I

Хмурый осенний день неприветливо глядел на землю. Было ещё не поздно, но мутные волны сумерек уже затопляли мало-помалу всю окрестность, выцветшую и полинявшую от ненастья. В воздухе пахло сыростью; дул ветер; обнажённые вершины сада гудели по-зимнему, а вся усадьба купца Лопатина, брошенная среди плоского поля, имела вид донельзя жалкий и затерянный. Так, по крайней мере, казалось Степе Лопатину, уныло расхаживавшему по пустырю за садом. По его бледному лицу, едва опушённому бородкой, бродило выражение безысходной тоски. «Зачем я пойду туда? — думал он, поглядывая на усадьбу. — Чего я там не видал? Батюшка пилит старосту, староста — рабочих, рабочие дубасят скотину. Вот и вся музыка. И другой не услышишь во веки веков!»

«А когда меня женят, — внезапно пришло ему в голову, — и у меня та же история пойдёт, потому что другой истории, должно быть, и на свете не бывает! Пакость! Гадость!» — едва не вскрикнул он с тоской на всём лице. Он хрустнул пальцами и снова уныло заходил по пустырю. В то же время ему вспомнилось, что ровно через неделю, в день Казанской Божьей Матери, к ним приедут родные его невесты и сама невеста Машенька Блинцева. А накануне Казанской ему нужно будет ехать в город, за тридцать вёрст, чтоб купить невесте подарок. Так ему приказали родители, и, следовательно, так нужно. Ему вспомнилось хорошенькое личико Машеньки Блинцевой, но он с тоской подумал: «Хохочет, всё-то она хохочет, а над чем — неизвестно!» Он в недоумении развёл руками, повернул налево и уселся в самом конце сада на покосившейся скамье. Отсюда весь пустырь был у него перед глазами. Он лежал среди мутных осенних сумерек плоским грязнобурым пятном. Только одинокая берёзка, тонкая и прямая, как свечка, вздымалась посредине этого пустыря; а у её белоснежного ствола чернела своей тонкой резьбой чугунная решётка могилы с таким же невысоким крестом. Эта могила сразу же приковала к себе всё внимание Стёпы, и он уставил на неё тоскующий взгляд. Он всегда глядит на неё так; вот уже месяц, как он не может смотреть на неё иначе. Странные мысли приходят ему в голову в эти минуты.

Стёпа шевельнулся на скамье и задумался. От кого-то, когда-то, где-то, — Стёпа сам не знает теперь достоверно, — но он слышал, что здесь, в этой могиле, схоронена дочь прежнего владельца Лопатинского поместья, молодая девушка, покончившая свои дни самоубийством. От кого он мог слышать эту историю, — Стёпа положительно терялся в догадках, и порою его мучило подозрение, уж не сочинил ли он эту легенду сам в один из тоскливых вечеров. Впрочем, Стёпа сейчас же гнал от себя это подозрение, и невольные вопросы зарождались в его голове: как оборвала эта девушка свою молодую жизнь? Повесилась? Утопилась? Застрелилась?

Стёпа снова шевельнулся на скамье; его потянуло к этой одинокой могиле неведомой силой. Ему хотелось пойти туда, опуститься у холодной ограды на мокрую землю и плакать, плакать без конца. О чём, — он и сам не сумел бы высказать хорошенько: о бесплодной молодости, о серой жизни, о холодных, неприветливых сумерках бесконечной осени. Он уже поднялся было со скамьи и двинулся к этой могиле, но на полпути он образумился. «Что же это я делаю, однако? — подумал он. — Ведь это на волосок от Бог знает чего!» Он остановился. Но куда же идти, куда же ему идти? В недоумении он повернулся лицом к усадьбе и повёл тусклым взором. «Жених, хорош жених», — подумал он о себе, продолжая оглядывать усадьбу. Угол мокрого, застроенного амбарами двора метнулся ему в глаза. Там, у этих амбаров, рваные мужики с жёлтыми лицами и красными озябшими носами насыпали рожь в грязные телеги; работу свою они производили с привычными жестами, не спеша, не расходуя понапрасну сил, точно им предстояло заниматься этим делом целую вечность. И их работа походила на работу каких-то манекенов. Мохнатые лошадёнки с отвислыми нижними губами терпеливо стояли в оглоблях и тоже походили не на живые существа, а лишь на карикатуру живых существ. Так, по крайней мере, казалось Степе Лопатину. И Стёпа решился идти туда. Целый месяц он совершенно устранял себя от всякого вмешательства в экономические дела, но теперь он надумал изменить самому себе. Стёпа прекрасно знал, что эти рваные мужики, теперь копошившиеся у амбаров, приехали в усадьбу чуть не с утра, чтоб получить рожь в виде задатка за те полевые работы, которые они обязались исполнить для Лопатинской экономии на будущее лето. Стёпа всё это знал прекрасно, и его поджигало любопытство проведать для каких целей ключники оттянули отпуск ржи чуть не до вечера. И он быстро пошёл к амбарам, с злобной улыбкой, внезапно задёргавшей его губы.

Там он примостился на краю высокого амбарного крыльца и стал глядеть и слушать. Прямо перед ним на длинном бревне, одним концом упиравшемся в крышу амбара, а другим в рыхлую землю, покачивались череза: кадь для насыпки хлеба и скала с гирями. И на боку этой кади Стёпа заметил небольшой гвоздик, слегка изогнутый в виде крючка. Этот гвоздь неприятно поразил Стёпу. Он стал глядеть и слушать внимательней. Ключники, отпускавшие рожь, точно разделили свой труд; один из них следил за весом хлеба и стоял у самой кади с лотком в руке; на крючке его поддёвки, у пояса, висел кнут; в то же время другой ключник стоял у очередной телеги и, облокотясь на её задок грудью и руками рассказывал мужикам о потопе:

— И вот, — говорил он тягуче, — когда род людской погряз в мерзостях и обманах, Господь распалился сердцем Своим, разверз хляби небесные и наслал на землю потоп…

И вдруг Стёпа заметил, что ключник, стоявший у кади с хлебом, незаметно снял с крючка поддёвки свой кнут, ловким движением фокусника набросил его на торчавший на боку кади гвоздь и наступил затем на его ремённый, волочившийся по земле, конец. Сделал всё это он чрезвычайно ловко и тем сравнял вес хлеба с весом гирь.

— Готово. Аккурат в аптеке, — проговорил он, обращаясь к мужикам и незаметно снимая с кади кнут. Мужики, привычными движеньями уцепив кадь, опрокинули её содержимое в телегу.

Другой ключник в то же время говорил всё так же тягуче:

— Обложили облака синь-небеса Господние, и хлестнул, братцы мои, дождь — нет того пущий…

Рассказчик внезапно умолк и отшатнулся от телеги поражённый. Стёпа с перекосившимся лицом быстро подошёл к ключнику, стоявшему у кади, бешено схватил его рукой за шиворот и рванул его прочь от кади. Ключник ударился плечами о стену амбара.

— Мерзавцы! — вскрикнул Стёпа, задыхаясь. — Обвешивать, мерзавцы! Перевешивайте сызнова, мерзавцы!

Стёпа задыхался; дикое желание бить и колотить ключников бросало его в дрожь. Между тем, вокруг него поднялся целый содом. Все загалдели, засуетились, зажестикулировали. Из усадьбы прибежали люди: староста, рабочие, кучер. Весь красный от гнева и опираясь на толстую палку, пришёл отец Стёпы; запыхавшаяся от непривычной ходьбы, приплелась с испуганным лицом и мать. Даже горничная с крыльца дома наблюдала за происходившим у амбаров столпотворением. И по этим признакам Стёпа понял, что по Лопатинской усадьбе вновь прошумела весть: «Стёпочка опять набедокурил. Коленце Стёпочка вывернул!» Стёпа понял это, и от всей усадьбы, от всех её мокрых и несуразных построек, от почвы и воздуха, на него пахнуло такой безысходной тоской, таким унынием, что он точно весь съёжился и обессилел под этим наплывом. Среди стоявшего у амбаров столпотворения он понял только, что действительно он сотворил какую-то глупость, какое-то преступление, Он чувствовал, что все возмущены его поступком, все без изъятия, даже мужики, ради интересов которых он заварил всю эту кутерьму. Весь осунувшийся и ослабевший, он двинулся прочь от этих галдевших амбаров, и за своей спиной он услышал сердитое ворчанье отца:

— Куда не сунется, всю историю испортит.

Когда Стёпа был на крыльце дома, у амбаров воцарилась невозмутимая тишь, и прерванная работа продолжалась.

«Вот всегда так, — тоскливо думал Стёпа, — куда ни сунусь, всё дело им испорчу. У мужиков только времени сколько понапрасну отнял!»

Раздеваясь в прихожей, он думал:

«Нездешний я, так зачем же я в здешние дела суюсь-то! Пора бы и перестать».

Он быстро вошёл в свою тусклую комнату, запер на ключ дверь и прилёг на кровать.

II

Когда тихо надвигавшиеся сумерки сделали все предметы комнаты сказочными и фантастичными, Стёпа тихохонько встал с постели, тихохонько прошёл к окошку, опустился на стул и стал глядеть туда, на чуть видневшуюся сквозь голые вершины сада могилу. Глядел он долго, напряжённо, с жгучим любопытством в сердце, с жгучей тоской, с непонятным волнением. И вдруг ему показалось, что что-то зашевелилось там за оградой — белое, прозрачное, воздушное. «Порывается, — подумал он, — сюда порывается; это уж который раз. Только зачем ей уходить, если уж там так хорошо?» Он задумался. И вдруг он встал со стула и пересел на другой, дальше от окна.

— Что же это, братцы мои, я делаю, — прошептал он с жалкой улыбкой, — или я уж совсем отсюда бежать собрался?

Он вздрогнул. За стеной он услышал тихий говор. По звукам голосов Стёпа узнал, что это говорят отец и мать, и говорят вот именно о нем, — об этом он тоже сразу догадался, так как последний месяц, после того как он окончательно порвал с жизнью в усадьбе, отец и мать, оставшись наедине, только и говорили, что о нем. Апатично он стал слушать.

— У себя заперся? — сурово спросил отец.

— Заперся, — отвечала мать и вздохнула. Отец тоже недовольно крякнул.

— Послал Бог сынка, — процедил он сквозь зубы, — утешенье, нечего сказать.

Отец забарабанил пальцами по конторке.

— Недаром мне его учить не хотелось! — воскликнул он после минутной паузы. — До шестого класса гимназию прошёл и то уж нам не помощник.

Он прошёлся раза два по комнате, грузно ступая.

— Учи их после этого! — добавил он насмешливо.

Мать снова вздохнула.

— Ох, и не говори, — уныло промолвила она, — на могилу-то зачем он ходит? За садом-то что ему делать? Чего он там-то не видал?

Отец что-то хотел возражать, но она ему не дала.

— Испортили его; испортили, испортили! — возбуждённо зашептала она. — И знаешь кто? — спросила она.

Отец вместо ответа процедил:

— Вот женим его, — переменится. Дурь-то из головы выйдет!

Мать, занятая, очевидно, своими думами, проговорила:

— Кабы не её это дело, зачем ей было перед великомучеником Стефаном свечку кверху ногами ставить? — И она снова вздохнула.

Стёпа порывисто поднялся со стула, отпер дверь и вышел из комнаты. Отец и мать очень удивились, когда увидели его. Он был бледен, и его блуждающие глаза выражали тоску. Он сконфуженно переминался на пороге и теребил фуражку.

— Простите меня, батюшка и матушка, — наконец заговорил он. — Больше я вам перечить ни в чем не стану. Жените меня, но только поскорее. Я для вас с моим удовольствием. А если я нездешний, — на этом простите, и не обессудьте! Разве моя в том вина?

Он пожал плечами, повернулся и пошёл вон из дому.

— Опять коленце! — воскликнул отец. — Господи, Боже наш! Ни единого, то есть, часа без коленца не проходит! О-о!

— Испортили его, испортили! — всплеснула руками мать и заплакала.

— И теперь я знаю, кто его испортил, — говорила она, плача, — старая просвирня! Старая просвирня!

Между тем Стёпа быстро накинул в прихожей пальто, нахлобучил картуз и почти выбежал вон из дому. Когда он очутился на дворе, его охватил безотчётный страх. Все постройки усадьбы, теперь уже повитые сумраком, казались ему какими-то исполинскими животными, мрачными и ужасными; они глядели на него с тупой враждебностью и не предвещали ничего доброго. По крайней мере так казалось Степе. Стёпа даже весь съёжился и прижался к стене дома, боясь шевельнуться. С минуту он простоял так, чувствуя, что ужас ползёт по его спине холодной змеёю.

Вокруг было хмуро. Мутное небо моросило на него мелким, ленивым дождём. Весь двор точно шуршал, возился и веял на Стёпу чем-то чуждым, неприязненным, враждебным, тоскливым до бесконечности. С невидимой во мраке пригороди, куда загонялся крупный скот, слышалось тяжёлое сопенье невидимых коров, и Степе казалось, что это сопят постройки усадьбы, враждебно на него взирающие. И он стоял, плотно прижавшись к стене дома. Между тем из людской избы кто-то крикнул:

— А что же: в кабак так в кабак! — и этот возглас словно разбудил Стёпу.

Он встрепенулся; внезапно он вспомнил, для чего он выбежал из дому, и куда он так стремился, и это воспоминание наполнило его всего ощущением жуткости и головокружительного счастья. Он вскинул голову; его лицо, бледное и унылое, точно всё осветилось смелостью. И, оглядывая темневшие в полумраке постройки, он подумал:

«А ну вас! Жрите друг друга. Мне-то какое до вас дело. Я ведь нездешний».

Он чуть шевельнул губами и насмешливо прошептал:

— Нездешний, так нездешний. Всё-таки нас двое, а вы все вразброд!

Быстро затем повернувшись, он прошёл двором, отворил неприятно скрипнувшую калитку и скрылся в боковой аллее сада. Шёл он быстро, не чувствуя в себе ни усталости, ни опасений: наоборот, все его движения были необычайно легки, точно его несло волною. На мгновенье, впрочем, на него напало сомнение. Он остановился, как бы колеблясь.

«Что же это я делаю? — подумал он. — Ведь это похуже кабака выйдет!» Однако сомнение тотчас же рассеялось, и прежняя смелость осветила его лицо. У него точно выросли крылья.

— А что же, — шевельнул он губами, — в кабак, так в кабак!

Снова он двинулся в путь и опустился на скамью у опушки сада. Волнение, похожее на волнение влюблённого, поджидающего милую, пробежало по его телу. Он даже встряхивал порою плечами от нервной дрожи, охватывавшей его. Он глядел туда, на плоский пустырь, где у белого ствола берёзки чуть чернела тонкая решётка могильной ограды и думал о ней, о той девушке. Почему она ушла отсюда, из этого мира, — он знал прекрасно. Она была нездешнею, вот так же, как и он, а нездешним так же легко дышится здесь, как рыбе, выброшенной на берег. Мудрено ли, что она поторопилась убежать домой? Но какими средствами воспользовалась она для своего побега, — оставалось тайной. Утопилась ли она в мутных волнах узкой речонки или затянула свою белую шейку обрывком верёвки, — это была тайна, неразгаданная тайна. Между тем, это-то и мучило Стёпу. Ему нужно было разгадать загадку во что бы то ни стало. И он сидел и думал, думал с непоколебимым упорством. Его губы слабо подёргивались, и разнородные ощущения пробегали по его лицу, как вспышки молнии.

— Родимушка, — шептал он порою, с тоской простирая руки, — родимушка! Жалел ли кто тебя, нездешнюю, уронил ли кто над тобой слёзку! — И он умолкал вновь, обхватив колени руками, с бледным и потрясённым лицом.

В саду было темно; белесоватый туман, как вода, затоплял аллеи сада, и они походили теперь на сказочные реки, бесшумно несущие свою воздушную серебристую жидкость к неизвестным морям. Силуэты кустов вздымались кое-где над поверхностью этих серебряных рек и темнели, как фантастичные острова. А над этими унылыми реками и островами низко висело такое же белесоватое, унылое небо без единой звезды, без луны, без капризного облака. Ни одного звука не было слышно здесь, среди этого мутного мрака. Только беспрерывно гудел монотонный шорох лениво падавшего дождя, да такой же однообразно унылый шелест гниющих на земле листьев. И больше ничего.

Стёпа по-прежнему сидел на скамье. Смутное воспоминание вспыхивало порой в его памяти, воспоминание о мучившей его тайне. Но он тщетно пытался уловить мгновенный свет; воспоминание это вспыхивало и тотчас же гасло, как спичка на ветру.

И вдруг Стёпа приподнялся со скамьи. Он ясно увидел, как серебристый туман, стоявший там за оградой могилы, зашевелился, вытянулся в человеческий рост, и словно две руки простёрлись по направлению к Степе. Едва дыша, он сделал два шага туда. Сверкающие, белые руки с мягким жестом приподнялись выше. Скорбные глаза облили его неизъяснимо-сладкой волной, тёплой и нежной. Весь потрясённый, он сделал ещё два шага, и ещё, и вдруг упал, как сноп, едва не стукнувшись головой о чугунную ограду могилы.

Через час, впрочем, он лежал уже в своей постели с широко-открытыми глазами, устремлёнными в потолок. За стеной, в кабинете его отца, слышалось деревянное постукиванье костяшек счётов, и два монотонных голоса — отца и старосты — сводили какой-то нескончаемый счёт. Голоса попеременно шептали:

— Брось на кости восемь с четвертаком.

— Восемь с четвертаком.

— За Перфилихой два шесть гривен.

— Два шесть гривен.

— Восемь за Микитой Мурыгиным.

— Восемь.

И счёты постукивали и постукивали без конца. А Стёпа лежал и думал: «Ужас не там, у могилы, — ужас в этом проклятом стуке!»

III

Накануне Казанской Стёпа проснулся очень поздно. Мутный осенний день уже смотрел в тусклые окна его комнаты. Из водосточных труб, журча, стекала вода. На лужах, под этими стеками, вздувались и лопались пузыри. Мелкий дождь серой сеткой затягивал всю окрестность и сад, жалкий и унылый, с истлевшей травой, с побуревшим бурьяном у забора, с свёрнутыми в трубочку листьями дуба. Всё это Стёпа хорошо видел из окна, с постели, и он не спешил вставать. Натянув до самого горла одеяло, он лежал в постели к думал: «Тоска! Боже, какая тоска! Хоть бы поскорее ночь!» И при воспоминании о ночи ощущение жуткого счастья охватывало его горячей волною. Все эти ночи, почти вплоть до рассвета, он проводил там, за садом, у чугунной ограды могилы. Стёпа прислушался. В доме все уже давно встали. Слышно было, как прислуга громыхала посудой, приготовляя к завтраку. Мать сердито ворчала на горничную, не находя нового молочника.

— Опять, дурища, раскокала, — повторяла она в десятый раз, — раскокала и на задворки выбросила!

Горничная лениво и неохотно огрызалась, стуча посудой, точно желая выместить на посуде всё зло. А отец снова сводил со старостой какие-то счёты.

— Брось на кости 25 рублей за шкуры.

— Бросил.

— Брось ещё за льняное семя 415.

— Бросил.

— Ещё за кудель 302.

И костяшки беспрерывно стучали, с отвратительным лязгом скользя по медным проволокам. И Стёпу этот беспрерывный лязг приводил в раздражение. «Ах, чтоб вас, — думал он с отвращением, — ни минуты забыться не дадут!» Он хотел было с головой закрыться одеялом, чтоб не слышать этого ужасного стука, этого лязга, но вместо того с изумлением раскрыл глаза, привстав на постели. В его комнату быстро вбежала горничная. Мокрый от падавшего дождя платок закрывал её лицо и голову, и Стёпа разглядел только сердито блестевшие глаза и тонкий, узкий, уже надорванный конверт в её красной руке. И этот конверт сразу поверг Стёпу в трепет. Между тем, горничная, стремглав сунув на постель Стёпы слегка отсыревший от осенней мглы конверт, так же быстро побежала вон. Стёпа всё глядел на конверт, словно боясь к нему притронуться.

— От кого это? — внезапно крикнул он горничной с раздражением.

Горничная повернула к нему с порога сердитые глаза.

— Молочник, — сказала она, — сама же разбила, сама, — своими глазами видела. Света Божьего невзвидеть! Разбила и осколки под пол схоронила. А с меня штраф. Свету Божьего невзвидеть! Ну? Это что же?

Она снова повернулась к Степе жирной спиной и сердито буркнула:

— А письмо от невесты.

Стёпа вздрогнул и взял с постели конверт с захолонувшим сердцем. Он сразу почувствовал, что от этого письма зависит всё. Дрожащими руками он вынул из разорванного конверта тонкий лист. Вот что он прочитал:

«Родной! Любимый! Нездешний! Я люблю тебя, тоскую по тебе, страдаю и мучусь, и жду, жду, жду. Я понимаю тебя, и ты понимаешь меня. Нас двое, а их много, но они все вразброд, а мы вместе. Только ты напрасно думал обо мне: я зарезалась бритвой».

— Бритвой! — вскрикнул Стёпа с потрясённым лицом, и из его глаз хлынули слезы.

— Родимушка! — прошептал он в отчаянии.

Он выронил из рук письмо и уткнулся в подушки. Его плечи задёргало. Жалобные и тонкие всхлипыванья раздались в тишине тусклой комнаты. Так прошло несколько минут.

Когда Стёпа приподнял от подушек лицо, оно всё было смочено слезами. Он старательно оделся, старательно вымылся, поднял с пола письмо, разорвал его в мелкие клочки и бросил в умывальник.

— Чтоб не перехватили, — шептал он, — а то ведь они ловкачи, перехватят, а потом поди и возись с ними!

Он слабо улыбнулся.

«Бритвой! Вот в чем дело-то, — подумал он. — То-то давеча у меня в саду мелькнуло что-то, а что — мне и невдомёк».

И ставь затем в угол к образам, он что-то зашептал, точно молясь и как будто бы даже крестясь, впрочем, довольно своеобразно. Он прикладывал пальцы лишь ко лбу и к животу.

— Ну, что? Рад? — спросила его мать, когда, он вошёл в столовую. — Прочитал письмо от невесты-то?

— Как же, прочитал, — радостно отвечал Стёпа.

— Прочитал, прочитал, — повторил он после минутной паузы, всё так же радостно.

Лицо матери даже всё зарумянилось от восторга. Улыбка Стёпы очевидно обрадовала её.

— Ну, вот так-то, — сказала она, — теперь тебе в город ехать нужно. Невесте подарок выбирать. Получше что-нибудь выбери: браслет какой-нибудь потяжельше выбери. А лошади скоро уж и готовы будут; кучеру уж и овса отпустили.

И, радостно оглядывая сына, она с лукавой усмешкой добавила:

— А невеста-то, помнишь, что тебе пишет? Жди, говорит, меня; завтра, говорит, беспременно буду. Хоть оно — невесте писать жениху и зазорно бы, ну да уж что делать. Сердце, видно, не камень!

И мать рассмеялась. Сын рассмеялся тоже.

«А письмо-то уж перехватили!» — подумал он.

— Только вы, матушка, не совсем точно поняли письмо-то, — заговорил он, смеясь, — это она меня ждёт-то, а не я её; это раньше я её поджидал, а теперь уж она меня; вроде как бы визита, с моей, то есть, стороны! — пояснял он с лёгкой жестикуляцией. Он с торопливой жадностью принялся за чай, но вскоре его позвали к отцу. Немедля, он отправился в кабинет. Его необычайно развязный вид поразил отца, и тот подозрительно оглядел его.

— Вот что, — наконец сказал старик, — тебе деньги нужны на подарок для невесты. Так вот! И он вручил сыну пачку кредиток.

— Да ещё садись-ка, — добавил он, — я тебе пару слов на прощанье сказать хочу.

— Тебе двадцать два годика, — внушительно начал старик, когда Стёпа всё с той же развязностью уселся против него на стуле.

— Двадцать два годика, — повторил он, — и скоро ты мужем и хозяином будешь. Так вот, мне и интересно бы знать, как ты дела свои вести намереваешься? По-прежнему ли шкандалить, озоровать и на рожон переть будешь, или же за разум возьмёшься?

— За разум возьмусь, — проговорил Стёпа и лукавая усмешка чуть тронула его губы.

Старик оглядел его подозрительно, но очевидно остался доволен своим осмотром.

Между тем Стёпа перегнулся к отцу с своего стула.

— И я, в свою очередь, — проговорил он, — вопросик вам задать хочу.

Старик приготовился слушать.

— Насчёт кнутика и гвоздя, — пояснил Стёпа с едва уловимой лукавой усмешкой, — насчёт того самого приспособленьица, из-за которого я базар житейской суеты произвёл?

— Ну-с? — вопросительно взглянул старик в глаза сына.

— А вот-с мне желательно было бы узнать, — продолжал сын, — что это: ошибка, случайность, предрассудок, или закон природы? — И он с выражением лукавого любопытства заглянул в свою очередь в глаза отца.

Тот ответил ему смелым и прямым взглядом.

— Закон природы, — проговорил он твёрдо.

— Покорно вас благодарим, — отвечал с лукавым поклоном Стёпа, но отец, казалось, не замечал его лукавства. И, расставив красный ладони рук, он сказал:

— А тебе, Стёпа, довольно стыдно из-за этого шкандал поднимать. Этот кнутик-то тысяч шесть за всё своё время заработал, а кому? Я стар, много ли мне нужно? На тебя же, ведь, этот закон природы-то работает.

Сын рассмеялся.

— Покорно вас благодарим, — снова повторил он.

«Слава Богу, слава Богу», — подумал о сыне отец.

— Лошади поданы, — доложила с порога горничная. И Стёпа подошёл к отцу с поцелуем, но его губы всё ещё лукаво подёргивались.

Мать вышла на крыльцо провожать сына и тоже вся сияла от счастья. «Что, старая карга? — думала она о просвирне. — По-твоему вышло, по-твоему»?

IV

Между тем Стёпа, тотчас же по приезде в город, отправился на улицу. Оглядев окна почти всех магазинов, он остался недоволен. Он не нашёл того, что ему было необходимо. «А без этого как же мне домой возвратиться?» — думал он, с недоумением разводя руками. С главной улицы он повернул в боковую, но та привела его на базарную площадь, полную шума и гама. Он поспешно повернул от неё прочь, в какой-то переулок, чувствуя, что один вид шумящих и суетящихся людей повергает его в раздражение. Раздражение уже начало было охватывать его; даже его губы закривились от гнева, но тихие сады переулка подействовали на него благотворно. Вскоре он несколько успокоился. И вдруг он остановился, весь полный мучительной тоски. Только теперь он ясно сообразил, что не помнит, для чего он приехал в город. Кажется, он приехал для какой-то покупки, но для какой? Ему нужно купить что-то, самое для него необходимое. Но что это за вещь? И вещь ли это? Волнение и беспокойство загорелись в его глазах. Он быстро повернул назад, свернул в какой-то переулок и сел на первого попавшегося ему извозчика. Неизвестно для чего, он поехал к знакомому акцизному чиновнику, потом в склад земледельческих орудий, затем в книжный магазин. Разнородный мысли, жуткие и острые, носились в его голове, как стаи испуганных птиц. Он летал по городу на извозчике и просил настегивать лошадь. Он куда-то торопился. Он объездил все книжные магазины и требовал книгу, которую нигде не могли найти. И всё это его ужасно волновало, мучило, томило, наполняло жгучим беспокойством. Вследствие такого состояния духа, он хорошенько не помнил, когда он отпустил извозчика, и куда был его последний визит. Он опомнился только спустя некоторое время, когда в городе уже стали зажигать фонари. И он застал себя за странным занятием: он стоял перед окном плохенькой и низенькой лавки, и, весь согнувшись под моросившим дождём, внимательно разглядывал лежавшую на окне бритву. Бритва лежала полураскрытой, с чёрной рукоятью, сверкая блестящим остриём. Стёпа внимательно оглядел её всю, до последнего гвоздика на её ручке, точно в этой бритве сосредоточивался весь смысл его жизни. Он едва даже не вскрикнул от радости. «Да бритву же мне нужно купить, — подумал он, — бритву! Чего же я беснуюсь, чего волнуюсь, о чем беспокоюсь».

— Ведь для бритвы я и в город-то поехал, — шевельнул он губами, и радостная улыбка осветила его лицо.

Он проворно зашёл в лавчонку, не торгуясь, купил бритву и бережно спрятал её в карман.

Домой он возвратился поздно; ни одного огонька не светилось в усадьбе, и вся она стояла под мутным осенним небом какая-то пришибленная и придавленная.

Заспанная горничная, с накинутым на голые плечи платком, отворила ему дверь.

Наскоро раздеваясь, Стёпа спросил:

— А что, батюшка? Где?

Горничная сонным и хриповатым голосом буркнула:

— Спят. Все спят. Хоть из пушек пали.

Стёпа тихо пошёл мимо неё в свою комнату. И он слышал за своей спиной, как она почёсывала голые локти и недовольно ворчала:

— А что же молочник-то? Тю-тю, значит. Она разбила, а я отвечай. Ну, жизнь! Света Божьего невзвидеть!

Между тем Стёпа отворил дверь комнаты и остановился на пороге, поражённый. В комнате было тускло и тихо. Только как будто свет луны проливался сквозь узкое окошко и светящимся пятном освещал стул перед небольшим тёмным столиком. И на этом стуле, облокотясь локтями на стол, сидел отец Стёпы. Стёпа даже вздрогнул от неожиданности и с жгучим любопытством оглядывал всю сутулую фигуру отца. Отец сидел, не шевелясь, и только как-то весь колеблясь в лунном свете. Впрочем, когда Стёпа переступил порог, старик повернул к нему голову и остановил на сыне насмешливый и холодный взгляд. Это переполнило чашу терпения сына; он даже задохнулся от негодования.

— А-а, — протянул он негодующе, — шпионить, подглядывать, на разговор вызывать? Хотите? Хотите? Да?

Он приблизился к отцу, прошёлся несколько раз вокруг его стула, нервно потирая руки, и вновь остановился перед отцом. Отец не проронил ни слова.

— Слушайте же, когда так, — выкрикнул Стёпа, — слушайте, слушайте!

— Знайте же, — едва перевёл он дыхание, — знайте же, что вы меня до этого довели! Вы, вы!

— Не отпирайтесь! — повысил он голос. — Не отпирайтесь! Вы — смерть, яд! Вокруг вас, как вокруг Пушкинского анчара, вся окрестность на три версты в окружности вымирает! Вы — зараза! И я питался вашими соками двадцать два года.

— Не отпирайтесь! — снова крикнул он в бешенстве.

— Всю жизнь вы меня измором морили, — продолжал он осипшим голосом, — всю жизнь! И ваши законы природы всю жизнь из меня жилы мотали; и вымотали, вымотали, наконец! Радуйтесь!

Стёпа на минуту закрыл лицо руками и вновь оторвал их, ещё ближе придвинувшись к отцу. Он ждал с его стороны какого-нибудь слова, намёка, жеста, но тот упорно безмолвствовал, насмешливо поглядывая в самые глаза сына.

— Молчите? — проговорил Стёпа укоризненно. — Молчите? Отмолчаться хотите!

— А помните, — помните, — понизил он голос до шёпота, — как вы меня на Липовецкой ярмарке законам природы учили? Помните? Мне шестнадцать лет тогда было, и вы уж заражать меня начали. Вы меня обвешивать тогда учили, — склонился он к самому лицу отца, — обвешивать!

Стёпа вновь на минуту замолчал; ему показалось, что краска стыда залила всё лицо старика и даже кожу его головы под поредевшими седыми волосами.

— Но я не заразился вконец, — продолжал Стёпа, — не заразился. Она меня спасла! Она — святая, непорочная, нездешняя! — вскрикнул Стёпа, с просветлевшим лицом и простирая руки вверх.

— И вам это спасение моё обидней всего показалось, — снова перешёл он в шёпот, — и тогда вы вот к какой уловке прибегли, вот к какой уловке!

Сын замолчал, измерил отца с головы до ног негодующим взором, прошёлся по комнате и остановился перед отцом вновь.

— Ведь я знаю, — выкрикнул он осиплым голосом, — знаю, что это ты мне нынче утром с Дашей письмо подослал. Ты нарочно своей воровской рукою почерк её подделал и о бритве мне намекнул. Нарочно! Ты обманщик! Ты дышишь обманом, и без обмана тебе так же трудно, как рыбе на сухом берегу.

— Ты и сына обмануть хотел, — кричал он в бешенстве, дрожа всем телом, — единственного сына, потому что он против законов природы идти хотел, а для тебя это хуже смерти. Ты сыноубийца! — выкрикнул Стёпа, задыхаясь и потрясая кулаками.

Он замолк; на пороге его комнаты внезапно появилась горничная.

— Что это вы, Степан Васильич, озоруете? — сказала она. — Батюшка жалуется: спать, говорит, не даёт. Или, говорит, он мадеры насосался.

И она ушла. Стёпа бессильно опустился на стул.

«Так вот оно что, — подумал он с ужасом, — стало быть, правда, не он письмо-то писал, не он, а она!»

— Стало быть, правда, она придёт. Или я к ней пойду? А? — шептал он бледными губами.

— Что же мне теперь, братцы мои, делать-то? — повторял он в десятый раз осторожным шёпотом. И он в недоумении разводил руками. Жалкая улыбка бродила порой по его губам. Он неподвижно сидел на своей постели, уцепившись за её края, внимательно вглядывался в тусклый полумрак комнаты и иногда порывался что-то сказать.

Но тотчас же он как будто принимал чей-то строгий наказ, и тогда он грозил самому себе пальцем и шептал:

— Тсс! Тише. Помолчим, братец, помолчим.

И снова он продолжал вглядываться во мрак.

Кажется, он поджидал её. И вдруг всё его лицо осветилось неизъяснимым счастьем. У того же окна, где раньше он видел сутулую фигуру отца, матовым пятном засветился теперь её серебристый образ. Скорбные глаза обдали его тёплой волною. Он простёр к ней руки.

— Родимая моя! Кротость моя! Счастье моё! — прошептал он, изнемогая от восторга.

Она как-то вся заколебалась и плавно двинулась к нему, как серебристое облако.

Он поджидал её с отуманенными глазами. В его руке сверкнуло лезвие бритвы. Она вся затрепетала, увидев подарок своего милого. «Радость моя», — шептал он, приваливаясь спиной к подушкам постели. На своём лице он ощущал её нежное и тёплое дыхание, похожее на дыхание вешнего сада. Её тонкие и холодные пальцы стали проворно расстёгивать ворот его косоворотки.

— Счастье моё! — шептал Стёпа, поводя отуманенными глазами.

Она припала губами к левой стороне его шеи. Сперва этот поцелуй точно обдал его всего холодом, но затем нежная и невыразимо приятная волна разлилась по его телу. Он застонал от восторга. Розовое с зелёными краями облако скользнуло перед его глазами. Лёгкой волной его понесло всё выше и выше.

* * *

Мутный осенний рассвет глядел в окна тусклой комнаты и матовым светом обливал её стены и постель. На этой постели, сутуло приподняв плечи, лежал Стёпа Лопатин. Одна его нога, левая, свешивалась с постели и упиралась пяткой сапога в пол, а правая вытянулась во всю длину постели. Его голова была слегка свёрнута направо. На левой стороне шеи, от уха, вправо и книзу, чернела полоса, словно наведённая чернилами. И такое же чернильное пятно расплывалось по всей груди его косоворотки. Стёпа был неподвижен. Тусклые глаза глядели, не моргая, а губы словно застыли в бесконечно-блаженной улыбке.

Когда поражённые страшной вестью, отец и мать Стёпы утром вбежали в его комнату, он лежал всё в той же позе и с той же блаженной улыбкой на застывших губах. Отец глядел на сына, весь сгорбившись, по-стариковски тряся головой и руками, и из его обесцвеченных ужасом глаз медленно ползли слёзы. А мать, вся извиваясь от воплей, прижималась к груди старика и сквозь рыдания шептала:

— Папочка! Милый! Нам даже и отпевать-то его не позволят!..