Император унаследовал от своих предков некоторое разнообразие в чертах характера. От нашего первого короля он перенял любовь к пышности, пристрастие к великолепию придворного церемониала и к торжественному облачению в праздничные дни и особую чувствительность к тонкой лести. Самовластие эпохи Фридриха I в практическом проявлении претерпело в ходе времен существенные изменения; но если бы и теперь существовала законная возможность, то завершением моей политической карьеры была бы, мне думается, участь графа Эбергарда Данкельмана, Ввиду краткости жизни, на какую по годам своим могу рассчитывать, я не избег бы драматического эпилога своей политической карьеры, встретивши эту иронию судьбы с ясным упованием на Бога. Чувство комического я не терял даже в самые серьезные моменты моей жизни.
Наследственное сродство с Фридрихом Вильгельмом I проявляется у императора в пристрастии к "длинным парням". Если поставить под мерку флигель-адъютантов императора, то все эти офицеры окажутся необычайного роста -- 6 футов и выше. Случилось однажды, что в Мраморный дворец явился неизвестный рослый офицер, потребовал доступа к Его Величеству, а на расспросы отвечал, что он назначен флигель-адъютантом. Ответу не поверили, запросили Его Величество, и он подтвердил. Новый флигель-адъютант превосходил ростом всех товарищей, которых только что не без труда убедил в законности своей претензии.
Еще резче выражено в нем стремление Фридриха Вильгельма I и Фридриха II к самовластному управлению государством и их вера в законность принципа hoc volo sic jubeo. "Ho те осуществляли свою самодержавность в духе времени, не обращая внимания, встречал ли способ их управления одобрение или нет. Трудно установить сейчас, пользовался ли Фридрих Вильгельм I со стороны своих современников таким же признанием, каким он пользуется у последующих поколений, за насилия, которые он совершал, ни с чем не считаясь. Не таков был его отец. В наше время приговор истории уже произнесен: для него высшим законом (suprema lex) было не признание его личных заслуг, a salus publica (государственное благо).
Фридрих Великий не передал своей крови, но его роль в начальной истории нашей государственности должна воодушевлять его потомков. Он обладал двумя друг друга питавшими способностями: талантом полководца и здравым бюргерским пониманием интересов своих подданных. Не обладая первой способностью, он не мог бы длительно пользоваться второй, а без второй его военные успехи не получили бы в такой мере признание потомства, хотя европейские нации, говоря вообще, самыми народными и любимыми королями считают тех, которые возложили на свою родину самые кровавые лавры (правда, и тех, кто их, шутя, ставил на карту). Карл XII упрямо вел Швецию к упадку, и все же его портрет, как символ шведской власти, вы найдете у шведских крестьян чаще, чем изображение Густава Адольфа. Миролюбие и гражданственность, давшие счастье народам, по общему правилу, не воодушевляют, не подкупают христианские нации Европы в такой степени, как готовность победоносно проливать кровь своих подданных на полях сражений. Людовик XIV и Наполеон, войны которых разоряли народы и заканчивались с малым успехом, составляют гордость французов, а гражданские заслуги других монархов и правительств отходят на задний план. Восстанавливая перед собой историю европейских наций, я не вижу примера, чтобы честные и самоотверженные заботы о расцвете мира среди народов имели для них более притягательную силу, чем военная слава, выигранные битвы и завоевания земель.
В противоположность своему отцу, Фридрих II, который рос при новых влияниях, в общении с высокими умами Запада, отличался пристрастием к похвалам, обнаружившимся с малых лет. В своей переписке с графом Секкендорфом он старается импонировать этому старому грешнику своими излишествами в половых отношениях и происходившими от этого болезнями, а свое нападение на Шлезвиг, тотчас по вступлении на престол, он объясняет жаждой славы. С поля сражения он посылает стихи с припиской: "Pas trop mal pour la veille d'une grande-bataille". Но стремление к похвалам "love of approbation" -- могучий и к тому же полезный возбудитель в монархе; если монарх им не обладает, то он впадает легче.в жизнь праздную, жадную до наслаждений; un petit roy d'lvetot, se levant tard, se couchant tot, dormant fort bien sans gloire -- тоже не большее счастье для страны.
Имел ли бы мир "Великого Фридриха", имел ли бы он героическую фигуру Вильгельма I, если бы оба не искали одобрений? Тщеславие -- это в сущности гипотека, которая лежит на способностях человека; она подлежит вычету для определения чистого дохода, который составляет результат его способностей. Ум и смелость Фридриха II были так велики, что их нельзя было обесценить никаким самовосхвалением; что даже излишества самовластия его, которое проявилось в деле при Колине и Кунерсдорфе, в учиненном над Верховным судом насилии по делу Арнольда, в истязаниях Тренка, -- не могут поколебать общей оценки. Вильгельм I был всегда горд своим званием прусского офицера и прусского короля, но благородные качества его души, верность и прямота его характера были достаточны, чтобы выдержать эту нагрузку, тем более, что его тщеславие не было связано с преувеличенным мнением о себе, наоборот, его благородная скромность была так же велика, как храбрость и чувство долга. Со всеми резкостями в характере и обращении наших прежних королей примиряла их сердечная и честная благожелательность ко всем подданным и слугам и верность тем и другим.
Привычка Фридриха Великого вторгаться в деятельность своих министров и присутственных мест, а также в жизнь своих подданных, проносится временами перед Его Величеством, заражая его. Пристрастие к заметкам на полях бумаг в стиле Фридриха Великого, повелительного или критического характера, за время моей служебной деятельности было так велико, что приводило к неудобствам в деловом отношении. Резкость их содержания или формы заставляла держать под строгим секретом соответственные акты. Представления, которые я по этому поводу делал Его Величеству, не встречали милостивого отношения; они имели лишь то последствие, что он стал надписывать не на полях соответствующих актов, а на особых листках, которые приклеивали к ним. Менее сложный строй и объем Пруссии позволяли Фридриху Великому с большей легкостью обозревать общее -- внутреннее и внешнее -- положение страны. Поэтому такому монарху, с его деловым опытом, склонностью к основательной работе и ясным взглядом на вещи, было легче практиковать краткие решения на полях кабинетских бумаг, чем при настоящих условиях. Он до принятия окончательного решения знакомился с правовой и фактической стороной дела, выслушивал мнения компетентных и сведущих людей, что придавало его надписям деловой авторитет.
К наследству Фридриха Вильгельма II император Вильгельм II в двояком отношении непричастен: с одной стороны -- вследствие сильного сексуального развития, с другой -- вследствие некоторой податливости мистическим влияниям. Каким способом император удостоверяется в воле Божьей, которой он подчиняет свою деятельность, вряд ли можно установить классическими доказательствами. Намеки фантастической статьи под названием "King and Minister. A Midnight Conversation" о какой-то "книге обетов" и о миниатюpax его трех великих предшественников, не вносят ясности в этот вопрос.
С Фридрихом Вильгельмом III я не нахожу в личности Вильгельма II никакого сходства. Тот был молчалив, робок, не любил показываться в публичных местах и не стремился к популярности. Вспоминаю, как в начале 30-х годов на параде в Старгордене он разгневался за овации, которыми нарушили его покой. Когда ему прямо в лицо стали петь "Heil Dir im Siegerkranz" и раздались крики "ура", он так резко и громко крикнул на певцов, что те сразу замолкли. Вильгельм I унаследовал от отца скромность, преисполненную чувства собственного достоинства. Его неизменно задевало, когда приветствия по его адресу переходили границы хорошего вкуса. Лесть a brule point портила ему настроение. Его отзывчивость на всякое выражение преданной любви немедленно исчезала под влиянием преувеличений или заискиваний.
С Фридрихом Вильгельмом IV ныне царствующий император имеет одну общую черту: красноречие и потребность пользоваться им чаще, чем полагается. Речь течет быстро и легко; но его предок был осторожнее, может быть, и трудолюбивее и образованнее его. Для правнука не всегда удобен стенограф, в речах же Фридриха Вильгельма IV редко встречается материал для критики. Они -- красноречивое и вместе с тем поэтическое выражение его мыслей, которые могли вызвать в то время целое движение, если бы за речами следовали дела. Я вспоминаю очень хорошо, какое одушевление вызвала коронационная речь и другие публичные выступления короля. Если бы за ними последовали энергичные решения в таком же пышном стиле, то и тогда уже они вызвали бы могучее движение, тем более что в то время не притупилась еще способность воодушевляться политическими делами. В 1841 и 1842 гг. с меньшими средствами можно было достичь больше, чем в 1849 г. Об этом можно судить теперь без партийной предвзятости, так как желательное уже достигнуто, и в 1840 г. с точки зрения национальных заданий нет уже надобности. Le mieux est l'ennemi du bien -- одна из самых верных поговорок, против которой немцы склонны на словах погрешать больше, чем другие народы. С Фридрихом Вильгельмом IV у Вильгельма II есть то общее, что принцип политики того и другого коренится в сознании, что король -- и только он -- лучше других знает волю Божью, что он по воле Господа Бога правит, и потому вправе требовать полного повиновения, что он не обязан обсуждать свои планы с подданными и не должен им эти планы сообщать. Фридрих Вильгельм IV не сомневался в своих привилегиях у Бога: его искренняя вера соответствовала представлению о первосвященнике иудеев, которому только и разрешается вход в скинию.
Тщетно стараются провести некоторые аналогии между Вильгельмом II и его ближайшими тремя предшественниками: душевные свойства, составляющие основную черту в характерах Фридриха Вильгельма III, Вильгельма I и Фридриха III, не проявляются в натуре молодого монарха. Некоторая робкая неуверенность в своих силах уступила место в четвертом поколении, в лице царствующего императора, твердой самоуверенности, какой мы не видели на троне со времен Фридриха Великого. Принц Генрих, его брат, отличается как будто таким же недоверием к своим собственным силам и такой же внутренней скромностью, какие при более близком знакомстве, несмотря на их олимпийское самосознание, обнаруживались в глубине характеров императоров Фридриха и Вильгельма I. При скромном и смиренном представлении последнего о своей личности его глубокое и искреннее упование на Бога придавало его решениям особую силу, что и сказалось в дни конфликта его с рейхстагом. Оба монарха своей сердечной добротой и честным правдолюбием смягчали преувеличенное мнение о значении их высокого происхождения и помазания на царство.
Когда я пытаюсь воссоздать личность ныне царствующего императора уже по окончании моих служебных отношений к нему, то встречаю в нем воплощенными характерные свойства его предков, которые имели бы притягательную силу для меня, если бы они были одушевлены принципом взаимности между монархом и подданными, между господином и слугой. Германское ленное право дает вассалу, кроме обладания вещью, мало правомочий, но во всяком случае оно устанавливает взаимность верности между ним и владельцем лена; нарушение верности с той или с другой стороны считается вероломством.
Вильгельм I, его сын и их предки обладали чувством верности в высокой степени, и она является основой привязанности прусского народа к своим монархам. Психологически это понятно, так как односторонняя любовь не может жить долго в людской душе. Что касается Вильгельма II, то я не могу отделаться от впечатления такой односторонней любви.
Чувство, которое является самой прочной основой военного строя прусской армии, чувство, что ни солдат офицера, ни офицер солдата никогда не покинут, чувство, которое Вильгельм I проявлял к своим слугам даже свыше меры, -- не обнаруживается в такой сильной степени у молодого государя. Больше, чем его предшественники, требуя к себе безусловной преданности, доверия и непоколебимой верности, он до сих пор не обнаружил, однако, того же доверия и верности к другим. Легкость, с которой он устраняет от себя -- притом без объяснения причин -- испытанных слуг, даже недавних личных друзей, не способствует, а ослабляет дух доверия, который в ряде поколений воодушевлял слуг короля. Как только дух Гогенцоллернов подпал под влияние кобургско-английских понятий, исчезло невесомое, которое трудно возместить. Вильгельм I защищал и покрывал своих слуг, когда, их постигало несчастье или они попадали в беду, часто, может быть, даже свыше меры, и потому он имел слуг, которые свыше меры были привязаны к нему. Его теплая, сердечная благожелательность к другим вообще была непоколебима, если к ней присоединялась благодарность за оказанные услуги. Он никогда не считал свою волю единственным мерилом и никогда не оскорблял равнодушно других. Он обращался с подчиненными постоянно как благосклонный повелитель и своим обращением смягчал размолвки, возникавшие на служебной почве. Наговаривания или клеветы, если и достигали его слуха, встречаясь с его благородным прямодушием, отскакивали назад; карьеристы, единственная заслуга которых бесстыдная лесть, не имели у Вильгельма I шансов на успех. Для подпольных влияний и натравливания против своих слуг он не был доступен, даже если они исходили от близких ему высокостоящих особ, и если он решался обсудить сообщенное, то делал это в открытой беседе с соответственным лицом, а не за его спиной.
Если он был другого мнения, чем я, он спорил со мной. Если мне не удавалось убедить его, то я подчинялся ему, когда было можно, а если было нельзя, то откладывал вопрос или снимал его с очереди. Моя независимость в руководстве политикой была честно преувеличена друзьями и намеренно противниками, потому что от планов, которым долго и по личным убеждениям противился король, я сам отказывался, не доводя до конфликтов.
Я ставил в счет лишь достижимое, и до Strike с моей стороны доходило только в случаях, подобных истории с имперским колоколом, когда императрица задела мое личное чувство чести, или в случаях, подобных истории с Узедомом, когда сказались масонские влияния: я не придворный льстец и не масон.
Император обнаруживает стремление уступками врагам сделать излишней поддержку друзей. Его дед, приняв на себя регентство, сделал точно так же попытку удовлетворить всех своих подданных, не лишаясь их повиновения, предполагая этим обеспечить спокойствие в стране; но после четырехлетнего опыта он признал, что и его советники, и его супруга ошибались, когда предполагали, что противников монархии можно путем уступок превратить в ее друзей и опору. В 1862 г. он предпочитал отречься от власти, чем дальше уступать парламентаризму, и, опираясь на скрытые, но в сущности более сильные элементы, принял бой.
Свое примирение с врагами, не всегда сулящее успехи в этом христианском, но все же реальном мире, император начал с социал-демократии. Эта первая ошибка, проявившаяся в отношении его к стачке 1889 г., повлекла за собой повышенную требовательность социал-демократов и новое недовольство монарха, когда выяснилось, что и при новом режиме, как и при старом, самые лучшие намерения монарха бессильны изменить природу вещей и человеческую натуру.
Император оказался без руководства среди людских страстей и вожделений; он потерял прежнее доверие к суждениям и опыту других вследствие интриг. Не только непризнанные советчики, как Гинцпетер, Берлепш, Гейден, Дуглас и другие заматерелые льстецы, но и усердные генералы и адъютанты, коллеги мои, которые должны были помогать мне, как Беттихер, не имевший никакой другой задачи, как поддерживать меня, даже отдельные мои советники, которые, подобно президенту фон Берлепшу, охотно и тайно сносились с императором, когда он выспрашивал их за моей спиной, -- все они внушали Его Величеству преуменьшенное представление о трудностях управления. Возможно, что он в конце концов так же разочаруется в социал-демократии, как его дед в 1862 г. в прогрессивной партии.
Эта политика уступок, вернее -- политика прислуживания, стала применяться и к партии центра, к Виндгорсту, к тому самому Виндтгорсту, мой разговор с которым послужил императору не так давно одним из поводов для разрыва со мной и которого с момента моей отставки он же окружил официальным почитанием, завершившимся после его смерти апофеозом. Виндтгорст -- "прусский чудотворец"! Но надо опасаться, чтобы эта верная опора монархии не зашаталась именно тогда, когда в ней окажется нужда. Прусская монархия и евангелическая империя так же удовлетворят своих новых союзников, партию центра и орден иезуитов, как и социалистов. В минуты опасности и нужды повторятся те же события, какие имели место, когда немецкий орден Пруссии оказался во власти наемников, требовавших своей награды. Склонность императора принимать на службу короны антимонархические и даже антипрусские элементы, как, например, поляков, отпугивает от него партии и фракции, которые принципиально верны монархическим традициям. Требуя беспрекословного повиновения, император постоянно угрожает тем, что еще больше подастся влево, что поставит у кормила правления социалистов, крипто-республиканцев, свободомыслящую партию, ультрамонтанов, вызовет весь свой Ахеронт, который, кстати сказать, заключается в том, что он волочится за непримиримыми врагами и таким образом расшатывает настоящие устои монархической власти. Они опасаются, "как бы не стало еще хуже", и император им представляется капитаном корабля, поведение которого уже тревожит команду, и который, несмотря на это, раскуривает сигару, сидя на пороховой бочке.
По отношению к иностранным государствам -- дружественным, враждебным, колеблющимся, он зашел в своих любезностях так далеко, что заставляет их усомниться, можем ли мы полагаться на свою собственную боевую мощь. Дело в том, что ни в иностранном ведомстве, ни при дворе не было лица, знакомого с психологией международного положения настолько, чтобы правильно оценить последствия такой политики: ни император, ни Каприви, ни Маршалл не были подготовлены к этому своей прошлой деятельностью. Подпись короля, независимо от ее значения для государства, удовлетворяла чувству политической чести этих советников короны.
Попытка привлечь любовь французов (Мейсонье), на заднем фоне которой дремала надежда посетить Париж, перевалить через пограничную стену Вогез, сделала французов наглее, а штатгальтера робче. Визит, нанесенный русскому монарху в 1889 г., оставил неприятное впечатление, тем не менее его повторили в 1890 г., и последствия оказались еще безотраднее. Неправильно, мне кажется, и поведение по отношению к Англии и Австрии. Вместо того, чтобы вселять в них убеждение, что в крайнем случае мы и без них обойдемся, к ним применяют систему чаевых подачек, тягостных для нас; эта система внушает им подозрения, что мы бессильны, между тем как и Австрия, и Англия больше нуждаются в нашей помощи, чем мы в них. Англия, которая испытывает недостаток в сухопутных силах, могла бы в случае угрозы со стороны Франции или России, в Индии и на Востоке, найти в Германии защиту против каждой из этих опасностей. Если же у нас придают дружбе с Англией больше значения, чем в Англии -- нашей, то тем самым поощряют Англию к переоценке своих сил и создают впечатление, что для нас достаточно чести идти в огонь ради английских интересов. Еще непонятнее та излишняя предупредительность, с которой мы относимся к Австрии: непонятно, зачем потребовалось при свидании в Силезии укрепить наш, и без того прочный, оборонительный союз обещанием экономических уступок.
Разговоры о том, что слияние экономических интересов обоих государств, а в сущности покровительство австрийским в ущерб германским, является необходимым следствием нашей политической близости, велись с Веной в течение 10 лет и принимали самые различные формы; я не отклонял резко лежащих в основе их притязаний, но и ни в чем не уступал Австрии; я просто вежливо и любезно избегал этих разговоров, и, наконец, их признали в Вене безнадежными и отказались от них совершенно. Но в Ронштоке, на свидании обоих монархов, это требование было так искусно выдвинуто австрийцами, что у Его Величества заговорило естественное желание быть приятным своему гостю, за чем следовали обещания, которые и были utiliter акцептированы Францем Иосифом. При последующих переговорах министров точно так же сказалось превосходство австрийской деловой оборотливости над нашими новичками и фритредерами. Конечно, по вопросам стратегическим мой друг и коллега Кальноки не мог сравниться с моим преемником, но на поле хозяйственной дипломатии он был сильнее последнего, хотя и не был специалистом.
Перемена в личных отношениях императора Александра III к Вильгельму II оказала вначале влияние на последнего, которое вызвало серьезные опасения.
В марте 1884 г. принц Вильгельм был послан своим отцом в Россию, чтобы поздравить наследника русского престола с днем совершеннолетия. Близкое родство, уважение, которое Александр III питал к своему двоюродному деду, обеспечивали ему благосклонный прием и исключительное обхождение, к которому он в то время, в кругу своей семьи, не привык; предупрежденный дедом, он вел себя осторожно и сдержанно; впечатление с той и другой стороны было благоприятное. Летом 1886 г. принц снова отправился в Россию, чтобы в Брест-Литовске приветствовать императора, который производил смотр войскам в польских губерниях. Здесь он был встречен еще радушнее, чем в первый раз: он выражал мнения, которые были приятны императору, -- в то время произошел разрыв между последним и князем Александром Болгарским, и в Константинополе шла напряженная борьба между русским и английским влияниями. Принц в ранней юности был настроен против Англии, предубежден против всего английского, недоволен королевой Викторией и не хотел ничего слышать о браке сестры с Баттенбергом. Потсдамские офицеры рассказывали о вызывающих англофобских выступлениях принца. Было естественно, что в разговоре на политические темы, в который втянул его император, он стал высказываться совершенно в духе последнего. Но, может быть, зашел дальше, чем мог рассчитывать царь. Таким образом, впечатление, что он завоевал полное доверие Александра III, не было, пожалуй, совершенно правильным.
Желая использовать в политических интересах свои отношения к царю, который в ноябре 1887 г., возвращаясь из Копенгагена, проезжал через Берлин, он ночью поехал к нему на встречу в Виттенберг. Император уже спал, и принц увидел его только перед самым прибытием в Берлин, притом в присутствии свиты. После обеда во дворце, спускаясь с одним лицом по лестнице, он сказал, что ему не удалось переговорить с русским императором. Сдержанность гостя по отношению к нему объяснялась если не прежними его наблюдениями над принцем, то тем, что в Копенгагене он узнал, какого мнения держится английская королевская семья относительно внука королевы. Естественно, что холодность императора расстроила принца Вильгельма; это заметили окружающие и непрошеные советники из воинствующих, считавших войну с Россией неизбежной -- и старались его настроение подогреть и использовать. Генеральным штабом до такой степени владела эта мысль, что генерал-квартирмейстер граф Вальдерзее стал обсуждать вопрос о войне с австрийским послом Сечени. Последний донес об этом в Вену, и скоро после этого, русский император спросил германского посланника фон Швейница: "Почему вы натравляете Австрию против меня?" Какими средствами действовали на принца Вильгельма, можно усмотреть из письма его ко мне от 10 марта 1887 г., когда он стал уже кронпринцем; содержание этого письма я приписываю возраставшему влиянию графа Вальдерзее, который считал момент благоприятным для войны, а следовательно, и для усиления воздействия Генерального штаба на имперскую политику.
"Берлин, 10 марта 1888 г.
Ваша светлость!
Письмо от 9-го с. м. прочел я с большим интересом; из содержания его я должен усмотреть, что ваша светлость придаете чрезмерное значение моим заметкам на полях венского доклада от 28 апреля и вследствие этого приходите к выводу, что я стал противником нынешней мирной и выжидательной политики, которой ваша светлость руководите с такой мудростью и осторожностью и, надо надеяться, еще долго будете руководить на благо отечества. Эту политику я неоднократно защищал, -- Петербург, Брест-Литовск, -- и во всех решительных вопросах я, как Вы знаете, всегда становился на сторону вашей светлости. Какие же обстоятельства заставили меня переменить образ мыслей? Сделанные мной заметки на полях доклада, в которых ваша светлость признаете призыв к изменению нашей прежней политики, имеют своей целью указать, что в вопросе о необходимости и полезности войны политические и военные взгляды между собой разошлись и что последние сами по себе имеют известное право на существование. Я полагал, что такое указание не будет бесполезно для вашей светлости, но не подозревал, что оно будет истолковано как желание подчинить политические задачи чисто военным целям.
Чтобы не подвергаться в будущем неправильным толкованиям и частью ввиду признания мной убедительности приведенных вашей светлостью доводов, я отныне отказываюсь от всяких заметок на полях политических донесений, но оставляю за собой право доводить о своих взглядах до сведения вашей светлости иными путями со всей прямотой и откровенностью.
Ввиду важности затронутых вашей светлостью вопросов я вынужден подробнее остановиться на них.
Я всецело держусь мнения вашей светлости, что даже при счастливом ходе войны с Россией нам не удастся окончательно уничтожить ее боевые силы; но я полагаю, что в случае несчастной для нас войны эта страна, вследствие внутренних политических неурядиц, окажется более бессильной, чем всякое другое европейское государство, включая Францию. Я вспоминаю, что после Крымской войны Россия целых двадцать лет не могла оправиться и только в 1877 г. настолько окрепла, что смогла выступить.
Боевые силы Франции в 1871 г. не были в достаточной степени уничтожены, так как на глазах и, пожалуй, при содействии победоносного противника создавалась и формировалась новая армия для подавления Коммуны и для спасения страны от окончательной гибели; крепости Парижа, находившиеся в руках победителя, не были снесены, даже не деформированы; флот был сохранен Франции, не уничтоженной, а только политически униженной. Эти факты до очевидности доказывают, что мы были далеки от действительного уничтожения врага, что мы сохранили ему основу для тех грозных боевых сил на воде и суше, которыми сейчас располагает республика. С военной точки зрения это было неправильно, с политической -- вполне соответствовало положению вещей в Европе и, следовательно, для данного момента было разумно.
Чем больше крепла республика, тем большую готовность проявляла Россия -- вопреки самому лояльному отношению и намерению со стороны царя лично -- воспользоваться удобным моментом, чтобы вступить в союз с Францией и напасть на Германию как на оплот монархизма.
С этой целью оба народа систематически увеличивают свои боевые силы на важнейших границах, причем никто их к тому не вызывает, и никаких объяснений для своих действий они привести не могут.
По этим основаниям руководимая вашей светлостью мудрая политика моего в Бозе почившего деда заключила союзы, которые послужили нам защитой от нападений со стороны нашего прирожденного врага с Запада. Эта же политика сумела и русских властителей склонить на нашу сторону. Ее влияние будет действовать на них до тех пор, пока нынешний царь будет иметь реальную силу для осуществления своей воли; лишится он этой силы, -- многие признаки этого имеются, -- и тогда Россия уже не расстанется с нашим прирожденным врагом, и они поведут войну сообща, когда признают свои боевые силы достаточными, чтобы безнаказанно уничтожить нас.
При таких обстоятельствах ценность наших союзников растет; приковать их к себе, не давая значительного влияния на наши дела, будет и останется великой, допускаю даже, трудной задачей осторожной германской политики. Надо иметь в виду, что часть этих союзников романского происхождения и что их правительственный механизм не такой абсолютной прочности, как наш. Поэтому рассчитывать на длительный союз с нами вряд ли можно, и, следовательно, война оборонительная или наступательная, в которой они должны оказать нам помощь, пусть будет раньше, чем позже.
Наши враги сделают немало попыток, чтобы отвратить от нас союзников; каждая ошибка с нашей стороны, каждый промах германской политики будет содействовать этим попыткам. К такого рода ошибкам я отношу покровительство Баттенбергу. Австрия усмотрела бы в них нарушение ее специальных интересов, а Россия испытала бы удовольствие от разрыва Германии с ее лучшим союзником и поняла бы, что война из-за Баттенберга не была бы для Германии популярной войной и была бы совершенно лишена столь необходимого furor teutonicus.
Россия с легкостью создала бы тогда повод для войны, но общественное мнение, конечно, указывало бы на Германию как на ее инициатора. Допускаю, что таким образом ускорили бы опасность войны, но какой ценой? Я совершенно чужд намерения добиваться войны. Так как война против запада имеется постоянно в виду, и в этом направлении сделаны уже приготовления, и так как эта война во всех отношениях сулит больше преимуществ, чем на Востоке, что отмечает и ваша светлость, то военные власти были бы особенно признательны той политике, которая в состоянии действительно обеспечить ведение войны на Западе, как только она будет признана неизбежной.
Но я точно так же держусь того мнения, что если мы начнем войну на восточной границе, то будем иметь ее с обеих сторон; Франция только в том случае не выступит, если будет переживать глубокий внутренний кризис, или если там произойдут какие-нибудь военные осложнения, какие имели, по-видимому, место прошлой осенью (неудача с мелинитовыми орудиями и негодность ружья и т.д.). Однако нельзя с абсолютной уверенностью предвидеть, что в случае войны с Францией Россия ео ipso будет держаться пассивно по отношению к нам.
Во всякое время, а особенно при обстоятельствах, какие существовали прошлой осенью, долг главного Генерального штаба зорко следить за военным положением страны и наших соседей и заботливо взвешивать преимущества и невыгоды, которые могут представить военные условия. Исходя из того, что не направление политики, а подчиненные ей военные мероприятия должны соответствовать политическим задачам момента, глава Генерального штаба должен доводить до сведения руководителя политики со всей прямотой и стойкостью военную точку зрения. По моему мнению, этим способом оказывается помощь даже самой миролюбивой политике.
В таком смысле следовало бы истолковать мои одиозные заметки на полях доклада от 28 апреля; они должны были отметить и обязанность Германии вести миролюбивую политику, и право военных авторитетов в Германии и Австрии обратить внимание на благоприятные военные условия, какие осенью представлялись для военных действий обоих государств.
Несмотря на мои marginalia, вызвавшие такое волнение, я все же убежден, что ваша светлость, в случае перемены правления, будете со спокойной совестью и твердостью направлять, как и теперь, мирный ход немецкой политики.
В. кронпринц Германской империи и Пруссии"
15 июня 1888 г. кронпринц стал императором. Ровно неделю спустя я получил косвенные известия об одном высочайшем заявлении, которое сводилось к тому, что император чрезвычайно неприятно удивлен различными статьями германских газет. Главным образом его недовольство относилось к вечернему изданию "Berliner Tageblatt" от 20 июня и к статьям "Berliner Zeitung" и "Berliner Presse" от 21 июня, которые уверяли, что между Его Величеством и имперским канцлером возникла размолвка из-за графа Вальдерзее, т.е. что в правящих кругах существуют или намечаются трения, какие служили предметом публичного обсуждения при императоре Фридрихе. Его Величество опасался, что заграничная пресса станет эти статьи комментировать, и потому настаивал, чтобы правительственная печать изложила действительное положение вещей и дала отпор указанным нападкам: император остается при тех же взглядах, какие развивал еще в мае; несмотря на все свое уважение к графу Вальдерзее, он не предоставит ему влияния на внешнюю политику; в его царствование не будет придворной камарильи; наоборот, он убежден, что среди людей, которые пользуются его доверием и которые ему служат, нет деления на партии, все следуют по пути, который он избрал для осуществления намеченной им цели.
С 19 по 24 июля император был в Петергофе. Впечатление, которое он произвел, только впоследствии стало мне вполне известно. Что он свое личное неудовольствие перенес на политику, стало заметно лишь в июне следующего года, когда он находился в Петергофе, притом из двух обстоятельств.
Граф Филипп Эйленбург, посол в Ольденбурге, пользовался особой милостью Его Величества за салонные таланты и часто призывался ко двору. Он поведал моему сыну, что император считает мою политику слишком "русофильской" и потому не сможет ли мой сын или я, путем каких-нибудь уступок, или какими-нибудь объяснениями рассеять недовольство Его Величества. Мой сын спросил, что значит "русофильская" политика. Он просил указать, какие шаги признаются слишком русофильскими, т.е. невыгодными для наших интересов. Наша внешняя политика представляет из себя хорошо продуманное и заботливо рассчитанное целое, которого не могут оценить ни аматеры политики, ни милитаристы, нашептывающие императору. Если Его Величество не доверяет нам и поддается интриганам, то пусть отпустит нас с Богом. Он добросовестно и по мере своих сил работал совместно со мной, его здоровье пошатнулось от всех этих трений, в центре которых ему приходится находиться. Если от него требуют политики, основанной на настроениях, то пусть его отпустят с Богом лучше сегодня, чем завтра. Граф Эйленбург, который ожидал другого ответа, обратился к нему с настоятельной просьбой не придавать его замечаниям значения: он просто выразился неудачно.
Несколько дней спустя, во время посещения Берлина шахом персидским, император указал моему сыну, что следует начать в печати кампанию против русского займа; он не желает, чтобы еще больше немецких денег ушло в Россию на русские бумаги, что Россия оплатит ими лишь свои расходы на вооружение. На эту опасность, как выяснилось в тот же день, обратил его внимание один из его высокопоставленных милитаристов, военный министр генерал фон Верди. Мой сын ответил, что дело обстоит не так: имеется в виду конверсия прежних русских займов, следовательно, чрезвычайно благоприятный для немецких владельцев случай получить чистое золото и разделаться с русскими бумагами, по которым в случае войны Россия перестала бы выплачивать проценты. Россия хотела при этом извлечь прибыль -- платить за будущий заем одним процентом меньше: денежный рынок этому благоприятствует, следовательно, помешать тут нельзя. Французы возьмут русские бумаги, если их оттолкнут от себя у нас, следовательно, выгоды извлечет Париж. Император настаивал, что немецкая печать должна писать против русских финансовых операций. Мой сын ответил, что если ему не удалось изложить Его Величеству сущность вопроса, то он просил бы обратиться к министру финансов; официозные отзывы не могут быть напечатаны без согласия имперского канцлера, так как могут повредить всей его политике. Его Величество предложил сыну моему срочно написать мне, что Его Величество желает открыть в печати кампанию против русских финансовых операций, и приказал через адъютанта известить заместителя отсутствующего министра финансов, что биржевой совет старейшин должен воспретить реализацию займа.
Я лично испытал настроение Его Величества несколькими месяцами позднее; я не мог не упомянуть о нем раньше, теперь, ввиду общей связи, повторяю снова. Когда в октябре 1889 г. закончилось пребывание царя в Берлине, и я с императором возвращался после проводов царя на вокзал, Его Величество стал мне рассказывать, что в Губертусштоке он сам сел на козлы охотничьей повозки, а царю предоставил удовольствие охоты, и закончил словами: "Ну, похвалите же меня!" Когда я удовлетворил его желание, он стал говорить, что он сделал больше: объявил царю о своем желании сделать ему продолжительный визит, который он частью проведет совместно с ним в Спале. Я позволил себе выразить сомнение, насколько это будет желательно императору Александру: последний любит покой, изолированность и жизнь в кругу семьи; Спала, маленький охотничий замок, не приспособлен для приемов. Мысленно я взвесил, что обе высокие особы будут вынуждены там к тесному общению в течение продолжительного пребывания, и в замке могут завязаться разговоры, которые затронут щекотливые вопросы.
Я решил принять все меры, чтобы помешать этому визиту. Различие характеров и образа мыслей обоих монархов никому из современников не было так известно, как мне, и это знакомство с их натурой заставляло меня опасаться, что более или менее длительное совместное пребывание без опытного контроля поведет к трениям, отчужденности и недовольству. Причина недовольства уже была налицо, так как обещанный визит, которого царь не мог из вежливости отклонить, нарушал его любовь к одиночеству. В интересах единения обоих кабинетов я считал нежелательным без нужды поддерживать длительное и тесное общение между подозрительностью обороняющегося царя и наступательной любезностью нашего государя, тем более что таким обещанием визита была дана авансом любезность, какая вряд ли соответствовала духу русской политики и еще менее подозрительному отношению императора Александра. Насколько обоснованны были мои тревоги, показали тайные донесения из Петербурга, которые, если бы даже признать, что они были преувеличены или подложны, все же обнаруживали знание действительного положения вещей.
Император, ожидавший с моей стороны одобрения, был неприятно задет, довез меня только до дома, не вошел, вопреки обыкновению, ко мне, чтобы переговорить дальше о делах.
Визит, который император с 17 по 23 августа сделал царю в Нарве и Петергофе, повел за собой усиление личной неприязни, которой я и опасался.
После Нарвы последовало свидание в Ронштоке и торговый договор с Австрией; поворот Его Величества в сторону Англии начался еще с осборнского визита в начале августа 1889 г.; над ним с искусным расчетом работали англичане, он повлек за собой договор о Занзибаре и Гельголанде. Морская форма admiral of the fleet может рассматриваться как символ внешней политики империи за указанный период.