Ему следовало подняться к себе по ближайшей крутой дорожке, между низким забором и изгородью парка; но он спустился по узенькой каменной лесенке, к заднему фасаду "дворца", прошел весь двор, не замечая, что на нем делается, и только за воротами, у второго спуска, против входа в цветник нижнего парка, посторонился, заслышав сзади шум колес и лошадиных копыт.

В легком облаке пыли катилась тележка на рессорах. Маленькая чалая лошадка потряхивала бубенчиками; она бежала, точно собачка, и пофыркивала.

Лихутин остановился и приподнял шляпу.

Он узнал испитого блондина, его затасканную соломенную шляпу и измятую парусинную пару. С ним познакомил Лихутина хозяин квартиры, татарин Ахмет, на днях, внизу, в своей мелочной лавке. Фамилии он не мог вспомнить; но знал, что этот блондин-художник, третий год живет на хуторе своего дяди, верстах в трех, пописывает картинки и занимается виноградным делом. Кажется, он уже харкал кровью; но держал он себя молодым человеком, в разговоре быстро оживлялся, говорил порывисто, высоким тенорком.

-- Откуда? -- спросил Лихутин, подошел к тележке и пожал руку.

-- Ездил туда, за Мисхор. Приглашали насчет филлоксеры.

-- А вы этим занимаетесь?

-- Как же... Немало десятин подвергли дезинфекции.

-- И успешно?

-- Пока кордон строго держим и не пускаем дальше... Каково утро сегодня было? -- перебил он себя. -- Роскошь!

-- Вы ведь художник? Отчего же не пишите эскизов?

-- Некогда. Да и не могу сидеть подолгу, в одной позе. Сейчас начнет анафемски ныть в боку. У меня немало есть набросков. Когда-нибудь в наши края заверните... Винца нашего отведать... Я здесь часто бываю проездом, чуть не каждый день. Да еще никого что-то нет. Хоть бы одна интересная женская фигура.

Побурелое от загара и легочной болезни лицо блондина осветилось усмешкой широкого рта и его вдавленные серые глаза блеснули женолюбиво.

-- Это меня не прельщает здесь, -- заметил Лихутин.

-- Ах, не скажите!.. Не одна неодушевленная природа... Нужна и живая красота.

-- А разве лица татарок не оригинальны? Я еще мало видел, но попадаются чудесные головки.

-- Порода есть... По-моему -- помесь туранской крови с генуэзской... Но очень уж их знаешь. Первобытны. Любовь они допускают только промежь себя... А ухаживанье -- в виде куска мыла.

-- Как?.. Как?

Лихутин рассмеялся.

-- Как же... Кусок мыла -- это выше всякой любезности и первый подарок. Но и его надо преподнести умеючи... Насчет этого -- у мусульман куда построже нашего... И девчата здесь не такие, как в матушке России. С выдержкой!

Лошадку беспокоили мухи и она дернула.

-- Стой! -- добродушно крикнул блондин, и наклонившись к Лихутину через крыло тележки, заговорил, потише звуком, но также порывисто:

-- Телеграфист мне сказывал, ожидается приезд одной интересной особы. Смотрела комнаты у Аджи. Знаете, у вашего первого богача? В Мекку ходил. Потому и Аджи... Если будет случай познакомиться, и меня не забудьте... И к нам милости просим кавалькадой.

-- Я насчет верховой езды плох.

-- Здесь будете ездоком. Небось!

Он ударил лошадку вожжей и приподнял другой рукой шляпу.

Волосы совсем поредели у него на взлызах высокого лба, морщинистого и также сильно загорелого.

-- До свидания! Всего хорошего! -- крикнул он, обернувшись.

Лихутин не сразу двинулся дальше, а с минуту смотрел вслед облаку пыли.

Чахоточный блондин -- если поставить их рядом -- полон жизненных позывов. Может быть, ему не дотянуть до зимы; а он кутит, разъезжает в пыль и жар, борется с филлоксерой, ждет интересных дам из России, дарит молодым татаркам куски мыла.

Этот, когда придет его смертный час, не станет спрашивать себя: жил ли он?

Да он и умрет-то неожиданно, не веря в свою болезнь, как все почти опасные грудные. До последней минуты сохранит он свою жажду жизни.

Лихутина опять схватило то самое чувство, с каким он оторвался от чтения романа в желтой обложке -- чувство испуга и обиды за себя и таких, как он интеллигентных мужчин и женщин.

Мысленно выговорил он это слово "интеллигентных" почти с гадливостью.

"Какое безобразное слово, как оно пропахло чем-то затхлым и мертвенным! Когда только перестанут его употреблять!"

Как бы желая стряхнуть с себя это настроение, эти вопросы и возгласы, Лихутин поднял голову и широко оглянулся сначала назад, в сторону ворот, завешанных справа и слева кистями светло-лиловых цветов и цветника, с магнолиями и кипарисами; потом, вдоль белого шоссе, уходящего между двумя стенами деревьев, и вверх по горе, где домики с галерейками -- белые, серые, с русскими и восточными крышами -- ютились по склону, во всех направлениях, вплоть до минарета мечети и ее купола.

И все, кто здесь живет по своему стародавнему обычаю, "на лоне природы", слушаясь вековечных инстинктов, вкусили и будут вкушать дары жизни, когда настанет их черед. Перед ним проходят лица и фигуры татар: толстого Аджи, хозяина Ахмета, франта-кутилы, его приказчиков, цирюльника Мухтара, почтаря Искендера, мальчишек и девчонок, старых баб с халатами на голове, подростков-девчат с полуоткрытыми лицами, лукаво выглядывающих из-за низких загородей и с дощатых галдареек сакль.

Все это живет -- по закону. Когда кровь заговорит, они любят, посягают, берут жен, сколько хватает достатка, не знают запоздалых укоров себе и живут себе в телесном и душевном равновесии. Кому из них посчастливится -- подслужиться к молодой и тароватой барыне, когда ездит с ней по горам, тот не задумается ни перед каким вопросом, не станет разбирать "мотивы" и "принципы". Для него женщины -- все равны: знатные и простые, генеральши и судомойки. Аллах не запрещает их делать своими подругами. Он и в раю сулит несметные рои чаровниц-гурий. Что жизнь дает, то и бери, и знай: ты мужчина, а женщина создана на твою утеху и потребу.

Так будет не нынче-завтра отвечать на заигрыванья какой-нибудь заезжей барыни -- тот подросток, который носит ему, каждое утро молоко, стройный, белолицый и светловолосый татарин, затянутый в куртку, с бараньей шапочкой на затылке, музыкально лепечущий по-русски, умненький и изящный во всех своих движениях и позах.

На пол-горе, Лихутин повернул влево, к площадке, где стоял домик с террасой. Он там завтракал.