Им пришлось надевать верхнее платье за одной и той же вешалкой, сбоку от главного подъезда. Много столпилось на проходе. Из дверей в сени, то и дело отворявшихся, тянуло морозной струей.
Надежда Львовна нетерпеливо ждала. Двоеполев прикрикнул на служителя:
-- Поскорее, братец!
Ей подали ее старенькое пальто на вате с котиковым воротником, вязаный платок и барашковую муфту. Двоеполев помогал служителю и держал муфту с платком, пока она застегивала пальто. Он мог хорошо рассмотреть, какое все это старенькое. Но она не стыдилась своей бедности. В другое время ей было бы невыносимо неловко, а теперь -- нет, нисколько! В душе она уже считала его выше всякой подобной суетности. Он не осудит, поймет, и его чувство к ней получит больше теплоты; ее наружность, тон, манеры выиграют только от такого контраста.
Вот она одета, платком покрыла шапочку и закрывает половину лица. Вряд ли кто бы и узнал ее, да она и не боится никакой встречи.
И он в шинели с пушистым бобровым воротником. Яркий цвет сукна на околыше фуражки и довольно большой козырек делают его тонкий профиль еще красивее.
Только что они отошли от прилавка вешалки, и Двоеполев, чтобы защитить ее от толкотни, взял ее под руку, у другой, противоположной вешалки выплыли перед нею, неожиданно и резко, две фигуры: юзистка Копчикова и Карпинский, тот самый, что пристает к ней с своими пошлыми нежностями и беспрестанно переговаривается по телеграфу. Она даже закрыла глаза, до такой степени ей была неприятна эта встреча.
"Ах, ты, Господи!" -- вырвалось у нее про себя.
Копчикова, в красной кофте, с бантом из порыжелого тюля, в пестрой юбке и боа, с шапочкой набекрень, Бог знает на кого похожа; Карпинский, напомаженный, с челкой на лбу, с усиками и в новом форменном сюртуке со стоячим воротником.
-- Проскурина! -- резко окликнула ее Копчикова.
Не поклониться нельзя. Надежда Львовна сделала чуть заметный кивок и тихо сказала Двоеполеву:
-- Лучше станем в угол, пока пройдут.
-- Мадемуазель Проскурина! -- окликнул ее и Карпинский и снял ухарским жестом свою фуражку телеграфиста. -- Изволили сидеть в креслах, а мы вот с мадемуазель Копчиковой в парадисе, демократично.
-- Аристократка! -- воскликнула Копчикова, натягивая на себя шубку и чуть не задела Проскурину рукавом по лицу.
В глазах ее и Карпинского блестела злобная и нахальная усмешка. Они оба готовы были наговорить ей чего-нибудь до крайности неприятного. Завтра же по всей центральной станции и по всем городским будет известно, что ее поймали в театре с драгуном, что она сидела на его счет в креслах, что они выходили вместе и даже под руку.
Все это толпилось в голове Проскуриной. Она надвинула на лицо конец платка и невольно прижалась к плечу своего кавалера.
Он как будто ничего не слыхал и не видал, даже головы не повернул в сторону той вешалки, где одевались Копчикова с Карпинским. Если это было сделано с намерением, то показывало, какой он тонкий и воспитанный человек.
-- Нет! Здесь ужасно дует! -- вырвалось у нее, и она закрыла муфтой лицо, больше для того, чтобы не видеть противной пары. Сквозь вязаный платок она, к счастию, хуже слышала их голоса и бесцеремонный смех.
Двоеполев повернул назад и провел ее быстро, держась боком, так что защищал ее от толчков, и от необходимости пройти опять мимо пары сослуживцев.
Они скоро спустились вниз, взяли в узкий проход, через который выходило меньше народу, и очутились на тротуаре, в ярком электрическом свете. Снежок мелькал и смягчал морозное дуновение ночи.
Надежда Львовна громко перевела дух.
-- Наконец-то мы на вольном воздухе!
Она не отнимала руки. Двоеполев провел ее влево, пропустил мимо несколько пешеходов и взял к углублению, около ворот театра.
-- Сию минуту! -- быстро проговорил он.
Он позвал посыльного и приказал ему вполголоса:
-- Кучер Феофан, с Патриарших прудов! Там, на самом углу Дмитровки!
Вернувшись к ней, Двоеполев стукнул шпорами и запахнулся в высокий бобровый воротник шинели.
-- Сейчас подадут!..
Она даже не спросила, что подадут: карету или сани, и чей это будет экипаж? Ей хотелось одного -- поскорее уехать и не наткнуться еще раз на Копчикову с Карпинским. Они могли пройти в эту сторону и опять узнать ее, заговорить, позволить себе шуточки, показать ее кавалеру, что она "их брат" телеграфистка, играющая в воспитанную барышню... Ничего она не боялась, никакой неловкости не чувствовала от этого ночного выхода с офицером.
Подъехали щегольские сани. Офицер отстегнул полость. Надежда Львовна села молча. Кучер повернул и поднялся на Дмитровку. Ей было не по дороге, но она ничего не заметила. Она видела, что это его лошадь, кучер одет франтовски, полость медвежья.
-- Славная ночь! -- сказал Двоеполев, и его глаза блеснули из-под козырька. -- Хорошо бы прокатиться.
-- О, да! -- вырвалось у нее, и она подставила щеки под приятный снежный ветерок.
Сквозь молочную дымку проглядывал месяц и снежинки кружились в воздухе. Рысак, темной масти, похрапывая, понесся вверх по Дмитровке, к бульвару.
Проскурина подумала:
"Мы проедем Страстным и Тверским бульваром, а от Никитских ворот два шага и до меня".
Опять она ушла в мечты, охватившие ее в театре, когда Двоеполев сел рядом с нею, во втором акте; и теперь ей было еще слаще; на нее нападало детское забытье вроде того, когда, бывало, везут ее, в возке, с детского вечера, и в дремотных глазах всплывают огни елки, игрушки, золотые яблоки, пряники с глазурью...
То, что ей представлялось в театре, перешло в действительность. Они возвращаются из театра вдвоем, на своей лошади; он с заботой и нежностью в красивых глазах заглядывает... Ей кажется, что на ней богатый салоп и оренбургский платок, а руки лелеет соболья муфта, подбитая атласом, ласкающим руки.
-- Направо! -- крикнул он кучеру и запахнулся. -- Трогай!
Рысак наддал рыси, и они полетели вверх по бульвару, к Тверским воротам. У нее стало захватывать дух, и чувство детского страха заставляло браться за ободок сиденья саней. Снежная пыль слепила глаза; на ухабах она раза два чуть слышно вскрикнула. Но бешеная езда не мешала ее мечтам.
"Ведь все может сделаться настоящей правдой в эту зиму, на масленице. На масленице бывают последние свадьбы".
Они мчались и мчались. Сперва мелькнул мимо нее памятник Пушкину, со снежными полосами на складках плаща; бульвар стоял безлюдный, с инеем на деревьях. В этом катанье было для нее что-то совсем новое, и она хотела бы продлить его на всю ночь.
Так промчались они до Никитских ворот. Она молчала; переулок остался далеко позади, потом и Арбатские ворота. Пречистенский бульвар показался ей очень длинным. Кучер дал передышку лошади, и они ехали потише.
-- Назад! -- скомандовал Двоеполев и тем же звуком прибавил опять: -- Трогай!
И они понеслись назад.
Мечты куда-то исчезли. Ей захотелось смеяться, даже петь на морозе. Ветерок крепчал. Конец ее платка развевался, и то открывал перед ней снежную даль, то закрывал. Она обернулась к Двоеполеву всем лицом. Их глаза встретились. Вдруг она почувствовала быстрый поцелуй, который ожег ее и заставил вздрогнуть. Но она не отодвинулась, а замерла... Несколько ощущений разом налетели на нее: первое было приятно своею неожиданностью и быстротой; оно отвечало ее мечтам, но длилось две-три секунды: его заменили не то обида, не то страх, не то стыд. Щека сильнее зарделась под румянцем от мороза, и кровь ударила в уши и виски. Так прошло не больше одной минуты.
-- Феофан, -- приказал драгун сдержанным звуком и нагнулся немного к кучеру, -- в "Эрмитаж"!
Слово "Эрмитаж" точно ударило ее по голове, в самое темя. Она вся выпрямилась, закинула голову и крикнула:
-- Как вы смеете?
-- Что такое? -- с искренним изумлением спросил офицер.
-- Вы, вы...
Она не могла говорить. Ее губы дрожали и по всему телу пробегала струйка нервной дрожи. Глаза офицера уже переменили выражение. Они улыбались на новый лад.
"Я понимаю, -- увидала она в его взгляде, -- вы хотите, милая, проделать комедию и соблюсти свое достоинство".
Разом она поняла весь характер ухаживания драгуна, поняла, как он взглянул на нее, с отвращением сознала и то, что она сама кругом виновата: приняла даровой билет, держала себя с ним в театре, как держат на любовных встречах, пила его чай, села в его сани, поехала ночью кататься. И ее мечты о замужестве наполнили ее едким стыдом и обидой за самоё себя.
"Поделом, поделом!" -- повторяла она про себя.
-- Помилуйте! -- донесся опять до нее голос офицера. -- Надо же поужинать! Вы должны быть голодны?
-- Стой! -- крикнула она кучеру.
Он не расслыхал. Сани неслись по Никитскому бульвару.
-- Стой! -- крикнула она во второй раз и схватила кучера за кушак.
Он остановил рысака.
Проскурина отстегнула полость и выскочила из саней.
-- Надежда Львовна! Что вы? Это смешно!
Двоеполев захохотал горловым сдавленным смехом.
-- Оставьте меня!
Бранное слово чуть не слетело с ее горячих губ, но она сдержала себя и бросилась к тротуару.
-- Mademoiselle! -- доносился до нее хриповатый басок драгуна. -- C'est impossible!..
В ушах ее стоял звон, в груди сперлось, она все ускоряла шаг, слезы дрожали на ее длинных ресницах. И не на ком было вымостить свою обиду, кроме самой себя. Ей было бы легче, если бы она разрыдалась, тут же, на тротуаре; но и этим она не могла облегчить своей нестерпимой душевной боли...