"Милый Владимир Павлович, -- читал Лихутин на другой день утром записку Марьи Вадимовны, -- я к вам с маленькой просьбой. Мы с Дашей, которую и посылаю к вам, очень недовольны молоком. Мой фактотум Викентий интригует и стоит за свою куму, нашу поставщицу. Вы мне говорили, что вам носит молоко тот хорошенький татарин, которого вы присылали тогда с букетом. Направьте к нему Дашу; она с ним сговорится.

За вчерашнюю прогулку большое вам спасибо; только я немного утомилась!

А когда же мы верхом, если не на Ай-Петри, то хотя до Орианды или до Симеиза?

Жму руку и жду Вас".

Даша, покрытая уже, по-крымски, расшитым полотенцем, смотрит на него, солидно усмехаясь глазами, как на приятеля ее барыни. Он ей нравится и видом, и тоном. Ей сдается уже, что барыня уедет отсюда не одна, а вдвоем, и к осени выйдет замуж.

-- Вы хотите сейчас же пройти к моей молочнице? -- спросил Лихутин и сам улыбнулся ей.

И ему нравится Даша с ее плотной фигурой, широким великорусским носом и плоскими черными волосами.

-- Да-с, барыня говорили, к татарчонку тому сходить, вы намедни которого присылали.

Голос Даши особенно приятно зазвучал, когда она произносила слово "татарчонок".

Он растолковал ей как пройти, сказал "подождите", хотел было написать записку; но раздумал и просил только передать барыне, что будет к завтраку: вчера Марья Вадимовна пригласила его.

Когда Даша ушла, а Лихутин стал прохаживаться по своей галерее, он сначала пожалел, что не написал записки в ответ на ту, которую держал еще в руках.

Что его удержало?

Стыдливое чувство, недостаток смелости, чтобы ответить в записке тому, что наполняло его, хоть одним криком души...

Он проснулся сегодня, чем свет, и вслух, лежа в постели, повторял, не стыдясь самого себя, стихи Пушкина, давно им забытые:

И сердце вновь горит и любит,

Оттого, что не любить оно не может!

Два раза перечел он записку. Разве эта посылка Даши, по поводу молока, не предлог написать ему?

Конечно, тон записки приятельский, простой, слишком даже простой, нет ни одного слова, от которого зажгло бы у него внутри, захватило бы дух.

Да ведь он и не мечтал праздновать победу. И ее могло сдержать то же стыдливое чувство, гораздо сильнее, чем его. Она женщина кроткая, воспитанная, прошла долгий искус замужней дамы, где только и делала, что подавляла свои порывы и держалась "книжки".

И вся вчерашняя прогулка мелькает, в ряде отчетливых картин, перед его умственным взглядом, с того момента, когда они сели на траву, под оливы, в начале прогулки.

Какой сладостный был миг этот наплыв нежности и ласки, в его душе, чуть не сказавшийся в поцелуях.

Мог! Но не покрыл... Разумеется, мог! Тысячу раз мог, не рискуя вызвать в ней негодующий протест оскорбленной женщины. Что-то ему говорило, что она примет это как дар, за который не казнят.

Больше того!.. Быть может, обойми он ее, покрой поцелуями, она бы отдалась тому же порыву, особенно там, дальше, на террасе заколоченного барского дома, в Мисхоре, куда они пришли перед самым закатом.

В воздухе пахло первыми цветами магнолии. Кругом приветливо смотрят на них, из-под навеса террасы, высокие деревья и чуть слышно перешептываются. Никто не заметил, как они зашли сюда. Было что-то особенно пленительное в этом уединении, вдвоем, что-то близкое к той минуте, когда все будет возможно.

И она, медленно вдыхая ароматный воздух, точно про себя улыбалась чему-то и повторяла одно слово: "хорошо". Опять его рука стала искать ее руки, и на этот раз он ощутил пожатие, тихое, ласкающее.

Вот когда ему простился бы всякий порыв!

И он не сделал больше ни одного движения.

Ему довольно было и того, чем все его существо жило в эти минуты. Опять та же боязнь, что лучше минут не будет после обладания, удержала его.

Так лучше, как теперь, в миллион раз лучше.

И когда они, возвращаясь домой, медленно поднимались в гору, по узкой дорожке, к мечети, он поддерживал ее под локоть, и они тихо смеялись.

-- Совсем я разомлела, -- повторяла Марья Вадимовна, чуть переводя ногами.

Если б он не выдержал и поцеловал ее в голову, в ее милые светло-русые волосы, не чувственность сказалась бы в нем, а высшая нежность. Но и этого он себе не позволил.

И теперь, перечитывая ее записку, где не было ничего, кроме приятельской близости, он не испытывал ни сожаления, ни упрека себе. Так все ясно и мило в этой женщине, и ее любовь, когда она полюбит, будет так же ясна и обаятельна, как та природа, которую он начал познавать только здесь.

Без всякого фатовства ждал он, что она полюбит. Так должно было произойти. И когда в слове или в безмолвном порыве его влечение к ней наконец прорвется -- "все будет возможно", повторил он еще раз мысленно, теми же словами.