С корабля наших странствий хотел я спасать на волнами качаемой лодочке; и в рецензии с раздражением откликался на фразу невнятного предисловия к "Нечаянной Радости": "Новой радостью загорятся сердца моряков, когда за узким мысом появятся большие корабли". Не без злости я спрашивал: "Радоваться только тому, что из-за узкого мыса плывут корабли еще рано"; и -- разумел строки Блока:
Смотри, папа, смотри
Какой там корабль плывет!
. . . . . . . . . . . .
Дочка, то сирена поет,
Берегись, пойдем-ка домой.
Появлением "корабля" начинается гибель героя в одном из рассказов Мопассана49: Прекрасная Дама на пароходе не ездит50. Корабль привозил... Незнакомку... Вы помните: в драме А. А. "Незнакомка" корабль фигурирует лишь малярной раскраскою стен кабачка, а движенье его -- головокружение пьяного чувства. С таких "кораблей" предлагал перебраться в простую, житейскую лодочку.
Разговор должен был резко выдвинуть это.
А. А. же с упорством бежал, выходя к нам с Л. Д. или ко мне с Александрой Андреевной, вперял свои детские, очень большие глаза; и -- просил:
-- Боря, нет!
-- Лучше нам помолчать: подождем!
"Снисходил": сам же рвался к решительному разговору меж нами; и "снис-хожденье" -- откладывалось, как мучение: раздражением.
-- " Тюк" -- думал я -- "вот так " тюк"!".
-- Нет, не сдвинешь...
И превосходство порой прорывалось: казалось: щажу, но ценой осложнений сознанья во мне.
Разговор велся линией жеста, поступков; словами -- молчали, иль говорили: простое, пустое; помалкивала Александра Андреевна, насторожилась, почувствовавши отточенность отношении.
Все-таки, -- был разговор: и я считаю его обусловливающим поведение этого года:
Заранее предупредил я А. А.:
-- Ах, не надо бы...
Заявил: говорить-таки надо; от этого разговора зависит -- все; понял в словах -- ультиматум; и оторвавшись от чтения, посмотрел на меня очень-очень открыто; и, натягивая улыбку на боль, сказал:
-- Что же, я -- рад!
И я тут заявил о радикальном решении (содержанье его опущу)51, отражающемся больно на нем; не забуду: лицо его, словно открылось: открытое, протянулось ко мне голубыми глазами, открытыми тоже; на бледном лице (был он бледен в те дни) губы дрогнули: губы по-детски открылись:
-- Я -- рад...
-- Вот...
-- Что ж...
О, горькая радость!
И был он прекрасен всем матовым ликом и пепельно-рыжеватыми волосами, и жестом изогнутой, гордо откинутой шеи, открытой и выражающей мужество; встал над столом, а рубашка свисающей шерстью легла вокруг талии мягкими складками; великолепнейшим сочетанием свето-тени: на фоне окна, открывавшего сирый простор ледяного пространства воды с очень малыми зданьями издали; перелетали вороны; и черно-синие, черно-серые тучи, смешавшись с дымами, праздно повисли; и -- чувствовалось: поступь судьбы.
Утро скажет: взгляни, утомленный работой,
Ты найдешь в бурунах
Обессиленный труп,
Не спасенный твоею заботой...
Избежавший твоих светоносных лучей,
Преступивший последний порог...
Невидим для очей,
Через полог ночей
На челе начертал примиряклций Рок:
"Ничей..."52
Я впоследствии вспоминал эту сцену: стоящего над развернутой книгою по сравнительной филологии (может быть, и над книгой Судьбы), отражающего улыбкою наносимый удар: и большое чело поразило; не оттого ли, что здесь "начертал примиряющий Рок".
-- Ничей!
-- Я -- рад!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В воспоминании -- вспомнилось (воспоминание вспомнилось) первое появление Блоков ко мне на Арбат; и -- какое-то замешательство между нами троими, как вести судьбы о грядущем несчастии; там, в очень маленькой, тесной арбатской передней в предчувствии предносилось стояние нас через два с лишним года у письменного стола над тяжелою книгою по сравнительной филологии (может быть -- книгой Судьбы), у окна, показующего ледяные пространства воды с очень малыми зданьями издали; там грязнели от дыма клокастые черно-синие, черно-серые тучи, повисшие праздно, перерезаемые полетом ворон:
Eine Krahe ist mit uns
Aus der Stadt gezogen53.
Тут и наметилась необходимость дальнейшего объяснения, происшедшего в начале слезливого марта, когда сквозняками при невского ветра срываются шляпы и через голову остервенело закидываются плащи и подолы, когда мостовая в тумане скрежещет лопатами, шлюпает грустно в ногах шоколадная слякоть чистейшего снега, сваренного в гадкую гниль, распространяющую инфлуэнцы и насморки.
В этот вечер тревожная Александра Андреевна особенно тихо, передавая мне чай, торопила:
-- Да пейте же, пейте скорее: вам надо...
-- Уже поздно.
А. А. сидел молча; Л. Д. была чопорна; Александра Андреевна, показывая глазами на "Сашу" и "Любу", как бы говорила:
-- Вы -- бережнее!
Я заметил внимательный глаз, черно-карий, над носом, склоненным к бородке, закручиваемой худою, сухою рукой; Франц Феликсович, мягко входящий и исчезающий так же, тут понял, что сердце стучало; я к нему повернулся, но -- нет: черно-карий глаз бегал кротчайше над скатертью, и -- потирались руками; в эпоху натянутых отношений с А. А. Франц Феликсович делался мне очень близким -- чем? Может быть тем, что А. А. ему чужд (сам А. А. мне признался). И стыдно: в моих расхожденьях с А. А. опирался как бы на Ф. Ф., предлагая сочувствие. Ошибаюсь?
Наверное!
Встали, прошли в кабинетик А. А., затворив плотно дверь; электричество (красненький абажур); вот и стол с деревянною папиросницей, шкаф с корешком тома Байрона, столь любимого, темно-желтая с красным ткань, леопардовая какая-то, на Л. Д., шелестящая тихо, когда, точно кошка, Л. Д. припадала на жесты, чтобы вовремя выпрыгнуть из застылости и очутиться меж нами; схватясь руками за золотистую, подвитую головку, сверкающими глазами перебегать с А. А. на меня (и обратно), то -- сталкивая, то -- разводя нас, как секундант на единственном поединке идеологий, столкнувшихся жизнями; уподобляясь дуэлянту, на дерзостных выпадах (на секундах и примах без кварт и секстим), нападал на А. А., побивая своей прямотой предполагаемое "двуличие", чтобы сразу распутать неразрешимую петлю меж нами.
Выступая открыто, старался А. А. дать понять я, что лучше по-рыцарски биться, чем тайно подсиживать; будущее показало: "двуличье" А. А. было следствием верности духу при недоверии к той душевности, которую считал "духом" я; и не видя душевности, я стремился к разрыву; диктовал ультиматумы позой; А. А. ждал лишь мудрого разрешения временем тяжбы; он правду мою созерцал, как туман, из которого выхода нет; есть -- один: растворить в атмосфере: высоким давлением; я -- боролся с туманом, бросаяся; и -- попадая в туман; в этих жестах, бросающих к выходкам -- была правда моя: верней поза, которою я рисовался.
И на тему "двуличия" распространялся я с пафосом; и А. А. -- темный, встрепанный, беззащитно блуждая глазами, сидел "раскорякой" (без светскости), -- у стены, на диване, выщипывая волосики из сидения; и опускал низко голову; и уставлялся в меня исподлобья "непонимающим" взглядом.
-- Тюк!..
Тут вмешалась Л. Д.:
-- Саша, да неужели же!
И -- безмолвие, ни уступающее, ни обвиняющее: глухое.
Ночь глуха.
Ночь не может понимать --
Петуха.
Но он был победителем, отвечая на примы контрпримами; и -- отлетала рапира моя:
-- Нападай! -- всеми жестами я говорил; опустил он рапиру: сидел и выщипывал из дивана. Тут поединку противопоставил другой: испытанье терпением, непоказуемым мужеством, полным отсутствием позы; а я, маркиз Поза54, стоял перед ним; что мог он отвечать? Что решенья мои -- фальшь и фальшь; сам исхода -- не видел.
Молчал.
Но молчание истолковывал я по-иному; мне виделся образ противника, выронившего рапиру и открывающего грудь в расчете на то, что рапира опустится; и -- опустилась: от чувства жалости: точно сел на ковер, совершеннейшим раскорякой, сказав:
-- Конечно, для человека, севшего на пол {Слова из моей "Симфонии" 56.}.
И я -- "пощадил", оборвав разговор и стремительно убежав, не простившись.
Мне стыдно: так мудрость ушибла меня; и бежал по промозглым проспектам с тоскою, которую выразил я в "Петербурге" (описывая пробеги Николеньки Аблеухова вдоль октябрьских каналов) -- по направлению к Шпалерной, где снял себе комнату (у Таты-Наты произошла перемена: перемещения); я попал в ресторанчик, на Караванной; в душе отдавалося:
-- Побежден! Побежден!
. . . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . .
Идеология в ту эпоху ломалась: и представляла сложнейшую амальгаму из Риккерта, Ницше, Бакунина, Штирнера55, Иоанна; она диктовалася: переоценкою ценностей, переживаниями, революцией, оборвавшей свой ход и теперь потухающей, взрывами бомб и налетами максималистов.
Гносеологическое суждение "истинное есть ценное" я истолковывал в подчинении отвлеченных понятий об истине ценному творчеству, индивидуальным путям, опрокидывающим и взрывающим старые формы: "тюки"; что касается этих "тюков", то моя философия диктовала:
-- Взрывать!
Философия эта врезалась в вопрос, поднимаемый каждым в те дли:
-- Можно ли убивать?
И Каляев57 -- герой мой; и себя мыслил Зигфридом; Зигфрид -- убил злого Фафнера58, косность биологического бывания превратив в ценность жизни. А. А. представлялся мне пропускающим нечисти в место, где строили храм. Вставал жгучий вопрос: что с ним делать? Как быть? Бить по Блоку? Но -- избегает он боя; и преграждает дорогу, как... "тюк".
Отступил без ответа; ответ -- ресторанчик на Караванной, в котором по вечерам я угрюмо старался забыть тот же голос, мне шепчущий:
-- Должен: ты -- должен?
-- Что должен?
Молчало...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дела призывают в Москву; и я -- еду; с намерением -- скоро вернуться; там в долгих беседах с С. М. Соловьевым, с Петровским высказываю я горечь недоуменья, надорванности; утешением -- мне беседы с М. К. Морозовой, задевающей светлые струны; поддерживаю переписку с Л. Д.; Блок не пишет: молчит.
Заболевает Л. Д. Надвигается время обратного выезда в Питер; письмо от А. А.: не приезжай59, потому что Л. Д. ослабела, а я -- весь в экзаменах; и подобное -- получаю от Александры Андреевны; воспринимаю я письма не просто; в них вижу предлог улизнуть; это все обусловливает мой отъезд из Москвы; уведомляю Л. Д., Александру Андреевну иеделикатнейше; Александра Андреевна обижена; а Л. Д. -- рекомендует не ехать; я -- еду60.
Святая неделя!..
Приехал с тяжелым принудим, иду неуверенный, буду ли принят; стесненно встречает Л. Д.; и приводит на "их" половину; из этого заключаю, что Александра Андреевна -- не принимает меня; застаю переводчика, Ганса Гюнтера61 и латышского деятеля62, восхищенного красотой Петербурга и атрибутами автократии; А. А., сдержанный, все же любезный, показывает: не рассеять молчания, никаких разговоров! Звонок: появляется С. Городецкий...
Подавленный, возвращаюсь на Невский, в Бель-Вю.
Дипломатия восстановилась-таки: Александра Андреевна меня приняла, положив гнев на "сдержанность"; выказала удивительное терпение: всей душой примыкая к А. А., зная ярость мою на А. А. -- быть такой деликатной! Л. Д. допускала меня к разговорам; ходил к ней; запомнился день; был он душен и мутен: гроза приближалась; молчали; Л. Д. ушла взглядом в страду. А. А. в эти дни я почти не видал; он сидел у себя; и потом -- исчезал он.
Однажды, в 12 часов ночи -- он: входит в мятом своем сюртуке, странно серый, садится; и -- каменеет у стенки; Л. Д.:
-- Саша -- пьяный?
А. А. -- соглашается:
-- Да, Люба: пьяный...
Вернулся в тот день с островов; в ресторане им было написано стихотворение "Незнакомка", потом получившее очень большую огласку; его -- не любил за все то, что связалось с надрывом в А. А., выступающего из теней серо-стертым лицом; и -- заявляющего хриплым голосом:
-- Да, Люба: пьяный...
Стихотворение фигурирует, как автограф: я помню бумажку с набросанными строками; склоняюсь -- над почерком: сравниваю начертания букв с начертаниями первых писем; да, да: изменилась рука; там -- крупнее, прямее, нажимистей, четче; здесь -- более хвостиков, закруглений; и -- буквы сливаются: спешка!
Меняется с почерком вид; исчезает совсем франтоватость: студент -- безо всякой лощености; смята фуражка; и -- голос: грубей (хрипотца); взгляд -- припухший; где розовая атмосфера, которой он действовал? Глубже морщина на лбу; вырастает отчетливо нос, заостряяся и бросая на впалые щеки какие-то протени; этой весною он ходит остриженный; воспринимаю его: некрасивым и темным, как будто он со свету входит в тень; неуверенно, зыбко и шатко мне с ним; избегаю; и он избегает: молчит; я -- поругиваю Чулкова, Иванова; он выговаривает с отчетливым "чтобы" пустое.
-- Ходил на экзамен?
-- Да...
-- Выдержал?
-- Выдержал.
Не настаиваю на разборе, на "тяжбе": до "после экзаменов!" В соответствии с видом теперь развито в нем пристрастие к зыбко-расплывчатым ритмам и рифмам; господствует зыбкий размер; и сознательно вводятся мило-неверные рифмы: "границ -- цариц-у", "купальниц -- молчальницы", "важный" и "влажный".
Стихотворение "Незнакомка" -- отверг; напечатано было впоследствии стихотворение "Клеопатра" 63; и стало ясно, что "Незнакомка" -- явление "Клеопатры", лежавшей в музее и вставшей, зашедшей к Вертгейму, одевшейся в модное все, прикатившей в экспрессе в Россию; явившейся к Блоку:
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка.
Тут -- "поверья" Египта, проклятого для А. А., наградившего страшною Музою, о которой сказал он потом:
И когда ты смеешься над верой,
Над тобой загорается вдруг
Тот неяркий, пурпурово-серый
И когда-то мной виденный круг64.
. . . . . . . . . . . . . . .
Недоверие к петербургскому символизму откладывалось; и -- к его насадителю: Вячеславу Иванову, с "Башни", с Таврической, сеявшего туманы смешений и вылетавшего, вероятно, в трубу по ночам в сопровожденьи "ведьмесс" -- на помеле, над тогда открывавшейся Государственной Думой; квартира -- высоко-высоко: под чердаком; Дума виделась под ногами; мы вылезали на крышу -- по "средам", часов уже в семь ("Среды" длились с двенадцати ночи часов до 8-ми, т. е. собственно были не "Среды" они -- "четверги": до двенадцати ночи сравнительно было там пусто); профессор Аничков65, игриво взошедший на крышу, рукою схватясь за трубу, совершенно повис над шестью этажами; при грузной комплекции уважаемого Е. В. это все повергало в действительный ужас; и крыша -- меня забавляла, заварка "мистического анархизма" -- нисколько; теченье казалось тлетворным (Чулков писал книгу свою66, В. Иванов -- сочувствовал; Мейерхольд, про которого Эллис сказал -- "нос на цыпочках" -- собирался, как кажется, что-то такое наделать, раз прибежавши к А. А., заявил он при мне: "Надо броситься в бездны". Я думаю, что профессор Аничков, повисший над бездной с таврической крыши, был подлинным анархистом по храбрости; прочие "бездны" не видели: видели -- декоративную бездну).
Авторитетность Иванова покрывала двусмыслицы; думаю: Вячеславу Иванову после трудов за границей, попавши в богему, хотелось шалить; вот он выдумал -- " анархизм"; а я связывал многое, водворившееся между мною и Блоками с литературной) атмосферою; революция к героизму взывала; меж тем: атмосфера мистического анархизма во мне вызывала "распутицы" до... Распутина: вместо жизни -- промозглый туман, куда прытко в трубу вылетали по "средам"; расход между мною и Блоком его влек к Иванову (был я тогда неприятен; Иванов же пел дифирамбы); меня, начинавшего чувствовать это, все более прибивало к лаборатории Брюсова, т. е. к московским "Весам"; петербуржцы впоследствии объединились в "Орах"; в "Весах" я пустил уже прочные корни; с С. М. Соловьевым уже замышляли поход мы на Питер; недоставало лишь мелочи, чтобы оформить раскол.
Дипломатические сношения с Вячеславом Ивановым все же поддерживал; он был ласков, сентиментален, меня обволакивая туманом идей; у него на "средах" было шумно; профессор Аничков, К. Эрберг67, Чулков, Габрилович68 и много других, там бывали и деятели искусства: Бакст, Сомов, Билибин69, А. Н. Бенуа70, Добужинский71. Б. А. Леман72 читал там стихи; отведя меня в сторону, раз рассказывал о каких-то сомнительных опытах; и -- внушил подозренье надолго; читал здесь "Феникса" 73, противополагая его тайне "Сфинкса" 74, загадке, преодолеваемой актами созиданья; А. А. в представленьи моем пал под бременем "Сфинкса"; а я -- волил ясности: слова и действия. Формировалося расхождение; более присягал я освободительному движению; и в "мистическом анархизме", и в "средах" Иванова я видел реакцию.
В день открытия Думы73 встречал депутатов в толпе и кричал, что есть мочи, "ура": даже, -- бежал за коляскою Родичева76; в демонстрации против старого строя сказалася: демонстрация против А. А.
Да, я жил "идэфиксами".
И поэтому: с облегчением встретили быстрый отъезд мой А. А. и Л. Д.; вот и завтрак, последний у Блоков. Сыграл на прощанье "Вы жертвою пали..." Сыграл, и -- уехал: в Москву. А. А. был на экзамене. Я не простился с ним; Л. Д., помню, махала мне в форточку белым платочком.