-- Господи! Как хорошо!.. Владимир Павлович!.. А?..

-- Чудесно!

Они сидели, друг перед другом, у самых перил крыши террасы, за круглым столиком, куда им подан был кофе.

Их обливал свет луны -- сизо-серебристый и трепетный, немного жуткий. Вдали, он играл на чешуе приморской зыби, ближе -- в нем точно купались шапки фруктовых деревьев, все в розоватом цвету. Прохлада обвевала лицо и струйки приятной дрожи проскользали по спине.

Внизу в садике -- конусы двух кипарисов высились черно-синие, недвижные, и ветви фигового дерева -- кривые, длинные, с редкими еще листьями, как огромные пауки распустили свои лапы.

-- Просто не верится, -- выговорила она, откинув голову назад.

-- Чему? -- спросил Лихутин и, полузакрывая глаза, глядел на нее, как сквозь дымку.

Марья Вадимовна накинула на голову черное кружево. Ее руки падали вдоль длинной шелковой накидки с высоким воротником.

-- Чему? -- повторил Лихутин.

-- А тому, Владимир Павлович, что так легко живется... И так немного надо для этого... Природа! Свобода!

Она наклонилась к нему и положила на столик обе руки -- белые и наливные, с тонкими пальцами и розовыми ногтями. Волосы ее выбивались из-под кружева и одна короткая прядь на левом виске заканчивалась завитком.

Лихутин не отводил от нее глаз.

-- Как будто этого мало? Красота и свобода?.. Это все, Марья Вадимовна.

Они говорили уже как старые знакомые, почти как приятели. За обедом он многое узнал. Муж ее болел около года, умирал томительно, мучил и себя и ее. Она не жаловалась; но все это не трудно было понять. Свое имение он ей оставил в пожизненное пользование. Детей у нее нет. Все десять лет своего замужества она прожила в одном и том же губернском городе, куда попала, тотчас по выходе из института, в местные сановницы, принимала, танцевала, играла в карты, читала, -- но не жила.

И на это она ему не жаловалась, но так выходило из того, что она рассказала про себя. Мужа она боялась, уважала, подлаживалась к нему; но любви не знала.

Когда, полчаса назад, они поднялись на крышу и, прежде, чем присесть к столику, стояли у перил -- у него на губах был вопрос:

"Да разве вы жили"?

Но его удержало стыдливое чувство. Он сейчас же подумал:

"Точно у Гончарова: Гайский и вдова Беловодова".

Но сам-то он точно жил? Гайский, по крайней мере, хоть гонялся за поэзией и красотой; а он даже не пробовал испытать подобие увлечения: обжечься обо что-нибудь.

Теперь, после таких возгласов этой женщины, где жажда радостных ощущений задрожала свободно и смело, ему нечего проповедовать. В ней бьется каждая жилка. Молодость брызжет из нее. Ей не больше двадцати восьми лет, а на вид и того не дашь.

Но ведь и он не старик. Между ними -- каких-нибудь десять лет расстояния. Теперь только она и готова для страсти. А он?

Стыдливое чувство опять подкралось к нему.

-- Марья Вадимовна, -- тихо говорил он, наклонившись к ней через столик, -- вы должны быть счастливы тем, что сохранили жажду жизни нетронутой... Ваше замужество...

-- Застраховало меня? -- спросила она, сдерживая смех. -- Да, вы правы. Но это нелегко. Знаете, я вам что скажу, Владимир, Павлович, я почти десять лет прожила по книжке.

-- По книжке? -- переспросил он и громко рассмеялся. -- Все равно -- что я.

-- Неужели?

-- Уверяю вас.

-- И вы признаетесь в этом? Как? С сожалением?

-- Я, мужчина, я несу всю вину. Вы играли страдательную роль.

-- Не хочу поминать лихом свое замужество, -- сказала она серьезнее. -- Может быть, и хорошо, что я прожила по книжке. Я очень много читала без разбора; наши журнальные серьезные статьи -- скорее, как урок. Я ведь вышла из института с шифром. Привычка первой ученицы. Зато с увлечением -- романы... всякие, всего больше старые, нынче забытые. На них я очень долго сидела и они меня держали в особом воздухе, выводили передо мною стену. Сердце и рвалось, голова горела, воображение колобродило, но кругом, в губернии, как называла наш город моя горничная Даша, любовь, страсть, увлечение -- все это было так низменно и грязно, что я года через два-три, волей-неволей, должна была распознать, что вокруг меня делается. До излияний со мною не доходили: я, по мужу, занимала такое положение... И я никого не вводила в свою душу, ни молодых женщин, ни молодых людей. Никто не знал, какая во мне хоронилась Индиана.

-- Индиана? -- переспросил Лихутин. -- Героиня... Жорж Занда?

-- А вы помните этот роман?

-- Признаюсь... только по заглавию.

-- Теперь принято говорить, что Жорж Занд вливала отраву в кровь замужних женщин, что ее идеализация чудовищно-безнравственная. Какая ложь! Никогда она не может дать ничего подобного тому, что вас охватит от таких вещей, как та книжка, которую вы читаете, Владимир Павлович...

Он сделал удивленный жест головой.

-- Ха, ха!.. Извините... Я подсмотрела третьего дня... Там, на террасе ресторана... желтый томик. Глаза у меня ужасно дальнозоркие. Заглавие я мигом прочла.

-- Вы знакомы с этим романом?

-- Как же; читала всю дорогу.

-- Не правда ли, сильно?

-- Очень. И кажется -- правда. Я говорю -- кажется, потому, что не могу поставить себя на место героя. Все эти вещи -- новые, те, что выходят в последние годы -- Мопассана, Бурже, Матильды Серао... Они, -- я говорю, -- опаснее; но страшнее, безотраднее... Зачем так копаться в любви? Так обнажать ее? Я не моралистка! По книжке жить я не хочу больше. Но жизнь не так страшна. Любовь должна стоить всякой траты сил. Только не надо убивать ее, в корне, неизбежным и пошлым адюльтером. Французы не могут выбиться из этой колеи!.. Не то надо переносить из живой жизни, не то!..

Она не докончила и, опустив голову на ладонь правой руки, ушла взглядом в лунную ночь.