы" 41 {Курсив мой.}. Далее -- изменение облика ("Но страшно мне, изменишь облик Ты...") "Лезвие лучезарного луча меркнет... Врывается сине-лиловый сумрак (лучшее изображение всех этих цветов -- у Врубеля): в лиловом сумраке... качается катафалк, а в нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоминающим то, которое сквозило среди небесных роз"... Поэт возводит в принцип то, что лично переживалось (лиловый мир "Ночной Фиалки" и "девушка с подурневшим лицом"). Переживающий все это полон... "двойниками"... "Итак, свершилось: мой собственный волшебный мир стал ареной... "анатомическим театром", или балаганом... лиловые миры хлынули в сердце... возникло то, что я (лично) называю "Незнакомкой"... Это -- венец антитезы". (Из статьи о символизме.) Далее А. А. замечает в статье своей: в этот период осознается ограниченность искусства и за отысканием реальности "Золотого меча", возвращаются к жизни, где осознаются вопросы общественного служения, связанные с народом и интеллигенцией: осознается русская революция. И он кончает: "И сама Россия в лучах этой новой... гражданственности оказалась нашей собственной душой". Встреча с Россией есть синтез: "Лиловый сумрак рассеивается".
Я не помню слов, которыми мы обменялись с А. А. в эту ночь; но я понял одно: мир лиловый, который так меня напугал в нем когда-то, -- рассеялся в нем: были сознаны "Незнакомка" и "Балаганчик"; что происходило в нем, как явление кощунства, оскорбление святыни, теперь оказалося испытанием пути. Разговор с А. А., ясно раскрывший его углубление в тему России, вернул мне А. А.; сквозь лиловые тени, одевшие мраком лицо его, выступил прежний, исканьем оветренный, розовый отблеск; и внешнее что-то в нем перекликалось с былым; отпустил себе волосы он (в 1906 году был он стриженный); и глаза голубели отчетливым строгим решением; был для меня прежним Блоком в ту ночь: милым братом; и -- не прежним; в нем явственно подчеркнулись: закаленность и мужество; и в отношениях наших наметилась новая нота: доверия. Говорили мы в эти ночные часы очень мало; и больше молчали; и переваливало к исходу четвертого часа; а поезд его уходил только в семь42. Я пошел провожать по светавшей Москве его; около Николаевского вокзала сидели мы в чайной с извозчиками; говорили теперь о простом, о домашнем; я чувствовал: А. А. радуется примирению.
Медленно разгуливали по перрону вокзала; и дожидалися поезда. Перед поездом доверчиво протянули мы руки друг другу:
-- Так будем же верить...
-- И отделять все наносное, что возникает, от основного...
-- И не позволим мы людям, кто б ни были люди, стоять между нами... Так мы, обменявшись паролем, простилися. Тронулся поезд.
Я шел по Москве, улыбаясь и радуясь: показались прохожие: просыпалась Москва.
Так закончился этот двенадцатичасовой разговор.