Живет он здесь вторую неделю. Неизменно -- каждый день -- свет, тепло, море, горы, пышная растительность парка -- радуют его и гонят, с раннего утра -- вон, "в природу".

Никогда, нигде -- в самых красивых местах за границей -- ему не было так хорошо. Там в нем сидел торопливый турист; а здесь ему все как-то особенно мило и близко: изгибы прибрежья, горные тропинки, татарские сакли, мечеть, ребятишки, красивые "софты", когда они выходят на улицу в своих чалмах и халатах, женщины с античным профилем под чадрой, в мелких косицах, выкрашенных в желто-красную краску. И рядом с грязцой и теснотой деревушки -- строго изящный чертог покинутой господской усадьбы, его террасы, лестницы, башни, фонтаны -- с ковром роскошного цветника, с запахом еще туго распускающихся цветов на магнолиях, покрытых блестящей и твердой листвой.

Как там дышится на террасе, перед закатом солнца, как мечтается!..

Да, здесь и он начал мечтать, после многолетней кабалы в деловитом и рассудочно-суетливом городе, который выедал из него, день за днем, молодость, способность наслаждаться, искать красоты, гармонии, страсти -- жить не одними навыками и привычками, логикой и цифрами, общими местами и общепризнанными принципами -- а вовсю чувствовать, как голоса природы просыпаются в душе и влекут ее на законный и достижимый пир жизни.

Привычку к чтению привез он и сюда -- и в первые дни он дочитывал книжки журналов, взятых с собой в дорогу. Читал он рассеянно, машинально, обрывая беспрестанно нить сухой фразы в безвкусной прозе статьи или обозрения, где все одни и те же "хорошие" мысли перетирались все на один и тот же лад.

Сегодня он пошел в парк с томиком романа, совсем нового, купленного им у Полицейского моста, за день до отъезда.

Француз-автор -- настоящий талант; но в нем слишком много презрения к людям, узкого пессимизма и цинической чувственности. Лихутин читал почти все его лучшие вещи -- в том числе и сборники мелких рассказов. Вообще, он успевал, не отрываясь от срочной служебной работы, прочитывать немало и французских романов. Но они скользили по нем, часто раздражали, и если интересовали, то подробностями реальной жизни. Адюльтер -- вечная их тема -- давно давил ему оскомину.

Заглавие желтого томика, купленного им у Полицейского моста -- нашел он очень удачным. Это было изречение Соломона -- испытавшего на себе роковую силу любви.

Лихутин взял с собой в первый раз этот роман; но -- захваченный потребностью упиваться блистательным утром, он не прочел еще и первой строки, там, под кедром. Сегодня ему тяжела стала всякая "книжка". Она делалась для него символом того, что половину своей жизни, если не две трети, он был сам раб книжек; только не таких, которые учат жить вовсю, а делают из тебя существо, убегающее от всего сладкого и радостного, от обаяний природы и всемогущей страсти.

-- Сильна как смерть, -- вслух подумал Лихутин, вспомнив заглавие романа. Он все еще сидел в тени кипарисов, на траве, и его потянуло к желтому томику, оставленному под кедром, на складном стуле.

Он вернулся туда, переменил место, сел на стул в прежней позе, прислонив спину к стволу дерева, и начал читать, с желанием найти что-нибудь такое же сильное, как заглавие.

И он просидел, почти не меняя позы, до часа своего завтрака, когда солнце уже забралось над кедром и тени вокруг дерева резко укоротились. Ноги ему жгло. Смолистые испарения насыщали воздух.

Незаметно, залпом, он прочел чуть не половину томика.

Неизведанное им чувство испуга за себя засосало в груди. Он уже видел, куда автор ведет своего героя: к беспощадной развязке, когда любовь заново овладеет им и когда будет уже поздно. Не помнил он, чтобы какой-нибудь роман так властно заставил его, в последние годы, сделать оборот на самого себя, застигал его так неожиданно и ставил ему вопросы:

"Разве ты жил? Разве ты знал, что такое то всесильное чувство, которому равна по могуществу только смерть, по изречению мудрого царя, написавшего "Песнь песней"?

Читать дальше стало вдруг жутко.

Лихутин пошел из парка замедленным шагом, не чувствуя, как лучи солнца припекают его сквозь полотно его шляпы-шлема.

Воздух -- полуденный, полный испарений цветов и деревьев -- вызывал прилив крови к голове и совершенно новую для него работу мозга.

Отчего то, что он сейчас читал, не казалось ему, как бы это было в Петербурге, если не сочиненным, то преувеличенным; умышленным превознесением -- превыше всего -- в сущности ведь чувственной, половой любви, вопреки всему, что человек с правилами и принципами считает за настоящее благо и цель жизни?

Отчего?

Вместо ответа он, невольно и с явным желанием пристыдить и покарать себя, начал снова перебирать в голове -- к чему сводится жизнь его сердца? Что он испытывал, какие радости, какой вид любовного захвата?

Совестно было и вспоминать. Дело владело им. Он уверил себя сразу, что ему некогда давать ход вздорным запросам "фантазии" и "сенсуализма". Были сближения с женщинами; но они кончались разговорами на интересные темы. Были связи. Но какие? В низменных сферах, без пособия душевного захвата. Какая-то гигиена, без угрызений совести, потому что все обходилось "честно благородно". Он еще недавно благодарил судьбу за то, что ни одна из этих встреч не перешла во что-нибудь обязательное и неопрятное.

Так прожито двадцать лет, двадцать лет, уже безвозвратных... И он на таком спуске к годам полустарости, где все в заговоре против прав на радость жизни и полноту страстных испытаний. Так он и состарится, так и ляжет в гроб.

Не за одного себя сделалось ему обидно и страшно; а за всех своих сверстников, таких как он, мужчин и женщин, дельных и умных, честных и порядочных, за все русское, безвкусно-принудительное отношение к жизни.

Никто из них не умеет жить, не умеет брать от природы, от своего темперамента, от самых законных жизненных влечений то, что не дает никакая книжка, никакая пропись. Чуть не сорока лет, впервые познал он сладость обаяния природы. Но она зовет еще к чему-то? Она узаконяет то, что там, в Петербурге, в кабинете, в канцелярии и в комиссии, на деловых разъездах и в серьезных разговорах -- глохнет и обращается в ничто.