Третий день Лихутин не выходит из дому, лежит в кровати или на кушетке, куда переходит с трудом. Опухоль около щиколки левой ноги туго опадает. Доктор нашел, что есть небольшое растяжение связок -- и покой необходим.
Вчера Марья Вадимовна просидела у него несколько часов, читала ему, рассказывала про себя и его много расспрашивала. Эти несколько часов пролетели досадно быстро; но, когда он остался один -- к вечеру -- что-то у него зашевелилось в душе новое, менее ясное и радостное.
Как будто после их прогулки пешком, когда они сидели на траве, "в тени олив", и потом на террасе, что-то остановилось.
Не в нем, а в ней.
И сегодня он проснулся с тем же смутным чувством.
Проснулся он очень рано -- и ему долго пришлось лежать, пока поднялся внизу один из мальчишек-татарчат, прислуживавший ему.
И Али что-то запоздал с молоком.
Вчера Марья Вадимовна опять заговорила об Али. Она, кажется, хочет сама учить его писать и читать по-русски. Даша было принялась за это; но у ней плохо идет, она нетерпелива и стала кричать на своего ученика; а он самолюбив, от каждого окрика -- сейчас побледнеет.
Пришел и Али.
Лихутин заметил, что он одет по-праздничному, не в своей затрапезной ситцевой куртке, а в суконной и кушак с серебряным набором.
-- Отчего так поздно? -- спросил он его с гримасой.
Почему-то этот красивый подросток ему гораздо меньше нравился, чем неделю назад.
Али сдержанно улыбнулся своими чудесными темно-синими глазами.
-- Носил молоко к барыне.
-- Может, записка есть?
-- Нет... Она сама вышла.
Не совсем приятно было Лихутину то, что татарин говорит "она" вместо "они", как бы сказал русский парень.
-- И что же?
-- Приказала сказать... приду нынче.
-- Когда?
-- Не говорила.
-- Ступай!
Он отпустил Али, не пошутив с ним, как обыкновенно делал.
Точно будто Али перед ним провинился в чем-нибудь. В чем же?
Был всего девятый час утра. Татарин побывал уже у "барыни". Стало, он пришел туда часов в восемь. И Марья Вадимовна уже вышла к нему -- конечно, одетая; а она не привыкла рано вставать. Может быть, начала его учить русской грамоте. Оттого Али и опоздал к нему. Почему же он не спросил его об этом?
"С какой стати?" -- остановил себя Лихутин. Ему стало стыдно.
Он постучал палкой в пол позвать мальчика перевести его на кушетку и поправить постель. Отчего бы не посидеть и на террасе? Он попросится у доктора. Сегодня ему менее больно двигать левой ногой и плечо не так саднит.
Доктор разрешил перебраться на террасу и обнадежил, что дня через два можно будет выйти и погулять в парке. У доктора -- свободного времени много. Он сам -- болезненный и поселился здесь после воспаления в легких. Но удерживать его посидеть -- Лихутин не стал, хотя тот разговорчивый и любит расспрашивать про Петербург, где он учился.
Хочется быть одному, читать медленно, мечтать и ждать ее прихода.
Когда она придет? К завтраку -- вряд ли. Он на диете -- и ему принесут из ресторана бульону и вареную курицу с рисом.
Опять его начинает мутить предчувствие того, что в Марье Вадимовне что-то "остановилось" после их прогулки в Мисхор. И то, как она отнеслась к нему, когда он упал с лошади -- поясняло и подтверждало это. Добро, ласково, как хороший друг и близкий приятель -- и только.
Но ведь он еще третьего дня упивался своим чувством, ничего не требовал, ни за что не боялся?
Значит, он верил, что она полюбит не сегодня, так завтра; потому душа его и утопала в тихом восторге.
А теперь -- как будто не то.
Неужели она сократилась, или умышленно завлекает, или желает показать ему, что женщине, как она -- нельзя навязывать себя?..
А разве она не могла только наружно уйти в простоту, в веселый товарищеский тон, под которым теплится другое? Страстность у таких блондинок -- особенная... Надо понять ее и уловить решительную минуту.
И теперь ему сдается, что эту минуту он заведомо пропустил -- там, "в тени олив", и на террасе барского дома.
После завтрака Лихутин стал тревожно смотреть на часы. Сделалось очень жарко на террасе; он перешел в комнату и прилег на кушетку.
В такой жар она не придет. Целый день, надо валяться одному.
Три-четыре дня назад он весь отдавался бы грёзам, без всяких вопросов, тревожных предчувствий и недоумений. А сегодня ему нужно знать и видеть, убедиться скорее в том, во что он верил, что он предвкушал.
Дверь широко растворилась и Марья Вадимовна остановилась на пороге -- вся розовая, в новом туалете, с цветными лентами на шляпе, с букетами на груди, в платье, усыпанном цветками по бледному фону.
Первая мысль Лихутина была:
"Она сняла траур раньше срока".
Это его обрадовало. Она сделала это для него. Осталось несколько недель до годового срока. Зачем эта лицемерная "книжка", соблюдение приличий, когда все вокруг них и в них самих зовет к полноте жизни, к ликованию?
-- Какая вы... прелесть! -- вырвалось у него -- и он сделал порывистое движение, чтобы встать с кушетки.
-- Лежите! Лежите! Ради Бога!
И она своей легкой, немного колыхающейся поступью быстро подошла к нему, нагнулась и, подавая руку, поглядела на него ласково и весело -- точно она принесла ему какую-то радостную весть.
Он не выпускал ее руки, любуясь ею, ее глазами, овалом лица, родинкой, дымчато-русой прядью волос на левой щеке, ее шляпой, платьем с вырезом на груди, ее янтарными, полуоткрытыми руками.
-- Пустите... дайте сесть. Так жарко! И так, Владимир Павлович, хорошо на душе... Так безумно молодо! И так хочется выболтать вам все... все... Как ни с кем никогда не говорила в жизни. Только не извольте двигаться. Я сама придвину стул.