Утром Мавра Тимофеевна, выходя от Никитичны, застала Сашу у двери. Девушка едва успела отскочить в сторону.
-- Ты чего?
-- Я в кухню. За утюгом иду, -- солгала Саша.
-- А зачем скачешь?
-- Не ждала я, что вы дверь отворите.
Это казалось странным.
Не приклеиваются эдак вот к двери, когда мимо проходят. Так только враг за углом стоит.
Впрочем, Мавра Тимофеевна не успела хорошенько подумать об этом случае. Нужно было спешить в лавку, а тут пришел Яков за жалованьем, принес яблоков антоновских -- из деревни ему привезли; доложил, что водовоз колесом ворота попортил, и просил денег на краску для нового рундука.
Но видно засело у старухи в душе неприятное чувство. В лавку она пришла совсем расстроенной, с тяжестью в сердце. Все было не по ней.
Хорошо еще, старик Вязигин зашел к ней по делу, и немного отлегло.
К разговору об Анюте Вязигин уже, очевидно, был подготовлен, даже сам желал его. Почесал подбородок под окладистой седой бородой и выразился весьма благожелательно по отношению к Акиму. Молодой человек хорош, мол; все его хвалят, да и ему, старику, Аким нравится. Степенный, не чета Павке. А насчет дальнейшего он с удовольствием поговорит по душам; для этого приедет к Мавре Тимофеевне на днях, чаю попить и выяснить, как и что. Старая-то дружба, она железа крепче. Люди свои.
Слушала его Мавра Тимофеевна с приятной улыбкой, а в душе нет-нет да и защемит.
Что такое, о чем это? Ах, да, Саша.
И снова проходило бесследно.
Погода стояла холодная, но ярко солнечная. Отворят дверь из темной лавки, а за дверью утро, как пожар, горит.
И все в этот день складывалось приятно для Мавры Тимофеевны. Приехал крупный покупатель из Рязани. Чуть не целый год о себе вестей не подавал. Теперь заявился. Тоже мальчишку хорошего, расторопного искала она для посылок и товар подавать, -- нашелся. Да и какой еще! Быстрый, понятливый, голосок -- что твой колокольчик.
А дома к ночи пошла старуха в столовую за чайной ложечкой, хотела на свечке свиное сало растопить и грудь вымазать. Растворила дверь, ступила в коридорчик и даже в сторону шарахнулась, загородилась палкой: опять у двери, белым пятном прилипнув к обоям, в одной рубашке стояла Саша.
-- Что?! Что?..
-- Вы не звали?
-- Нет.
Сосредоточенной страстью и злобой пахнуло от Саши. Старухе почудилось, что девушка подходит ближе, надвигается на нее в темноте. Но нет, Саша медленно удалялась.
Стучали зубы, ныло в ногах.
Что ж это такое? Чего ей нужно, Саше?
Вихрем пронеслись в памяти все Сашины слова, все намеки, все движения. Мелькнули, отпадая одна за другой, быстрые догадки: пачпорт свой хочет вырвать насильно... или потянуло ее к чужим деньгам? Нет, не то. Ненавидит ее Саша, вся распаляется, когда глядит на нее.
Покойник Лебедев просто ли знакомым был для Саши? А может быть, любовником? Наверно так, наверно. Вот откуда и духи у нее... Как же тогда с Акимом? Ведь с ним она тоже что-то там... Ну нет, не плачут так по знакомым, как она по Лебедеве плакала... Из-за него и ненависть лютая... Ведь как! У двери караулит, стоит босиком, чтобы не слышно было, как подкралась. Разделась, притворилась, что спать ложится... а сама в одной рубашке у порога. Что ты скажешь! И как распласталась по стене, можно бы и мимо пройти, не заметив, ежели бы обои посветлее были... А так-то сразу забелело в глазах... Господи помилуй! Белый человек! Она! Вот кто. Она, она...
И тело ослабело, мокрые руки хватались за дверную притолоку, потом за спинку постели... Долгая ночь наполнилась угрозами и трепетом и пронеслась, как миг, в безумии и в бреду. Но под утро душа уже спокойно наблюдала за телесной немощью и молилась тихо и просветленно и возрадовалась неземною радостью.
Последующие дни ничем особенным не отличались. Только жизнь стала как будто переиначиваться, умиротворяться, и порой все вокруг Мавры Тимофеевны погружалось в какой-то особенный покой.
Небо теперь все чаще размыкалось и принимало молитву. Образа в гостиной удивительно изменились, зажили новой жизнью. Они отливали золотом, тлели всем богатством пурпура, дымились густой синевой, ревниво баюкали свет в шитых жемчугом одеждах Богородицы и Младенца, в подвесках из самоцветных камней. Гретый воздух комнаты словно впитал в себя теплое дыхание святых, кровь Спасителя, жгучие слезы Девы. Огоньки лампад мерцали, как тихие светильники в руках ангелов у престола Всевышнего. Казалось, уголок царствия Божия чудом прикоснулся к грешной земле и открылся духовным взорам и заструил неземную радость, неизреченный покой.
Теперь Мавра Тимофеевна еженощно ходила в гостиную и оставалась там долго, по очереди наклоняясь к знакомым кротким ликам и читая вполголоса молитвы.
Постилась строго, даже в понедельник отказалась от скоромного.
Похудела она за эти дни до чрезвычайности, побледнела до восковой желтизны, но не жаловалась ни на какое недомогание и была очень тиха.
Земные обязанности она исполняла хотя и неуклонно, по старой привычке, но неохотно и вяло.
Лебедевское дело, -- уж на что важное дело было, -- откладывала со дня на день, отчего Аким Саввич приходил в глубокую, но бессильную тревогу.
Отцу Паисию старуха, даже без особой его просьбы, отсчитала шестьсот пятьдесят рублей на украшение иконостаса, -- ровно столько получила она от Лебедевой за векселя покойного Василия Игнатьевича. А отдавши деньги, предупредила, что они не идут в счет той крупной суммы, которую она намерена, еще при жизни, пожертвовать Никольской церкви.
Составила духовное завещание. Свидетелями расписались старик Вязигин да два приказчика из лавки. Капитал все же оставила Акиму Саввичу. Он теперь зачастил к Вязигиным, не пьянствовал, вникал в дела. Рассказал как-то, что ходил намедни в зверинец этот самый с Павлом Иванычем, Настенькой и Анютой -- смотреть кормление удава. Очевидно, мысль о браке с Вязигиной ему нравилась.
О Саше старуха думала часто и по-разному: то обращалась к ней мысленно с лаской, с уговорами, вела с ней в душе длинные, странные беседы, без начала и конца, урывками, все больше о Божественном; то неожиданно побеждало тело с земным страхом, с земными неумершими страстями. Душу заливала его желчь, и тогда, при одной мысли о Саше, старуха впадала в возбуждение. Начинала ходить с оглядкой, вздрагивала от каждого шороха, нервно моргала глазами, а сердце билось порывисто и с болью.
Как упорный подсказ со стороны, гвоздило желание покончить наскоро с делом старика Лебедева и тогда освободиться от Саши; отдать ей документы и -- иди на все четыре стороны. Но она до странности пугалась этого желания. Мысль о возможности для нее так просто, без всякого труда удалить от себя Сашу приводила ее в содрогание, -- точно была Мавра Тимофеевна человеком, который ходит по самому краю пропасти и знает, что, оступись он на мгновение, потеряй над собою власть, и лететь ему в черную бездну вниз головой. Что ее так сильно связывало с Сашей -- сама не могла понять.
Вскоре после того пришлось ей как-то встретиться с девушкой в гостиной. Саша молча и быстро прошла мимо, и старуха не заметила, какая она, спокойна или раздражена. Но какое-то теплое чувство, похожее на благодарность, преисполнило ее. Захотелось приласкать Сашу, как дочь свою, поцеловать ее руку, простить ей заранее все, как святые прощали.
На земле Мавра Тимофеевна чувствовала себя теперь почти совсем чужой; сама себе казалась только гостьей в мире, как в неуютном, холодном доме, -- пришелицей, которая уже прощается со всеми и спокойно готовится к уходу.
Наконец, пришлось привести в порядок и Лебедевское дело. Она сделала все, как было решено, сделала без ненависти и злобы, только потому, что нужно было, да и Аким каждый вечер упрашивал: не откладывайте, не медлите, а не то поздно будет, опозорит Лебедев наше семейство.
Написали сообща на имя его высокоблагородия господина исправника длинное письмо с сообщением, что в квартире секретаря земской управы, Игнатия Николаевича Лебедева, происходят тайные собрания бунтовщиков, читаются запрещенные книги и замышляется смута. Письмо подписали: "правдивые свидетели", как советовал Аким.
Сидели за работой этой долго -- с непривычки составлять деловые бумаги. Измучились с ним и озлобились друг на друга.
А тут еще Саша, у которой после отъезда Никитичны осталось на руках почти все хозяйство, стучалась к ним настойчиво, просила отворить дверь, -- дело у нее какое-то экстренное.
Ее все-таки не впустили.
Возбужденная, злая и все же удовлетворенная стояла Саша по ту сторону двери в темном коридорчике и потрагивала холодную дверную ручку. Все-таки не проглядела она ускользавшей тайны. Там, за этой дверью, тайна эта становится осязательной, проявляется. Готовят какое-то прошение, Аришу посылали в лавку за писчей бумагой. Написанное отправят или вынесут из дому только утром, а ночь велика, ночь длинна. Выкрасть его на минуту и прочесть хотя и трудно, но возможно, в особенности, если Аким возьмет его к себе в комнату. Но этого не будет. Старуха теперь никому не верит, всех в чем-то подозревает. Написанное, наверно, оставит у себя.
Она остро и точно соображала.
Может случиться, что бумагу запрут в железный сундук. Нет, не запрут. Не прячут в сундук бумагу, которую на утро собираются отправить. А дальше, чем до утра, старуха ее не будет держать у себя: по всему видно, что они теперь спешат, торопятся. Вероятно, узнали что-нибудь новое. В крайнем случае можно и ключ от сундука раздобыть.
Саша погасила у себя лампу и бросилась в постель, не раздеваясь. Она обдумывала множество необходимых мелочей; ясно представляла себе, как снимет башмаки, проберется в спальню Мавры Тимофеевны, осмотрит всю комнату при свете лампадки, поищет на ночном столике, на столе, что под портретом Филарета. Для того, чтобы достать ключ от сундука из-под подушки старухи -- если бы пришлось это сделать -- надо на коленях, ползком двигаться до самой постели, а там лечь на пол или, по крайней мере, низко наклониться и снизу протянуть руку к подушке. Если даже старуха проснется от шороха, то может ничего и не заметить. Вся задача представлялась Саше легкой и совсем не страшной.
Вот только чего не забыть, ни в коем случае не забыть: приготовить в гостиной свечу и спички. Вынести бумагу, сейчас же зажечь на минутку свечу и прочесть. А то при лампадках ничего не разберешь.
Сашу только немного беспокоило, что она чувствует такую усталость. Истома разливалась по всему телу; в плечах и коленях сладко переливалась кровь; глаза, -- как ни старалась она держать веки приподнятыми, -- сами закрывались в темноте.
В конце концов, даже лучше будет, если она подремлет немного, чтобы сил набраться. Все равно она сейчас проснется, -- уж себя-то она хорошо знает. И нестерпимая головная боль тогда пройдет, быть может.
Она еще несколько времени сопротивлялась этому желанию и, наконец, сдалась, потянулась и уронила веки.
Поздно ночью вскочила, точно ее схватили и стащили с постели. За дверью тяжело храпел Аким, она и не слыхала, как он вернулся.
Проспала... Господи... Проспала!
От сердцебиения у нее гудело во всем теле.
В полном смятении она выскочила из своей комнаты и только в гостиной сообразила, что нужно ходить на цыпочках. Она чувствовала, что это непредвиденное опоздание выбило ее из колеи, отняло равновесие у ее чувств и мыслей, лишило ее движения свободы, соразмерности.
Дверь старухиной спальни, к счастью, отворилась без скрипа, без малейшего шороха.
Саша, слегка шурша юбкой, двигалась тихо-тихо, как неживая. Перед ней мутно белела гора подушек, чуть виднелись волнистые складки темного стеганого одеяла.
Она подошла ближе... еще ближе... в холодном волнении, без единой мысли в голове, как зачарованная. Нагнулась, напрягая зрение... и вдруг втянула голову в плечи. На нее смотрели кругло открытые глаза старухи.
Она отскочила.
Почудилось, почудилось...
Снова тихо ступила вперед и опять увидела вытаращенные глаза.
Из горы подушек вырвался долгий трясущийся вздох, похожий на противный, сдержанный смех сквозь стиснутые зубы.
Саша слабо вскрикнула, рванула одну из подушек у самого края постели, бросила ее на эти страшные глаза, на этот страшный вздох и сама навалилась сверху.
Старуха несколько времени извивалась и дергалась под ней, царапала ногтями наволоку, но скоро успокоилась... уснула.
Забылась и Саша. Потом полуочнулась, сползла с постели, поплелась к себе в комнату; сонная и бесчувственная, легла и затряслась в ознобе.