Томительно опираясь на палку, поднимался Лихутин по каменистой тропке, зигзагом, к верхнему шоссе, куда выходила калитка дачи "Американца".

Было еще жарко, хоть и близко к закату. Он снял шляпу, присел на выступ каменной глыбы и отер платком лоб.

В последние два-три дня лицо его осунулось, глаза потускнели, в висках седина еще заметнее серебрилась.

Его тянуло наверх, к ней, болезненно тянуло, и он, через силу ступая, поплелся туда, только что доктор позволил ему выходить.

Сна он почти лишился. С той минуты, как Марья Вадимовна, после поцелуя в голову, скрылась, бросив ему имя "Али", и он все понял, длятся его мучения, и он не нашел еще никакого исхода.

Надо было убедиться в истине, и он страшился этого. Она забегала к нему два раза; но излияний больше не было, точно она застыдилась своей дружеской откровенности или ей теперь уже не нужно никакого наперсника.

Но ее глаза блестели, в ее лице, движениях, туалетах, походке, во всем трепетала радость жизни, предвкушение запретного плода.

"И с кем? С кем?" -- без счету повторял он, лежа в кровати или на кушетке, в сумерки и на заре, ночью и в полуденный жар.

Он знал -- с кем, и его мужское "я" сейчас высказалось в том, что он "расчел" Али, солгав, что он больше не будет пить молока по утрам. Один взгляд на смазливое лицо татарина зажег у него внутри такое бешенство, что он чуть не кинулся на него и не схватил его за горло.

Не подозревал он в себе такого зверя.

Но разве он знал себя? Разве он жил до этой весны, когда ему уже минуло тридцать восемь лет?

Первую ночь он вслух, точно в бреду, произносил целые монологи, обличал ее, клеймил, разражался хохотом, осыпал даже циническими оскорблениями. Внезапно, во всей силе, проснулась в нем неприязнь к женщине -- ко всякой, -- привычка стареющего холостяка к выходкам, обращенным на это лживое, чувственное существо, способное грязнить любовь походя, существо, для которого все предметы страстного влечения одинаковы, кто бы они ни были.

-- Жоржзандистка!.. -- шипел он и метался ночью на постели. -- Ха, ха! Нужды нет, что это старомодно! Должно быть оно всегда в моде! Всегда!

И вслед за взрывами ярости и злобы он начинал плакать, целовать подушку.

То лихорадка начинала бить его, то он обливался потом, и в изнеможении, неспособный уже ни на какую связную мысль, лежал недвижно до рассвета, как труп.

Ей он не сделал ни одного вопроса, когда она во второй раз вчера, под вечер, забежала к нему. Не мог он этого. Ее присутствие гнело его и раздражало. Он чуть не крикнул ей:

-- Уходите! Я вас видеть не могу!

Но сегодня ночь была такая же бессонная, в нем проснулся и другой человек, привыкший жить совестливо, поверять себя, чтобы слово постыдно не противоречило делу.

Ведь он сам, он первый, стал проповедовать ей свободу чувства, сам поддакивал ей, когда она протестовала против "книжки", против всяких запретов и резонерских принципов, из-за которых люди не живут, а только выполняют программы, без радости, без страсти, без наслаждения, без сладкого безумия!

Все это он говорил, всему этому он вторил в ней и когда она, впервые, отдалась при нем захвату своего влечения, он задрожал от предчувствия, что предмет этого влечения он, Владимир Павлович Лихутин.

Должно быть не одно и то же: признавать свободу любви на словах и позволять женщине любить кого и как она хочет.

Если даже это не страсть, а простое увлечение, жар крови, обаяние красивого отрока, чувство чего-то запретного, необычного, или потребность забыться, уничтожиться, -- как она тогда выразилась, -- на каком же основании негодует он и клеймит ее, яростно уничтожает в своих цинических выходках?..

Потому только, что она не его любит, не ученого чиновника, "отлично умного" и "к повышению достойного", а татарчонка, который носил ему молоко? Только потому?..

Пробуждение совести не облегчило его душевной боли. Он сознал себя виноватым, но не излечился от недуга. Сердце ныло и начало подсказывать ему другие вопросы, когда он, забывшись часа на два, в полудремоте встал с постели, сегодня утром. Оно нашептывало возможность грубого самообмана. Почем же он знает, что страсть, прорвавшаяся в ней, толкает ее в объятия Али? Ведь это могло померещиться ему. Она только готова к упоению любви, и, не подозревая в нем страсти, как с другом, поделилась радостью жизни и предвкушением блаженства. Он, в своей трусости и неумелости, ничем не проявил того, что так победоносно заговорило в нем на третий день их знакомства.

И его неудержимо потянуло к ней. Он стал безумно ждать ее, хотя она не обещала ему зайти к нему. Несколько раз он принимался одеваться и бросал платье, чувствуя, что он заново себя обманывает, что его приговор давно подписан, что кроме боли, унижений или чего-нибудь грязного, если не безумно-кровавого, не выйдет, если он завтра же не уедет отсюда.

И не выдержал, пошел; с трудом ступая на больную ногу, поднимался к тому месту -- где его опять захватила тоска и раздумье -- чуть не полчаса.

Не видать ее еще целый день было для него слишком невыносимо.

Поднявшись на шоссе, он подходил к калитке, охваченный новым приступом нерешительности и страха, презирая себя за малодушие так, как может только человек, познавший страсть, способную привести ко всякому виду падения...