Павел Егорович шел домой немного навеселе и в самом добродушно-радостном настроении духа. Но лицо его омрачилось, когда он остановился у двери своей квартиры.

"Жена браниться будет да денег на расход попросит, -- мелькнула у него неприятная мысль, и тотчас же невольно и бессознательно ему представилась возможность, если не избегнуть, то по крайней мере отсрочить объяснение с женой насчет денег: это -- представиться более пьяным, чем был на самом деле.

Так он и сделал. Он вошел в комнату и пошатнулся совершенно естественно, его рот осклабился добродушной, пьяной улыбкой, и, войдя, он тотчас же полез к жене целоваться.

Так как от него действительно пахло вином, то жена вполне убедилась, что он пьян, и воскликнула, всплеснув руками:

-- Господи! Где это ты так нализался?

Но она тотчас же успокоилась, когда узнала, что у исправника была кулебяка, так как не имела ничего против того, чтоб ее Павел Егорович находился в благородной компании, и с любопытством начала расспрашивать, кто был, почему была кулебяка. Но Павел Егорович, попав с мороза в душные комнаты, и в самом деле опьянел. У него заплетался язык и глаза слипались, так что Маша сочла лучшим поскорее уложить его спать.

-- Я забыла, -- услыхал он, засыпая, голос жены, -- тут тебе с почты газета и письмо.

Когда он проснулся, были уже сумерки. Он зажег свечу и увидал на комоде письмо, принесенное с почты, и газету "Врач".

На газету он бросил беглый взгляд и не дотронулся до нее, но письмо взял поспешно и с интересом начал разглядывать конверт, прежде чем разорвать его.

"От кого бы это могло быть?" -- догадывался Павел Егорович.

Наконец он разорвал конверт и посмотрел подпись. "Владимир Тулузин, -- прочитал он. -- Ба, вот давно не писал". -- и широкая улыбка разлилась по его лицу.

Письмо было от товарища по университету.

Доктор опять лег и подвинул свечу, чтобы лежа прочитать письмо, но на минуту остановился, прислушиваясь. Из соседней комнаты в щель виднелся свет, и слышались голоса его жены и чей-то мужской. Голос Маши он различал ясно.

Впрочем, это был не тот резкий голос, которым она бранила утром кухарку, не тот, которым разговаривала с мужем, а какой-то мелодичный, певучий, даже кокетливый.

"Кто это с ней?" -- подумал он и улыбнулся, узнав голос помощника аптекаря, Петрова.

"Ну, теперь бояться мне нечего, -- весело подумал он, -- она вцепилась в своего поклонника, все на свете забудет, не только деньги на расход". Он тихонько засмеялся и с спокойной душой принялся за чтение письма.

Но, по мере того как он читал, лицо его делалось все серьезнее. Улыбка сбежала с губ. В душу сошло настроение, подобное тому, какое он испытывал сегодня за операцией; чем-то прежним, дорогим и святым пахнуло на него от слов того письма, чем-то высшим, что не успело еще вполне испариться под впечатлениями будничной жизни.

Вот что писал его товарищ:

"Ты удивишься, что после такого долгого молчания я вдруг вздумал писать тебе, но я делаю это с самой коварной целью, -- у меня на тебя есть виды. Дело в том, что я хочу

перетащить тебя в наш уезд, куда-нибудь поближе к моим Хохлам, хоть в Александровку, например, где скоро откроется вакансия. Только ты не пугайся с первого слова, а послушай хорошенько да обсуди-ка поумней с твоей Марьей Ивановной.

Чего тебе, в самом деле, сидеть в твоем захолустье? Ведь у вас, говорят, в земстве ужасный застой; недаром наши земцы ваших башибузуками величают.

А у нас не то. То есть и у нас был не бог весть какой прогресс, да дело повернулось на другое. Наш Фатьянов человек еще молодой, энергичный делец и страстный земец. Несмотря на то, что влиятельные гласные из крутых землевладельцев, оберегая свои карманы, недовольны каждым лишним расходом земских денег, Фатьянов стоит горой за народные нужды, шкуру свою не бережет и даже против предводителя идет. Ты не можешь себе представить, какие бури происходят у них на собраниях. Со всего уезда съезжаются послушать, как Фатьянов с предводителем сражается. Даже я, на что было обленился, меня и то разобрало. Только пророчат, что более одного трехлетия ему не прослужить. Жаль, очень жаль. Иногда даже досадно становится, что он вовсе уступок делать не хочет. Лучше бы, может быть, и для дела было, если б он в чем-нибудь с противной партией на компромиссы пошел; ну, да с другой стороны, очень уж хорошо смотреть, как прямолинейный человек против рожна прет. Эти сделки с совестью вещь опасная. Мало ли вокруг нас примеров того, куда компромиссы завлекают.

Впрочем, ты не путайся того, что я написал о ненадежности Фатьянова. Это еще вопрос, кто победит, а многие говорят, что Фатьянов как бы сильнее предводителя не оказался: все гласные из крестьян за него.

В прошлом письме я тебе, вероятно, жаловался, что служить нельзя, работать не над чем, больница в забросе: ни белья, ни медикаментов. Теперь совсем не то. Фатьянов входит во все наши нужды и, что может -- делает. Белье у нас все новое, медикаменты всегда есть, больничный дом ремонтирован, стены и потолки выбелены заново. На что я указываю Фатьянову и что не слишком уж дорого, он выписывает и покупает для больницы. Работа у нас так и закипела. Мы с моей Санькой принимаем в день по семидесяти и больше больных, чуть не целый день не выходим иногда из больницы. А в клуб я больше ни ногой, ну его к лешему; некогда, да и сердце воротит, как о нем вспомнишь.

Мы с Санькой часто о тебе вспоминаем и надумали тебя сюда перетащить. В самом деле, Павел Егорович, переходика ты сюда; нам теперь побольше нужно людей, которые могли бы сочувствовать общественному делу. Напиши словечко, и я поговорю Фатьянову. Я ему только скажу, что ты был душа того кружка студентов, который клялся всю жизнь отдать на служение народу. Он тотчас же тебе место очистит".

Павел Егорович не дочитал письма до конца и задумался. Он не слышал ни сладкого голоса жены, ни робкого полушепота Петрова. Пристально уставив глаза в темный угол комнаты, он улетел далеко, далеко и от этой комнаты, и оттого городка, занесенного снежными сугробами...

Ему вспомнился Петербург... Убогая комната в шестом этаже. Железная кровать с байковым одеялом и жесткой подушкой. Продавленный диван. Стол, заваленный книгами и бумагами. Другой стол -- с нечищеным самоваром и недопитыми стаканами. Керосиновая лампочка на чугунной подставке... А вокруг молодые, бледные, изможденные лица...

И речи, горячие, пылкие речи...

То было время! Как жилось тогда, как любилось, как верилось! Будто крылья поднимали тогда и уносили далеко, Далеко от грешной, многострадальной земли в мир высоких идеалов. И как хорошо было тогда смотреть с этой высоты на землю, как сладко любить ее и как жаждало сердце припасть поскорее к этой земле и оросить ее слезами и трудовым потом...

Но это было тогда... Это были детские мечты. Им мечталось так хорошо, может быть, потому, что они сидели в шестом этаже, оторванные от жизни, не зная ее. А вот теперь действительность... Разве похожа эта действительность на прежние мечты? О нет, нет. И вот эта действительность заполучает в свои когти юношу, она научает его ценить по истинному их достоинству мечты шестого этажа.

Павел Егорович усмехнулся с иронией, но горечь, поднятая письмом из самых отдаленных глубин его сердца, держалась недолго. Горькая ирония перешла в добродушную усмешку.

"И где этакая страна водится, что позволяет младенцам до старости лет свои детские взгляды сохранять, -- подумал он о своем приятеле Владимире Тулузине. -- Нет, братец мой, не перетащишь ты меня в свои Хохлы, знаю я жизнь получше твоего. Милого твоего Фатьянова, что против рожна прет, по шапке турнут, а ты останешься на бобах. Нет уж, голубчик, лучше уж я посижу здесь, среди застоя, и буду исправницкую кулебяку есть да с Мирточкой любезничать".

Но, несмотря на такое решение, доктор все же чувствовал, как что-то такое смутное и неясное шевелилось в нем, что не давало ему покоя, выбивало его из колеи обычных мыслей и чувств. Он беспокойно ворочался в постели, стараясь думать о чем-нибудь другом, но привычная горечь невольно всплывала наружу и вырывала у него досадливые восклицания,

"Ах, черт! -- пробормотал он, вскакивая с постели, и, схватив письмо, скомкал его и пустил комок в угол. -- Надо же! Как растравил человека!"

Ему тотчас же стало совестно, и он хотел поднять письмо, но вместо того оделся и вышел в залу.