Я все более понимаю Л. Д.; очень странно: до этого времени лично почти не общались мы; Л. Д., точно играя на сцене, присутствием "освещала" нас, дирижируя тонусом разговоров, -- улыбкою, взглядами; воспринимали вне лично ее, как бы фоном как место свершения важных душевных событий; она стала -- "символом"; это С. М. Соловьев, деспотически правивший прежде "ладьей" общения, создал почву, такой "status quo" устранял Л. Д., превратив ее в символ, в жену мирового поэта, в инспиратрису его: в знак зори; о живом человеке не знали; создали Л. Д. для себя; и она -- приспособилась к нам.
После резкого отчуждения С. М., Л. Д. вдвинулась в наше общенье с А. А.; не была уже фоном, Любовью Деметровной 21, дочерью "хаоса" (Менделеева); из персонажа "Лапановской " философии стала "сестрою"; взяла ноту -- в трио; но брала ее только "меж нами"; с А. А. удалялись en deux, а с Л. Д. я никогда не имел разговоров (как с Гиппиус, с "Татою", с Александрой Андреевной), выхожденье С. М. из "коммуны" есть шаг на пути к моей встрече с Л. Д., продиктованной всем; в декабре А. А. мне посвятил стихотворенье, с надписью "Боре" (впоследствии, в годы разрыва, он снял посвящение):
Милый брат! Завечерело.
Чуть слышны колокола.
Над равниной побелело.
Сонноокая прошла.
Проплыла она -- и стала,
Незаметная, близка.
И опять нам, как бывало,
Ноша тяжкая близка...22
Стихотворение -- память о наших прогулках:
Издали -- локомотива
Поступь тяжкая слышна...
Скоро финского залива
Нам откроется страна.
Ты поймешь, как в этом море
Облегчается душа,
И какие гаснут зори
За грядою камыша.
А наконец -- Любовь Дмитриевна: стиль быта втроем:
Возвратясь, уютно ляжем
Перед печкой на ковре
И тихонько перескажем
Все, что видели, сестре...
Кончим. Тихо встанет с кресел,
Молчалива и строга. Скажет каждому: --
Будь весел. За окном лежат снега.
Расходяся с А. А., конкретно столкнулся с Л. Д.: человека увидел; и -- понял: переживала острейший толчок, ее бросивший от "зорь ", интересов к науке и к Канту (она занималась сперва математикой, после же логикой), -- ее бросивший к скептицизму, к тоске по конкретности; не без надрыва вступала на путь артистизма; переход ей дался не легко; и -- страдала; и говорила, что "зори" вскружили ей голову; в "инспиратрису" всех -- верила, вошла в роль; "зори" гасли; а "роль" -- оставалась: инспиратриса, "дочь светлая хаоса", стала артисткой, говорила, что мы ее -- портили " ролью". Теперь в ней сказался протест и желание выявить без остатка себя, как себя; и -- критически нас разбирала; и многое в нападеньях Л. Д. было горькою правдой: она -- человек, а не кукла, не символ; стал слушать ее, разбирать отношения наши друг к другу и нападать: на всю линию поведения А. А.; но Л. Д. защищала его; в защите же предо мною возникал новый Блок; это -- тоже удар для меня; Л. Д. видела в нем раздвоенье всегда; но она утверждала: А. А. -- лучше нас; он, по-своему -- прав.
Я -- оспаривал.
В спорах о жизни мы сблизились, как искатели правды, ее потерявшие в безглагольности прошлых "радений"; прислушивались к искусству, ходили гулять в Эрмитаж; переживая у Кранаха23 краску, а тень у Рембрандта, и восхищаясь танагрскими статуэтками24, перед которыми подолгу простаивали; и возвращал йен Набережной, -- в казармы, к обеду; тогда выходил молчаливый А. А.; я умел подмечать несогласие меж Л. Д. и А. А., присоединяясь к Л. Д., отдаваясь растущему отчуждению к Блоку; Л. Д. -- подала бессознательный повод для критики "Блока-поэта", признавшись, как ей тяжело.
Мы бывали на выставках; С. П. Ремизова показала на выставке раз под строжайшего тайною Савинкова, разыскиваемого полицией, но живущего в Петербурге; он смело явился в публичное место (бывал и у Ремизовых: я имел поручение передать в "Золотое Руно" стихотворение Савинкова, забракованное Соколовым, которому имя автора я, конечно, не мог открыть).
Встретился я с Мережковскими: произошло объяснение; приводили к присяге меня: укоряли, стыдили, -- простили; и мы -- обнялись; водворился по-прежнему в доме Мурузи; и было -- по-прежнему: перед камином с З. Н.: разбирательства религиозно-общественных отношений с Д. С. и Д. В. Философовым, дружба и с "Татой", и с "Натой"; и появления Карташева. К З. Н. подошла в это время С. П. Ремизова-Довгелло; Алексей же Михайлович часто являлся: подмигивал, добродушничал, говорил мудро-дикие вещи, -- скрывался.
С З. Н. Мережковской нашли точку новую встречи в решительном гневе на безответственность новых кружков; и -- на "среды" Иванова, заставившего меня опасаться всепонимания, переходящего в "всеобъятие", "все-покрытие" утонченнейшими диалектическими софизмами; в них меня останавливала "двусмысленность" и знак равенства, ставимый меж "все-гранностью" и "без-гранностью". З. Н. жаловалась на ужаснейший хаос идей, поднимаемый "средами"; приводило в негодованье ее очень глупое "действо", совершенное где-то, когда-то: литераторы, восхотевши "мистерии" и "орхестры", составили хоровод; и -- кололи какого-то литературного адвоката булавкою; выжав кровь, распивали с вином, называя то глупое действие "Дионисовым Действом"; называли тогда имена литераторов, даже философов; и -- разумеется: В. Иванов дал формулу для оправдания "пошлости"; был возмущен; не ходил я на "среды"; З. Н. выговаривала почтенному идеалисту:
-- Не стыдно вам было присутствовать? Когда модная литераторша басом запела гимн к радости, заведя хоровод, -- не ушли вы?
Философ сконфуженно тупился: он не участвовал -- только присутствовал...
-- Правда ли, -- издевалась З. Н., -- что В. В. расшалился, воспользовался потемками и схватил миловидную поэтессу за кончик ботинка?
Я думал: вот здесь совершаются "действа", а там "Балаганчики..." В. Иванов казался абстрактным профессором, силящимся стать "козловодом" 25 беспутицы.
Дружил я с Т. Н. (или -- с "Татой", бывавшей у Блоков, и -- понимавшей меня; и З. Н., и Т. Н. я рассказывал о стене между мной и А. А.; З. Н. очень близко входила во все; говорила:
-- А?.. Видите: ваши "радения", и безгласность у Блоков -- к чему привела? Говорила я: "где-то", "что-то" -- к добру не ведет.
Начинал ей внимать: отчужденье от Блока перерождалось в желание: агрессивно напасть.
И З. Н., и Т. Н. наблюдали растущую дружбу с Л. Д., и -- расспрашивали, принимая все близкое мне; в З. Н. Гиппиус жила жилка "матерого" агитатора; ей хотелось привлечь Л. Д. к кругу идей их; "Блок" -- виделся безнадежно далеким; Л. Д. возбуждала надежды; обратно: Л. Д., оказавшая резкую оппозицию идеологии Гиппиус, стала меня о ней спрашивать; заручившись согласьем З. Н., предложил я Л. Д. -- отправиться к Мережковским; Л. Д. согласилась; и назвала З. Н. -- "Зиной"; А. А. -- показалось мне -- был недоволен; но он, подавив в себе чувство, спокойно нас выслушал; выраженье, которое в нем не любил, промелькнуло-таки; не понравилось в нем противленье. Поставил я цель: расширять круг общений Л. Д., жившей замкнуто, только для "Саши ", а здесь, в этом быте -- сомнительные бесенята: и быт мне казался болезненным миром болота, "Фиалки ночной", отравлявшей А. А.
Это все произвел "Балаганчик"; в мире душевном есть "Блок после -- нет!
Уже яснели слезливые просини первых весенних деньков; просияли капельные слезы; и Петербург -- улыбнулся; мягчайшею, ранней весною; под пенье капелей Д. С. Мережковский, малюсенький, в шапке бобровой (я помню на Невском его) мне показывал вешние нити серебряных облачков:
-- Уже весна.
Собирался с женою в Париж он, продавши "Трилогию" Пирожкову (я слышал в те дни от него: "Пирожков, Пирожков... Я пойду к Пирожкову... И вот с "Пирожковым" устроилось); был Д. С. весел: насвистывал в комнатах; и выбегал на Литейный, на Невский -- глядеть на весну; дома часто впадал он в игривость: и пришедшего Е. П. Иванова встретил он рыком:
-- А... вот и "рыжак"!
И, подталкивая на диван, он дразнился:
-- Рыжак-рыжаком...
Мы с З. Н. выходили на Невский (она вдруг взлюбила прогулки): лорнировала проходящих, и -- покупала букетики синих, весенних фиалок.
А дни -- бриллиантились, в слезы пустились; расставились лужицы, и мостовая из белой вдруг стала коричнево-бурой.
В такой-то денек я заехал за Блоками (будто они не умели приехать); считал своим долгом! и собственно: вовсе не "их", а Л. Д. (А. А. часто бывал у З. Н.); из одной атмосферы в другую -- в сопровождении недоумевающего А. А., который от нас запахнулся в " экзамены",
Надоело выслушивать: "Саша... экзамены... Сашин экзамен..." С пренебрежением думал:
-- Вот невидаль: "Сашин" экзамен... Устраивают мировое событие из экзамена... Все мы держали; и не ходили с экзаменом, точно с торбой.
Обращенье к экзаменам "Саши" во мне вызывало:
-- Ах, обращаются, как с тюком.
И я, каюсь, я звал про себя его:
-- Тюк...
Я думал:
-- А этот бы тюк да встряхнуть!
Я не видел, -- пассивность А. А. происходила от вовсе иного: терял веру в жизнь; рассеянность, хмурость, далекость -- впоследствии оказались: анестезией страдания; стал удаляться к "калекам" и к "острякам" "Незнакомки". И да: истекала душа его -- кровью; когда бы нашелся в те дни кто-нибудь, кто сумел бы внушить ему бодрость, последующие года не протекли бы так; разочарования двадцатых годов не унесли бы его! Я был близок к нему; и -- не понял его; и все делал, чтоб боль его сделать острее; и присыпал к его ранам лишь соль; о, естественно:
Что же на свете приятней,
Чем утрата лучших друзей?
С ограниченной тупостью я тащил к Мережковским его, -- на буксире: среди золотистых капелеи; в двух саночках, стукающихся о выступавшие камни, тащился медленно у Литейного Моста; я -- спереди; сзади -- Блоки; Л. Д. -- возбужденная, а А. А. -- лишь скучающий, что могли Мережковские рассказать его жизни? Я помню, что я обернулся на эту столь разную пару; Л. Д. помахала мне муфточкой; А. А. сидел грустный: отчетливый, розовый профиль его (розовеющий в солнышке), нос и лицо, напоминающее мне теперь не зарю, а лицо озаренного, скорбно-ущербного месяца; и большая, бобровая, очень пушистая шапка тенила глаза; я махнул им рукой; А. А. криво совсем обернулся. Ухаб: и -- подпрыгнули; нос убежал в воротник, точно месяц ущербный под облаком.
Слово "ущерб" определяет мое впечатление от него в эти дни; что-то лунное в нем подчеркнулось; казался черствее и суше: поджатый, ущербный; не элегантен он был; и не розовым -- желтоватым казался; он маску носил на лице острой боли, которая сопровождала стихи им написанные в период писем о Канте и страхе26: "За желто-красную листву уходит месяца отрезок... Как бледен месяц в синеве... Как там качается в листве забытый, блеклый, мертвый колос...
Таким блеклым, забытым и мертвым -- сопровождал он Л. Д.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Замечателен месяц в "Нечаянной Радости"; он -- отрезок; он -- серп, искривленный, ущербный:
Вот -- сидим с тобой на мху
Посреди болот. Третий -- месяц наверху --
Искривил свой рот 28.
Или
Ты оденешь меня в серебро,
И, когда я умру,
Выйдет месяц -- небесный Пьеро,
Встанет красный паяц на юру 29.
Или
Круторогий месяц щурится вверху.
Или:
Кто там встанет с мертвым глазом
И серебряным мечом?
Или:
Месяц по небу катился -- зловещий фонарь.
Или:
Лазурью бледный месяц плыл
Изогнутым перстом.
Всюду -- щурый, изогнутый, перекривленный и мертвый гримасник таков этот месяц; а то же, что под ним, то есть -- чувственность:
Лазурью бледный месяц плыл
Изогнутым перстом.
У всех, к кому я приходил,
Был алый рот крестом.
У женщин взор был тускл и туп
И страшен был их взор:
Я знал, что судороги губ
Открыли их позор...
. . . . . . . . . . . . . . .
Меня сжимал, как змей, диван,
Пытливый гость, -- я знал,
Что комнат бархатный туман
Мне душу отравлял30.
Этот лейтмотив месяца стихотворений А. А. -- все срывающий скепсис, подозревающая человека улыбка, граничащая с издевкою, и впечатление от него самого того времени -- впечатление от ущербного месяца: деланная улыбка, зеленоватый оттенок мутнеющих глаз, мной подсматриваемый сквозь налет равнодушия (Ну -- избил бы, ну раскричался бы лучше!).
Таким я подметил А. А., подъезжающим в саночках к дому Мурузи; заранее он отравил мне всю радость знакомства Л. Д. с Мережковскими: не было еще знакомства, а он -- "искривил " свой рот.
И к стыду своему я в себе уловил прилив бешенства к этому "рту".
Появились втроем мы в гостиной; З. Н. в белом платье (скорее в подряснике) там пышнела уже рыже-розовыми кокетливыми волосами, затянутыми ярко-алою ленточкой, несколько официально оглядывала через взлетевший лорнет; вот упал он от глаз; улыбаясь, пошла к нам: Л. Д. даже как-то рванулась навстречу; взяв за руки, сели рядом, озаренные красною вспышкой камина; его растапливал, перекаляя в нем щипчики; занял обычное место свое у огня, забавляясь развитием красного газа. А. А., -- сел вдали: сел в тени; не желая вступать в разговор, он отсиживал; я молчал, чутко вслушиваясь; слышались ленивые фразы З. Н.:
-- А... скажите...
-- А... как же...
-- А... Боря рассказывал...
Разговор принял дружественное течение; я удивлялся: естественна встреча; и думалось, глядя на Блока:
-- Чего ты такой?
Он -- тенел, выступая лицом, восковым, точно мумия; и я подумал, поглядывая на З. Н.:
Петуха ночного пенья.
Холод утра. Это -- мы31.
Если бы знал я те строки, которые скоро напишет А. А., я бы их процитировал -- в применении к нему:
Ночь глуха.
Ночь не может понимать --
Петуха32.
Непроизвольным движением (от нервности или досады) я выхватил из камина щипцы, повернувшись в полуоборот и взмахнул ими в сумерках; увидавши сияющий белый зигзаг раскаленного, пахнущего угаром металла, Л. Д. вдруг схватила за руку З. Н.:
-- Посмотрите...
-- Что делает...
-- Остановите...
Чего испугалась? Засунул щипцы в раскаленные уголья; и -- отошел; явился Д. С. очень-очень любезный и милый (как будто бы светский): как будто пришел "Пирожков" 33. Д. С. часто, впадая в рассеянность и натыкаясь на дам приходящих к З. Н., -- удивлялся: откидывался, стеклоокий, холодный и -- спрашивал:
-- Вы? Зачем?
И выходило:
-- Как жаль!
В этот день был Д. С. прелюбезен.
Но все обращались к Л. Д., -- не к А. А.; было ясно, что "Блок" не при чем: никому он не нужен; и "нашим" не будет ("Мы -- ваши, вы -- наши!")... Он сам это знал, покоряясь печальнейшей участи: ущербляться у стенки, досиживать, чтобы потом удалиться; и, отсидев, удалился.
З. Н. говорила потом о Л. Д.:
-- Удивительно женственная натура она...
И Д. С. все похаживал:
-- Да, что-то есть в ней...
И, кажется, выражал свою мысль: Л. Д. действие нужно; она -- в созерцании (а под действием разумел он, конечно же, -- новое религиозное действие), долженствующее открыться в кругу "сознающих", иль "Зины", "Антона", и " Димы": но " Зина", " Антон" или " Дима" писали в газетах и прели в собраниях; Л. Д. надо бы было скорее "взопреть": в заседаниях Религиозно-Философского О-ва... Поговорили с часок о Л. Д.; и "взопрели" на темы серьезные, об А. А. и не вспомнили.
Ты оденешь меня в серебро,
И, когда я умру,
Выйдет месяц -- небесный Пьеро --
Встанет красный паяц на юру.
На другой уже день пред разложенными сундуками, запихивая в сундуки переплетенные книжечки со стихами, флаконы духов, связки рукописей и изящные ленточки, З. Н. снова говорила о "Блоках"; просила писать ей.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Уже проводили Д. С. и З. Н. на Варшавский вокзал34; Д. С. ехал в теплейшей, енотовой шубе, хотя разливала потоки весна (он боялся -- простуды, заразы, пылинок: потом -- революции); только в вагоне одел он пальто; с Мережковскими выехал и Д. В. Философов. Я же, "Тата" и "Наша", и, кажется, Карташев -- провожали.
И -- опустело: мы зажили в "Таты-Натиных" комнатах; стало в гостиной уныло; и нянюшка, Дарья Павловна, надев на нос очки, обходила квартиру; ходил Карташев; Ната насвистывала духовные песни, работая над резною скульптурою; да: хаживал тоже художник; и он -- заикался.
Раз даже обедали вместе (А. В. Карташев, "Тата-Ната", я, Ремизовы) -- в кабинете у Палкина; пили вино; и А. В., приподнявшись, стакан протянув, вдруг запел своим тенором, в пении закрывая глаза, точно птица: "Вы жертвою пали в борьбе..." А. М. Ремизов предложил поводить хоровод; мы, смеясь, поводили; потом -- заходили сниматься: снялись; дней через десять уехал я35: где эти снимки -- не знаю.