"Как жить на тридцать пять рублей в месяц?"

Этот вопрос представлялся Надежде Львовне Проскуриной каждый месяц, при получении жалованья. Теперь, на праздниках, он встал перед нею еще назойливее.

За квартиру она платит девять рублей. Дешевле платить невозможно. У нее маленькая комнатка, правда, теплая, но окном на двор, рядом с кухней. Как она ни старается придать ей приличный вид, все-таки это -- дрянная, студенческая "горница" -- так называет ее и хозяйка-съемщица. За соломенными ширмами железная кровать -- тоже студенческая койка. Там же, под коленкоровой простыней, висят ее платья. Обедает она на столе, покрытом красною ярославскою скатертью; за ним пьет и чай, за ним же и работает. Ей часто приходится шить, чистить и штопать. На это идут ее свободные дни. Она могла бы наниматься дежурить за других и добывать себе в месяц от десяти до пятнадцати рублей. Но телеграфная служба утомляет ее -- больше своей скукой и механическим однообразием, чем физической истомой.

Собиралась она заняться стенографией, купила самоучитель, но из этого ничего не вышло. Языки она знает кое-как, по-французски довольно бойко говорит, но писать не может без ошибок, по-немецки и того хуже.

Не туда она готовила себя. Было время -- и так еще недавно -- она стремилась на педагогические курсы. В гимназии училась она усердно. Был у нее маленький капитал, оставленный теткой, старой девой. Вот на него и докончила бы она свое образование. Но вышло по-другому.

Постоянно гложет ее эта роковая, непростительная глупость.

Надежда Львовна попадает на эту зарубку, как только останется у себя в комнате, начнет ли шить или читать книгу. Локтя не укусишь! Увлечение "девчонки", сентиментальность и рисовка! Вообразила себя призванной принести жертву. Теперь она ясно видит, что никакой жертвы тут не было, а просто влюбленность в смазливого и лукавого мальчика, уверившего ее, что у него талант, что перед ним великая будущность, что ему надо ехать за границу, откуда он вернется вторым Мазини. И отдала все почти свои деньжонки. "Мазини" сгинул. Он сам предложил ей вексель -- она и того не хотела брать! Ведь он рос с нею, приходился троюродным братом. Она верила в него как в идола.

И кончилось службой на телеграфе -- тридцатью пятью рублями, которых не хватает и на житье в обрез. Одеваться -- не из чего. Она донашивает то, что у нее было, из старого туалета барышни-сироты, воспитанной если не в роскоши, то в довольстве.

Вот это-то "воспитание" и дальнейшие мечты об "интеллигентном труде" и делают ей теперешнее положение все тошнее и тошнее. Она и рада бы окоченеть и навек примириться, но не может. В ней пропало всякое профессиональное честолюбие. Одно время она хотела быть отличной юзисткой, учиться по-английски, сделаться самой дельной и достойной служебного поощрения из всех своих сверстниц.

И это прошло. Вон там, на центральной станции, есть одна пожилая девушка, которая ведет корреспонденцию на четырех иностранных языках, чего только не знает, чего только не читает -- и все-таки жалованья ей пятьдесят рублей и пенсии не будет. Начальницей станции -- не то назначат, не то -- нет. Стоит ли!

Есть у нее еще капитал -- наружность. Она не красавица, но редко какой мужчина не поглядит на нее, когда отдает депешу, или на улице, в церкви, на бульваре. Три года назад, она не терпела любезностей, думать о выгодном замужестве считала "пошлостью", усвоила себе суровый тон с мужчинами, ничего не считала выше свободы и умственного труда, и так хотела прожить всю жизнь.

И в этом она была глупа. Ей пошел двадцать пятый. Первая свежесть отлетела. Тогда водились у нее и кое-какие туалеты, а теперь она донашивает старые платья и не на что ей одеться так, чтобы не стыдно было принять приглашение на плохенький танцевальный вечерок. Новый год встречала она у себя, лежа на своей железной койке, и горько плакала, в первый раз. Повеселиться запросто, как приглашали ее к начальнице одной городской школы, не пошла -- тоже из ложного стыда: хотелось быть лучше одетой. Ехать в маскарад с такой особой, как Копчикова -- значило приравнивать себя к тем, кто ездит в маскарады искать легких похождений. Да и не то -- у нее нет лишней копейки заплатить за маску или дешевое домино.

Копчикова будет честить ее, пустит сплетню о драгуне. До сих пор она всего три раза виделась с этим поручиком Двоеполевым. У нее есть подруги по гимназии, семейство Старковых, помещичья семья, проводящая зимы в Москве -- не очень модная, но и у них ей почти неловко бывать из-за туалета.

Там она танцевала с ним. Потом совершенно случайно встретились они в Голофтеевской галерее -- она ходила купить иголок и черного шелку, на четвертак. Он был с ней у Старковых очень любезен, пошлостей не говорил, держался милого тона, как с девушкой "из общества"; у него выразительное лицо крупного брюнета, с бледными щеками и глазами, которые смотрят на вас ласково и с тихой усмешкой. Он носит тонкие усы, падающие вниз, и бреется. В нем ничего нет армейского, отзывающегося "корпусятником".

Потом он зашел на станцию, подал депешу весьма прилично. Это было при начальнице станции; спросил о здоровье, как знакомую, что-то рассказал про Старковых и ушел, но, уходя, его взгляд доложил ей, что депеша -- один предлог: лишний раз видеть ее.

Ей это польстило. Через два дня они встретились на Пречистенском бульваре, когда Копчикова видела их.

Было ли это свидание? И да, и нет. Она вспомнила, что в Голофтеевской галерее драгун спрашивал ее, в какие часы она гуляет, и назвал именно Пречистенский бульвар, как самый приличный, барский. Кажется, она сказала, что около трех... И вдруг ее потянуло туда -- и они встретились. Его профиль особенно ей нравился, когда они шли рядом. Она уже чувствовала, что этот красивый, статный брюнет, хорошей фамилии, начинает сильно интересоваться ею... Во время прогулки она раза два подумала: "Да почему же ему в меня и не влюбиться?" -- подумала это не как бедная телеграфистка, а как барышня из того "общества", где она с ним познакомилась. Говорила она с ним весело, по без всякого смущения, тоном бывалой, светской девицы, знающей себе цену.

Драгун не позволил себе ничего лишнего. Они говорили о разных городских новостях, об итальянской опере в театре Газетного переулка, об увлечении двумя певцами-братьями -- тенором и баритоном.

-- А вы которым увлечены? -- спросил ее Двоеполев.

-- Ни которым, -- отвечала она.

-- Быть не может!

-- Я их еще не слыхала.

Она сказала это просто, не застыдилась того, что у нее не было денег идти в кресла, а "верхов" она не любила.

-- Скажите! -- добродушно вырвалось у офицера.

Он хотел что-то еще прибавить, поглядел на нее быстро и отвел лицо; кажется, даже немного покраснел.

"Выдумал, кажется, предложить мне билет", -- сказала она про себя и хотела обидеться, но драгун перешел к чему-то другому.

Вернувшись домой, она нашла, что обижаться было не чем. Он ничего ей не сказал, и почем она знает, что у него было на уме?.. Ее не покоробило и то, что Двоеполев проводил ее до самых Тверских ворот и на прощанье спросил:

-- Когда же и где мы увидимся?

-- Как-нибудь... -- ответила она, чуть-чуть стесненная.

-- У Старковых?

Но глаза офицера спрашивали о другом. Ему, конечно, хотелось попросить позволения посетить ее. По теперешним нравам, в этом не было ничего неприличного или особенно смелого. Трудовые девушки все принимают у себя. Он, однако, этого не сказал, и его сдержанность очень ее тронула.

Отказать ему она не желала, а принять -- совестно в такой комнате, какую она нанимала, рядом с кухней, на дворе, даже без дивана, с ширмами, из-за которых глядела железная койка.

Надежда Львовна подшивала шелковый лоскутик под локоть рукава. Еще два-три раза надеть этот лиф -- и локоть прохудится... У нее всего одно приличное платье, но его знают у Старковых больше двух лет. Скопить на цветную кофточку, которую можно было бы носить с той же юбкой, она до сих пор не смогла.

Она сделала быстрый, нервный стежок, думая опять о Копчиковой, о телеграфисте Карпинском, о курьере Прицелове и о неизбежности сплетен на ее счет, -- явственная морщина перерезала ее белый, высокий лоб.

-- Барышня! -- громко шепнул кто-то из-за двери.

-- Что нужно? -- откликнулась Проскурина таким же строгим звуком, как она откликалась на вопросы телеграфиста Степанова или курьеров.

-- Посыльный к вам.

Проскурина быстро положила лиф на постель и оправила прическу.

-- От кого посыльный? -- спросила она в дверь.

-- Говорит -- вам записка.

Кухарка была простоватая. Проскурина не стала дальше расспрашивать ее, приотворила дверь и увидала в темноте передней посыльного с бляхой на пальто.

-- Войдите! -- пригласила она его к себе в комнату.

Посыльный напустил с собой холоду и подал ей конверт, с адресом, написанным неизвестным ей почерком, красиво и старательно. О квартире ее, видимо, справлялись в адресном столе: обозначены были часть и квартал.

-- Это вам, сударыня? -- спросил ее посыльный.

-- Мне. Ответ нужен?

-- Никак нет-с. Офицер отдали на Кузнецком. Об ответе они ничего не сказали.

-- Вы получили, стало быть? -- краснея выговорила Проскурина.

-- Так точно.

Она все-таки дала ему гривенник и сама выпустила его из сеней.

Разрывая конверт, она уже знала, что это от Двоеполева.

Из конверта выпал на стол розовый театральный билет. Она думала, что записку она уронила под стол. Никакой записки не было. Билет -- кресло итальянской оперы и афиша на тонкой бумаге. Шел "Севильский цирюльник". Оба брата -- любимцы женской публики -- участвовали в спектакле: один в роли Альмавивы, другой в роли Фигаро.

Краска не сходила со щек Проскуриной. Она долго читала афишу и вертела в руках розовый билет. Разные чувства боролись в ней. Но она уже видела себя в театральной зале рядом с драгуном.