Что Гельголандский договор был для нас меновой сделкой на манер заключенной между Главком и Диомедом, стало уже общим мнением не только тех кругов, которые являются сторонниками морских завоеваний. В официальных сферах оправдание этой неэквивалентной сделки усматривали в неуловимом значении ее, в необходимости поддерживать наши добрые отношения с Англией. При этом указывают, что и я, в бытность свою на службе, придавал большое значение этим отношениям. Это несомненно верно, но я никогда не верил в возможность длительной прочности этих отношений и никогда не предполагал приносить немецкую собственность в жертву чьей-либо благосклонности, которая к тому же вряд ли пережила бы срок существования одного кабинета. Политика всякой великой державы будет всегда изменчивой в изменчивом ходе событий и интересов, но английская политика, кроме этого, находится в зависимости от перемен, которые в среднем каждые 5 -- 10 лет происходят в личном составе парламента и министерства. Передо мной стояла задача содействовать укреплению расположенного к нам министерства Солсбери, поскольку это было осуществимо путем проявления симпатий.
Но слишком быстро течет жизнь английских кабинетов, чтобы покупать благосклонность и устойчивость английского министерства хроническими жертвами; к тому же их существование слишком мало зависит от отношений Германии, а в гораздо большей степени от Франции, России, даже Италии и Турции.
Отказ от прав на торговый город Занзибар является хронической жертвой, для которой Гельголанд не может служить эквивалентом. Это единственный крупный торговый пункт на восточно-африканской границе, куда мы имели свободный доступ; он служил нам, таким образом, переходным мостом на материк Африки, и, не имея возможности перенести его на другое место, мы не имели права отказаться от него.
Что обладание этим пунктом достанется нам приблизительно таким же путем, как англичанам, я считал, основываясь на успехе немецкого влияния за последние четыре года, если не несомненным, то вероятным, и потому для будущей политики не ставил эту задачу как необходимую, но во всяком случае как возможную и достойную достижения. При этом мной руководило убеждение, что дружба Англии для нас, конечно, очень ценна, но что дружба Германии для англичан, ввиду некоторых обстоятельств, еще ценнее. Если Англии будет серьезно угрожать высадка французов, что не противоречит естественному ходу политики, то помочь ей сможет только Германия; Франция не сможет использовать против Англии даже свое временное превосходство на море, если мы этого не допустим, а Индия и Константинополь лучше защищены от русской опасности на польской, чем на афганской границе. Положения, подобные тем, какие заставили Веллингтона на Belle-Alliance сказать или подумать: "Я хотел бы, чтобы был вечер, или чтобы пришли пруссаки", могут скорее повториться в ходе развития большой европейской политики, чем в такие исторические моменты, когда нам понадобится английская дружба. В Семилетнюю войну она прекратилась в тот момент, когда мы больше всего в ней нуждались, и на Венском конгрессе Англия приложила бы свою печать к договору между Францией и Австрией от 3 января 1815 г., если бы возвращение Наполеона с Эльбы неожиданно не подняло занавес над политической ареной. Англия судьбой предназначена быть таким государством, с которым не только нельзя заключать прочного союза, но в котором никогда нельзя быть уверенным, потому что основы политических отношений там более переменчивы, чем в какой-либо другой стране; они зависят от выборов и создаваемого ими большинства. Только договор, принятый парламентом, служит некоторой гарантией против изменчивости отношений, но мне кажется, что и эта гарантия стала менее надежной с тех пор, как договор о нейтральности Люксембурга от 11 мая 1867 г. был так ловко истолкован Англией.
По моему мнению, немецкая дружба для того, кто ее добился, более прочна, чем дружба англичан, и в то же время я полагаю, что при правильном ведении немецкой политики Англия скорее окажется в положении, когда ей потребуется наша дружба, чем английская нам. Под правильным ведением политики я разумею: не упускать из вида попечения о наших отношениях к России, несмотря на то, что мы защищены от нападения России Тройственным союзом.
Даже если бы эта защита по прочности и постоянству была несокрушима, мы все-таки не имеем права и основания возлагать на немецкий народ, ради английских и восточно-австрийских интересов, тяжелое и бесплодное бремя русской войны, если этого не требуют собственные интересы Германии и опасения за целость Австрии. Во время Крымской кампании нам предоставлйлось вести войну Англии на правах ее индийских вассальных князей. Разве Германская империя менее независима сейчас, чем во времена Фридриха Вильгельма IV? Может быть, услужливее? Да, но за счет немецкого государства.
Готовность, с которой Каприви возлагал ответственность за сомнительные политические мероприятия, как, например, за договор с Занзибаром, конечно, по приказанию свыше на меня, не доказывает его политической честности. 5 февраля 1891 г. он сказал в рейхстаге (Стеногр. отчет. С. 1331):
"Я хочу остановиться еще на одном упреке, который неоднократно делался нам: нам указывали на то, что Бисмарк вряд ли заключил бы подобное соглашение. Сравнивали в этом отношении настоящее правительство с прежним, и сравнение оказалось не в нашу пользу. Я был бы совершенно не понимающим своих обязанностей человеком, если бы, вступив на этот пост и приняв на себя дальнейшее ведение дел, даже не от такого крупного деятеля, каким был мой предшественник, не усвоил себе: что уже сделано, каковы намерения правительства, какова его точка зрения? Ведь эта же обязанность понятна каждому, и вы можете поверить мне, что эту обязанность я выполнил с большим старанием".
Каким образом Каприви ознакомился со всем этим, я не знаю. Если путем чтения актов, то из них он не мог вычитать, что я посоветовал заключение Занзибарского договора. Мысль, что Англия важнее для нас, чем Африка, которую я при случае высказал по отношению к скороспелым и раздутым колониальным проектам, при известных условиях настолько же верна, как и положение, что Германия для Англии важнее Восточной Африки; но в то время, когда заключался Гельголандский договор, дело обстояло иначе. Англичанам вовсе не приходило в голову требовать или ждать от нас отказа от Занзибара; наоборот, в Англии свыкались с мыслью, что немецкая торговля и немецкое влияние растут и что в конце концов они достигнут господства. Сами англичане, проживающие в Занзибаре, когда получили первые известия о договоре, были убеждены, что их вводят в заблуждение, потому что было непонятно, ради чего мы пошли на такую уступку. Нам не приходилось выбирать между утверждением наших африканских владений и разрывом с Англией; у нас не было и необходимости соблюдать мир с Англией: только желание обладать Гельголандом и оказать любезность Англии объясняют договор. Итак, обладание этим утесом должно льстить нашему национальному самолюбию, но оно не увеличивает нашей безопасности от французского флота и принуждает нас превратить Гельголанд в Гибралтар.
До сих пор, в случае французской блокады наших берегов, остров был защищен английским флагом, и потому не мог быть превращен французами в угольную станцию или провиантский магазин, но это произойдет, если в будущую французскую войну Гельголанд не будет защищаться английским флотом или сильными укреплениями. На эти соображения прессы Каприви ответил 30 ноября 1891 г. в рейхстаге следующее:
"У Англии есть нужды в различных частях света, она имеет владения на всем земном шаре, и, пожалуй, не так уже трудно было бы найти предмет для обмена, который был бы Англии угоден и на который она согласилась бы обменять свой Гельголанд. Но я хотел бы видеть тот взрыв негодования, законного негодования, которое разразилось бы, если бы через год или перед самым началом войны спустился на Гельголанде английский флаг и перед нашими глазами взвился бы другой флаг, более отдаленного государства!"
Верил ли он сам в это?
Достойно замечания, что в его речи от 5 февраля 1891 г. заключается противоречие, которое подвергает сомнению убежденность оратора в правоте его аргументов. Если бы он считал договор сам по себе и объективно полезным, он не поддался бы искушению перенести ответственность за него на своего предшественника, ему понадобилось бы тогда делить со мной заслугу заключения выгодной сделки, и не стал бы он извлекать из актов мои заявления, которые по времени, связи и цели не имели того смысла, который он им присваивал. В своей речи 30 ноября 1891 г. он уже не ощущает потребности возложить честь ответственности на меня, он поясняет: одного этого года было достаточно, чтобы показать, как правильно мы действовали.