Стала задумываться Полина. С детьми она нервна и придирчива. Кока с ней заговаривает, но она дает на него окрики. Мальчик обидится, уйдет в угол и вымещает свою обиду на Шуре. Та его ревнует, егозит около него и добьется-таки тукманки от брата. Старшая девочка вся искривлялась. Мать недовольна, но, по своим "принципам", не может сделать энергического выговора бонне. Она уже советовалась с мужем. Тот сказал:

-- Делай, как знаешь! Что же тебе стоит расчесть ее?..

-- Она очутится на улице! Разве ты не видишь, какая у нее натура... и наружность?!

Барин не хотел разубеждать барыни. Он ее очень любил, но про себя и въявь подтрунивал над ее "идеями" и "гуманной чувствительностью".

Влюбленности кадета тетка еще не замечала, и по характеру не была подозрительна. Но, против своей воли, она начала приходить в беспокойство и раз, войдя в детскую, когда Полина дергала Шуру за руку и, кажется, сбиралась дать ей "шлепс", она прочла ей длинное нравоучение.

Оно было весьма сдержанное и даже благожелательное, но Полине показалось нестерпимо обидным и унизительным. В этом нравоучении она признала намек на ее кокетство с кадетом, чего на самом деле не было. Она сначала слушала с разгоревшимся лицом и часто моргала, вдруг начала возражать, и таким тоном, какого барыня еще не слыхала от нее...

Когда она слушала барыню, то в воображении ее встал брат Адам, с пачкой писем кадета в руках, и это ее наполнило чувством силы, точно будто у нее против барыни есть что-то такое очень веское и решительное; не только она не боялась быть уличенной, а, напротив, готова была даже кинуть барыне такой возглас:

"Вам-де следовало за племянничком построже надзирать, а не мне читать нотации".

Если бы барыня не смолкла, Полина наверное бы "выпалила" ей эти именно слова.

В возбужденном настроении вернулась Полина к себе в комнату, и ей захотелось вдруг укладываться. Она подошла к своему сундуку, покрытому пледом, сняла плед, отперла и даже откинула крышку.

Укладываться она, однако, не стала.

Куда же она денется, сейчас же?

Да барыня и не пригрозила ей ничем. Но вся эта "канитель", т. е. положение няньки при детях сделалось пошлым донельзя.

"Нянька?! Ну какая она нянька?!" Перевод французского слова "бонна" на русское рассмешил ее. Полина вслух расхохоталась, но тотчас же опять выпятила свои хорошенькие губки и легла на постель, что она делала редко, из боязни помять прическу.

Опять мысль ее перешла к Адаму. Брат пугал ее, и привлекал.

Куда же ей до него? Положим, он и "нахвастает" многое, и до сих нор не мог ей предложить никакого порядочного места, только все соблазняет разговорами. Но она знает, что у Адама "чертов" характер. Когда он разозлен, он волка схватит за горло. Ну, волка -- не волка, а на человека, на любого, кинется, будь хоть там генерал или какой угодно важный сановник. И если Адам все еще "торчит" в мелких приказчиках, то оказии не вышло ему пробиться и получить "полный ход".

Полина вслед за тем подумала:

"А что он сделает из пачки писем кадета?"

Не отвечая себе на этот вопрос, Полина задала и другой:

"Жалко ей или нет Мишу? Нравится он ей, серьезно?.."

Не противен, потому что нет около нее в доме никакого другого молодого и красивого мужчины -- больше ведь и ничего. Но жалеть его она не жалеет. Чего жалеть такого балбеса? Письма он умеет писать, да и то чересчур уже распространяется и пишет связно, каракульками, так что ей трудно разбирать. В первых записочках, когда он изменял свой почерк, разбирать было легче, а потом и пошло все хуже и хуже.

"Зато почерк настоящий".

Она мысленно произнесла эти слова и не испугалась, не застыдилась их. "Настоящий почерк" -- это улика. Из нее Адам что-нибудь такое да устроит. Он неспроста взял к себе письма.

В первый раз в мозгу Полины поднялся вопрос: "Что называть хорошим поступком и что бесчестным, и можно ли от себя требовать разных тонкостей перед господами?"

Ведь она все-таки живет у "господ", а сама шляхтянка, ну, хоть дочь шляхтянки.

Ее совесть подсказала далее, что барыня добрая, принимала в ней участие, пробовала учить ее, наставить на хороший путь.

Но ведь все это -- "одна канитель". Учись, корпи, изнывай над шаловливыми детьми и дальше двадцати рублей жалованья не пойдешь. Да и двадцати никогда не получишь. Гувернантки из нее не сделают. Может, по-французски будет побойчее болтать, а "русским предметам" ни в жизнь она не научится! Нынче с педагогических курсов идут на четыреста рублей, а это выходит всего-то по тридцати рублей в месяц с небольшим. Попроще гувернантки живут за двадцать рублей, а то так "из-за пищи", за стол и квартиру, хуже, чем "она грешная".

По ее происхождению и воспитанию она из того же "звания", как и ее господа, но к ним она не может чувствовать то, что следовало бы быть благодарной, не замышлять ничего против них.

"Если из-за этого толстощекого Мишки, -- она так уже звала его про себя, -- выйдет хоть самомалейшая неприятность, она сейчас Адама за бока, и пускай он из всего извлекает что-нибудь выгодное для нее".

Полина не подумала о том, как это будут звать хорошие люди... Слово не пришло ей на ум. Да разве -- и то сказать! -- она стала сама первая делать глазки кадету или завлекать его? Нимало! Это она "хоть на духу" скажет. Как же его можно сравнивать с ее знакомым из топографского училища, из-за которого тоже ведь досталось ей от барыни. Вот из-за того стоило бы "пострадать" и нотацию выслушать.

Все эти вопросы дали ее душе оборот, неожиданный для нее самой.

Она задумалась о жизни "вообще".

Злиться на других, хотя бы и на теперешних своих "господ", по правде сказать, -- ей не хочется... У нее характер легкий. Если бы она жила в своем семействе так, как ее воспитывали, она бы ни с кем не ссорилась, все бы распевала, да приятные книжки читала, да наигрывала бы на фортепианах или ездила бы по соседям-помещикам.

Но может ли она смотреть серьезно на свое теперешнее дело?

На свете так ведется, что одни богаты, другие бедны, или разорены, впали в нужду -- вот как она с отцом. Почему одни блаженствуют, а другие должны к ним прислуживаться, от них обиды терпеть, весь век подачками их кормиться?.. Почему?

Она не могла на это ответить, но сердце ей нашептывало, что никакого на все это нет хорошего резона. Так все делается, зря, на этом свете. Никакой "правды" нет, да и быть не может.

"Все дело, -- думала Полина, -- в случае, в удаче. Сумел улучить минуту, вот и хорошо, вот и жить будешь припеваючи... Отец ее поймался... А если бы удача повернулась к нему лицом, он, наверное, был бы теперь сам помещик или крупнейший арендатор, а ее бы с большим приданым отдали за эскадронного командира, в драгунском полку, в том, что стоял около них, в жидовском городе. Жаль только, что мундиры-то нынче у всех такие ненарядные. То ли дело было, когда она девчонкой, по девятому году, сиживала на коленях у этих самых драгун; но они тогда носили гусарский мундир, зеленый с золотом, и фуражки с голубым изумрудным околышем.

К таким выводам подталкивал ее и возраст.

Полина, вот уже больше года, как перешла от тревоги, слабостей, головных болей, страха по ночам -- к другому настроению. Теперь ей вдвое тяжко сидеть взаперти или прохаживаться на прогулке с детьми. Она хочет жить, а жить -- значит рисковать, значит идти навстречу всякой случайности и всякой удаче... Кто же знает? В кадете Мише "сласть" небольшая, но он может очень и очень пригодиться... Да и не урод он, его усики и пышные щеки, и даже неустановившийся теноровый голос, нет-нет да и запрыгают перед нею, когда она лежит утром, ленится, кутается в одеяло и жмурит глазки, как кошка...

Главное дело -- ловко вести всякое знакомство, ухаживание, пользоваться тем, что само идет к тебе навстречу. Ведь без того же кадета ей еще тошнее было бы жить в боннах.

А от всякой глупости ее удержит брат. Он -- "башка" как его назвал и отец; лучше и не придумаешь для всякого казусного житейского случая, где придется постоять за нее и выудить что-нибудь от "простофиль" или осадить нахала и заставить загладить свою вину.

* * *

Полина села к столику и начала писать записку Мише. И на этот раз она не забывала переиначивать свой почерк. Она отпросилась на целый день и рассчитывала уйти со двора. Миша придет к завтраку и прочтет ее записку. В ней она скажет только, что часу в третьем она будет в Летнем саду, на большой аллее; но оставаться в саду не станет, а только пройдется взад и вперед.

Но как передать записку? Оставить у швейцара? Он, пожалуй, разболтает. И без того у него есть наклонность обо всем расспрашивать... Полина подозревает, что швейцар из "жидков-перекрещенцев"... Нет, швейцару отдать нельзя. Разве горничной?.. С нею она не в ладах. Горничная на нее начала дуться, узнав, что Полина была прежде на ее месте. Они с кухаркой довольно громко ругали ее и не один раз называли "выскочкой", "барской барыней" и другими прозвищами, грубили ей на каждом шагу, особенно горничная. Надо было даже пожаловаться барыне, чтобы заставить эту "дрянь" выметать из ее комнатки. Та вслух говорила:

-- Не велика фра! И сама может прибирать у себя.

Раза два Полина из-за нее всплакнула. Нет! И горничной нельзя оставить записочки... Кому же?

А из детей кому-нибудь? Сначала она подумала: старшей девочке? Она не по летам смышленая и даже с разными порочными наклонностями, "все отлично понимает" -- так ее аттестовала сама Полина.

Но потому-то именно и не безопасно будет отдать ей записку для передачи Мише. Не Коке же?.. Он еще ничего не разумеет порядком, пожалуй, разорвет или начнет мусолить конверт или запихивать его в рот. А Шуре?

На Шуре Полина остановилась. Почему же нет? Ей не надо и долго растолковывать. Просто сказать: "Вот, Шурочка, здесь лежит записка; когда Миша придет, отдай ему".

Записку положить в детской на столе, под какую-нибудь игрушку. А вдруг как Шура, во весь голос, объявит это при матери!..

Между Кокой и Шурой Полина долго колебалась... Ни разу ее не остановила мысль, что она -- "бонна", как же это она делает маленьких детей посредниками своих "шашней", ведь так назовут это кухарка, горничная, а то и сама барыня.

И все-таки она выбрала Шуру.

Уходя, Полина отвела ее в уголок -- остальных детей не было -- и сказала:

-- Слушай, Шура, ты видишь вот это?

И она показала ей книжку.

-- Вижу, Поля! -- весело пролепетала Шурочка и протянула ручку.

-- Я положу сюда, под твой картонный домик... Когда Миша придет, отдай ему...

Полина рассудила, что будет совершенно безопасно вложить записку в книжку.

-- Только ты не трогай книжки!.. Картинок тут нет...

-- Не буду!

-- То-то! Я узнаю, если будешь мусолить листки.

-- Не буду! -- повторила Шура.

Полина положила книжку под картонный домик. Шура сама ей помогала. Книжку домик прикрыл, так что никто бы и не догадался...

На этом Полина успокоилась и ушла, совершенно довольная своей комбинацией. Но случилось не так, как она мечтала...

Шура исполнила ее поручение. В детскую вошел Миша в ту минуту, когда там никого, кроме нее, не было.

Она сейчас же подскочила к нему, взяла его за руку, с серьезной миной подвела его к столику, где стоял картонный дом, и сказала таинственно:

-- Подыми!

Он поднял.

-- Возьми книжку!

-- От кого? -- спросил Миша, и весь зарделся.

-- От Поли!

Он схватил книжку порывисто и развернул ее на том месте, где виднелась закладка.

Как раз в эту минуту вошла в детскую его тетка.

Миша захлопнул книжку, но так неловко, что из нее выпала записочка.

Шура запрыгала вокруг нее и закричала:

-- Уронил! уронил!

-- Что это? -- спросила тетка не строго, но пытливо. -- От кого?

-- Я не знаю, -- ответил кадет.

И опять Шура подскочила к записке, подняла ее и поднесла Мише.

-- Тебе! Тебе!

-- Почему же мне?

Он уж догадался, в чем дело, и так рассердила его эта нелепая девчонка, что он чуть было, при тетке, не дал ей "леща", как говорили у него в корпусе.

-- Подай! -- крикнула строже мать.

Шура подала.

-- Кто тебе отдал книжку?

-- Поля!

-- Для кого?

-- Вот для Миши.

-- А-а!..

Вышла значительная пауза. Кадет хотел было отвоевать себе записку и начал возражать:

-- Однако, позвольте, ma tante... это... вероятно... Полина...

-- А вот увидим...

Но она не распечатала конверта, только положила себе в карман.

-- Когда Полина вернется, я при тебе и при ней раскрою письмо и увижу, кому оно написано.

Миша чуть не заплакал.