Мысль работала безостановочно, неустанно, закидывая вопросами. В серьезность столкновения с Илюшей Богавут ни крошечки не верил и если совершенно не забыл о нем, то все же не придавал ему никакого значения.
"Мальчик дурачится, -- думал он по этому поводу, -- вот и все. Может быть, он ухаживал за Надеждой Львовной, а та натянула ему нос. Юноша, конечно, вознегодовал: встало на дыбы задетое самолюбие! Очень понятно!"
Эта мысль даже льстила, казалась приятной, сладкой. Но долго останавливаться на ней все же не хотелось. Очень уж много за последние дни накопилось вопросов, которые требовали немедленного разрешения. Очень уж жадно льнули жаркие думы, мятежом зажигая сердце.
Было уж поздно, но Богавут не ложился в постель. Одетый, в сапогах, он то расхаживал из угла в угол по своему крошечному флигелю, то бросался на постель, закладывал под голову руки и горячими, беспокойно ищущими глазами глядел в низкий потолок. Тосковал, мучился, думал.
Кто прав: тело, ищущее наслаждений, только одних наслаждений, и такое жадное до них, или мысль, уносящая в надзвездные сферы и принуждающая человека порою идти наперекор самым существенным запросам тела? Кто прав?.. Тело? Мысль? Какому голосу мудрее повиноваться? Думалось: какая мне выгода сложить свою молодость, жизнь, сердце и разум, все силы, как бездушный кирпич, на фундамент какого-то величественного здания, которого мне не суждено увидеть? В котором мне не суждено жить?
Богавут подошел к столу, вынул записную книжку и на том же листке, где он написал о Надежде Львовне, записал следующее:
"Я увижу! Мысль человеческая -- явление вневременное (вечное) и, вне всякого сомнения, -- происхождения космического, общемирового. Она неистребляема и бессмертна. Я увижу моими глазами..."
Мысль будто зажгло огнем и пламенем охватило голову. Он бросил писать, спрятал книжку. Припал к крышке стола пылающим лбом.
Мысль, вся озаренная светом и огнем, неугасимая, восклицала в нем:
-- Я увижу! Я увижу! Ведите же меня, куда хотите! Я не сопротивляюсь! Не ищу спасения! Я увижу! Созерцанием искуплю муки!
Время остановилось; горизонты необозримо раздвинулись, и купол чуть обрисовался под раздвинувшимися облаками.
Богавут точно очнулся от сна и приподнял голову, вдруг услышав беспокойное постукиванье в звено окна. Внимательно оглядел окно, но никого не увидел; никого и ничего. Однако постукиванье повторилось. Раз, два, три, -- трижды постучали. Богавут понял, встрепенулся, стал слушать дальнейшие постукиванья. Стучали тонким прутиком, вероятно, припав за углом. Стуком спрашивали:
-- Не безопасно ли войти к тебе? Важное сообщение.
Богавут встал, беспокойно достал из стола револьвер, сунул его в карман на всякий случай. Затем подошел к двери, распахнул ее, громко сказав:
-- Войдите!
И ждал. Но сперва все было совершенно беззвучно за дверью. Потом чуть скрипнуло крыльцо. Показался черный подрясник. Толстый, суковатый посох.
-- Петр Свержнев, -- прошептал Богавут, чуть попятившись от неожиданности. -- Какими судьбами?
-- Во-первых, погаси на столе свечу, -- тихо сказал вошедший приятным баритоном, -- удобнее, чтобы меня никто не видел. Да и зачем тебе глядеть на мое безобразие? А мы и впотьмах переговорим обо всем!
Голос звучал грустно и дружелюбно, мягко и тепло прикасаясь к сердцу.
-- Какими судьбами?! -- уже радостно воскликнул Богавут, не находя новых слов и изменяя лишь тон.
Вошедший присел у стола. Движением руки пригласил рядом присесть и Богавута. Долго и в раздумье почесывал то место, где раньше росла прекрасная борода и где теперь топорщились одинокие клочья редких волос. Надтреснутым и словно бы ломающимся от грусти голосом заговорил:
-- Ну, конечно же, ты догадался: воскрес я! Воскрес! Хотя, сознаюсь, с большим напряжением, с огромными потугами воли воскрес! И вернулся к делу. Да! -- вдруг спохватился говоривший. -- Получи кстати обратно свои деньги, двадцать восемь рублей, -- ведь так? Тебе они будут нужнее. Мне на что их теперь! Ловить камбалу мне будет теперь уже некогда!
Он замолчал и положил на стол кредитки. Глубоко, всей грудью вздохнул. Поправил на подряснике широкий из сыромятного ремня пояс.
-- Так вот, воскрес, так или иначе, и вернулся к делу, -- заговорил он снова с грустью, -- побывал у наших, сформировал заново разбитый вдребезги отрядишко. Собрал на совещание. И на этом совещании добился благоприятного для дела и для себя результата: решительно и немедленно же повести самую бурную атаку. Кое-что точно наметили, выработали самый подробный план. Выбрали главного исполнителя...
-- Кого именно? -- спросил Богавут, подняв глаза. До этого момента он сидел молча, опустив глаза на сыромятный ремень Свержнева.
-- На совещании, -- ответил Свержнев, -- все остановились на тебе, как на самом физически сильном и ловком.
-- На мне? -- спросил Богавут, чуть приподнявшись со стула.
-- Да, стояли за тебя. Или предлагали бросить жребий между мной и тобой. Но я просил оставить тебя на месяц в покое, а поручение возложить на меня. Вот о том, что тебя решили оставить на месяц в покое, я и зашел сообщить, главным образом.
-- Поручение рискованно? -- тихо спросил Богавут. -- Требует жертвы собой?
-- Безусловной, -- ответил Свержнев.
В двух словах передал суть.
Богавут пальцами растирал свой выпуклый лоб. Хотел говорить и, видимо, колебался.
-- Что же тебя заставило предложить взамен меня себя? -- наконец, спросил он глухо.
Замедлил ответом и Свержнев.
-- Как бы тебе сказать... захотелось искупить мою вину перед тобой: тот скверный выстрел, потом... многое, вообще, заставило... очень многое.
Богавут опять потер лоб.
-- Но я всегда стоял за жребий и беспрекословное повиновение, всегда был врагом добровольческих заместительств; они расшатывают и балуют волю, -- сказал он, -- и мне, право, неловко. Я хотел бы, -- вдруг добавил он с горячей поспешностью, точно спеша воспользоваться повиновением языка, -- я хотел бы, чтобы и на этот раз между мной и тобой был брошен жребий...
-- Да? -- тихо переспросил Свержнев.
-- Да.
-- Лучше не надо, -- попросил его дружелюбно Свержнев, -- не надо жребия. Я сделаю это с полной охотой, и рад на этот раз заместить тебя. Право же, не надо!
Было видно и в темноте, как до самых глаз побледнело лицо Богавута.
Потом на его щеках робко проглянул румянец.
-- Нет, я обязательно требую жребия между мной и тобой, -- слишком поспешно заговорил он, -- обязательного жребия, слово не должно расходиться с делом ни на волосок, и если я всегда настаивал... на... жребии...
Он вдруг замолчал, точно осекшись, точно язык отказал ему в повиновении; робко он стал глядеть на безбровый глаз Свержнева.
"Что же и он молчит? Зачем и он молчит?" -- мучительно прошло в нем.
-- Что же метнем жребий, если ты так хочешь, -- ответил как-то сухо Свержнев. -- Ты все настаиваешь на своем? Да?
Богавут молча кивнул лицом. Свержнев встал со стула. Поправил на себе ремень, провел рукой по груди. Его глаза забегали, точно он что-то разыскивал на столе.
-- Бросим монету что ли? -- спросил он Богавута застенчиво и не глядя в его лицо. -- Или вот что: у тебя в портсигаре много папирос? -- вдруг спросил он, увидев на столе стальной портсигар.
-- Не знаю. Раскрой, посмотри и кури, если хочешь, -- глухо ответил Богавут.
Свержнев поспешно, точно обрадовавшись, взял портсигар, высоко приподнял его, не раскрывая.
-- Вот жребий готов, -- сказал он, -- хочешь? Если в портсигаре четное число папирос, -- исполнять поручение пойду я, нечетное -- ты. Согласен?
-- Согласен, -- выговорил Богавут.
-- А если там нет ни одной папиросы?
-- Ноль -- чет, -- ответил Свержнев, все еще высоко в левой руке придерживая портсигар, а правой аккуратно засучивая рукав подрясника у левой кисти.
-- Считай папиросы, -- поторопил его Богавут каким-то раздвоившимся голосом.
-- Подожди. Возьми карандаш и запиши вон там на бумаге: "Четное число -- С., нечетное -- я".
Богавут взял со стола карандаш, придвинул бумагу. Карандаш выскользнул из рук, но он поймал его на лету.
-- Готово, записал, -- сказал он через мгновение.
-- Теперь засучи мне рукав у правой кисти. Вот так, спасибо. Четное -- я, нечетное -- ты. Так? -- Он стоял во весь рост у стола, длинный в своем подряснике.
-- Считай, -- попросил Богавут.
Раскрыв портсигар, Свержнев сразу вывалил все папиросы на стол и тотчас же прикрыл их левой кистью, чтобы они не рассыпались по столу.
-- Раз, -- начал он счет, -- две, три, четыре, -- Правой рукой он доставал папиросы из-под кисти левой, по одной, и аккуратно откладывал их в сторону.
-- А ты их проверяй и складывай обратно в портсигар, -- сухо и строго посоветовал он Богавуту.
Тот беспрекословно повиновался.
Опять начался счет.
-- Семь, восемь, -- просчитал Свержнев.
-- Тебе? -- поспешно проговорил Богавут.
-- Нет, под рукой есть еще папиросы, -- ответил Свержнев. -- Я просчитал -- восемь?
-- Восемь!
Одеревеневшая мысль стонала, как расплющенная молотом: "Как много папирос. Как много!"
Свержнев попросил:
-- Выше засучи мне левый рукав!
-- Готово. Считай.
-- Я просчитал -- восемь?
-- Восемь.
Переговаривались, не узнавая своих голосов.
-- Проверь точнее. Надо быть точным.
-- Девять, десять, -- опять начался счет.
-- Все?
-- Есть еще!.. Но немного... Кажется...
"Разве отвернуться к стене и не глядеть и не считать, -- подумал Богавут, -- или хорошо бы уткнуться в подушку... и крепко зажмуриться..."
-- Одиннадцать, -- считал Свержнев.
Точно огнем обожгло сердце: "Неужели все?"
-- Двенадцать... Последняя, -- сказал Свержнев. -- Чет. Идти мне.
И изнеможенно опустился на стул.
-- Я рад за тебя, -- выговорил он, хотя с трудом и не скоро.
Богавут, осторожно ступая по полу, заходил от угла до угла. Долго ходил так молча. Молчал и Свержнев. И летняя жаркая ночь тяжко молчала за окнами.
И медленно, как раздавленные, ползли тяжкие минуты.
Потом Свержнев встал на ноги, медленно и с трудом приподнявшись.
-- Ну, прощай, -- проговорил он упавшим, расслабнувшим голосом.
Богавут безмолвно, но жарко протянул ему руку. Левой крепко зажал глаза и как-то вбок заломил голову. Свержнев крепко сжал его руку в обе ладони, чувствовал, как она сотрясалась до самого плеча, безмолвно передавая ему что-то.
-- Ну спасибо, спасибо, -- едва слышно бормотал Свержнев, тиская эту руку в своих сжатых ладонях, -- спасибо!
Его изъеденные губы затрепетали. Голову слегка задергало.
-- Спасибо, -- сказал он в последний раз, -- что же делать!
С крыльца было хорошо видно: широкая фиолетовая полоса ярко и гордо охватила собой пол востока. Мощно говорила пробуждающимся полям всеми цветистыми переливами:
-- Радуйтесь!
А человек стоял на крыльце бледный, блеклым взором глядел на нее, но не приветствовал.