Крутой спуск со ступеньками из шероховатых камней привел Лихутина опять к морю, к тому месту, около каменной беседки, где они, полчаса перед тем, сидели вдвоем.

Он проводил Марью Вадимовну после прогулки в нижнем парке; но идти к себе домой спать не мог.

Было уже за полночь. Месяц глядел высоко с неба и ночь стояла вся серебряная; и только иногда над морем поднималась молочная тонкая пелена и застилала игру чешуйчатой зыби.

"Вот она, вот жизнь-то когда пришла!" -- повторял Лихутин и его несло вниз.

Да, пришла жизнь, настоящая, молодая, окруженная чарами южной природы, на полной воле, с глазу на глаз с женщиной, охваченной еще сильнее жаждой жизни. В один день, в один вечер, он стал совсем другим человеком. И это не фраза, не самообман.

Так бы он и обнимал все вокруг; с каждым деревом поделился бы полнотой душевного ликования.

Долго гуляли они в верхнем и нижнем парке. Она опиралась на его руку и часто замедляла шаг. И то, что она говорила про себя, было так смело и правдиво, без рисовки, без ненужного умничанья.

Судьба свела их. В один день они сделались изумительно близки друг другу, и это сближение не пугает его, не отравлено ничем дряблым, малодушным, скептическим, брезгливым, что непременно закралось бы в душу, будь это не здесь, чувствуй он себя по-петербургски, сознавай он себя "интеллигентной" личностью, обязанной следить за каждым своим помыслом и впечатлением.

И как все ему казалось просто, удобно, легко и хорошо устроено, и вокруг него в природе, и во всем существе человека, каков он есть, с его стремлением к радости, красоте, обладанию, наслаждению.

У самой воды, на выступе каменной глыбы, присел он, не от усталости, а от желания перевести дух, смягчить прохладой морской влаги свое возбуждение, подремать, если ему это удастся, под еле слышный рокот волны.

Но задремать он не мог.

Голова работала, и работала она вовсе не так, как прежде, как недавно, неделю тому назад. Ее "предпосылки" были совсем не те. "Книжка" куда-то ушла и ее место занимало другое -- правда, настоящая, очищенная от всего лицемерно-условного.

Вся его прежняя душевная жизнь представлялась ему чем-то еще более тусклым и подневольным, без единой настоящей радости. И отчего?

Оттого, что он боялся голоса природы, не хотел познать ее могучих призывов, мерил все на аршин своего морализма и резонерства.

"Того нельзя, это не годится, то банально, с этим можно замарать себя": вот чем он жил, выгораживая все упорнее собственное достоинство, преклоняясь перед чистотой своего "я".

А он совсем и не думал быть чистым. Он жил, как сотни самых заурядных "интеллигентов", -- что за ужасное слово! -- без поэзии и радости, с пошлыми уступками чувственности, лицемерно и трусливо уходя от того чувства, которое все освящает и красит.

Разве он не был моложе на пятнадцать лет, когда стал жить по книжке? И тогда он мог познать, что такое сладкое единение с существом другого пола; но благодать не сходила на него, потому что он боялся жизни, боялся любви, был презренный трус и себялюбец, но себялюбец глупый, добровольно зарывавший сокровище, дарованное каждому из нас.

Как засорено и задергано везде великое стремление живых существ одно к другому, всеми этими правилами и запретами, ложью и трусостью. Но кто не хочет лжи и обмана, грязи и пошлости, тот терпи!..

Разве он не слышал сегодня исповеди молодой женщины, которая прожила почти десять лет около сухого и скучного мужа, и не хотела тайной связи, потому что кругом видела одну грязь и пошлость тайных связей, нечистоплотного адюльтера провинциальных нравов? Но она -- женщина. Она терпела за легкомыслие девушки, которая благоразумно делает партию и выходит за крупного чиновника, а не за человека, который заронил в нее искру. А мужчина? У него выбор, над ним не тяготеет точно такого же запрета, устроенного для существ другого пола. Стало быть, он добровольно надевает путы.

"Добровольно ли?" -- вдруг спросил себя Лихутин, и ему вспомнились встречи с замужними женщинами, где сближение могло бы вызвать и страсть. Что же не доводило до нее? Что отнимало от уст чашу радости и наслаждения? Обман, грязь, неизбежность малодушных и унизительных сделок, быть любовником женщины, которой другой обладает в то же время?.. Не это ли прежде всего?

Но страсть не знает таких задержек. Она все преодолеет, все очистит.

-- Страсть! -- беззвучно проговорил Лихутин, и чувство сложное и наполовину жуткое, давно ему знакомое, откликнулось на это слово.

Зачем непременно знойная страсть с ее безумием и насилием, сердечной болью и попиранием всякой границы и меры? Как будто нельзя испытать, хоть раз в жизни, блаженство взаимного обладания, обаяния женской красоты и грации -- светло, радостно и смело, без напора разнузданных инстинктов и без душевной скорби от предвкусия неизбежного конца всего земного, охлаждения и равнодушия?

И слова: "люби, пока любится" пришли ему сами собою. Нужды нет, что они избиты. В них -- правда. Отдайся волне и пусть она тебя несет, и лелеет, и нашептывает тебе волшебные сказки и навевает на тебя чудные грезы. Не нужно ни обетов, ни клятв, ни упреков, ни ревности, ни забеганий вперед, к той минуте, когда пережитое не в силах будет повториться.

Придет старость. Что за беда! Она неизбежна. Но чем же ее и скрасить, как не обращением к тому, что было, когда тайна жизни проявила себя минутами сладкого и могучего единения с природой, где все любит, все ловит миг, цветет и трепещет творческой силой.

Ночной свет стал блекнуть. Время подходило к рассвету; а Лихутин все не мог проститься с прибрежьем. Останься он на воздухе, он не заснул бы до восхода солнца. Впервые привелось ему провести так ночь, и ему не было совестно за себя. Он совершенно забыл, кто он, какой на нем чин, что он собою изображает в тех сферах, где составил себе репутацию "отлично умного" и "чрезвычайно сведущего" чиновника-публициста.

И ему сдавалось, что будут ночи еще блаженнее.