Не позже 6 марта 1891. Орел
Хозяйка уезжает завтра, -- следовательно, и я могу съехать завтра. Приходи, значит, на Введенскую1, -- да пораньше! -- очень соскучился. Сегодня был у Аб2, ходил с Р. Л. к Берчанским3. Сейчас иду на Пуховую4. О результатах всего этого расскажу, -- надо потолковать серьезно. Дома буду к 5 часам обязательно. Приходи же, зверочек!
У меня есть "Рассказы" Чехова5, о которых я тебе говорил. Хочешь -- почитаем?..
Весь твой И. Бунин (каково?)
а?
51. В. В. ПАЩЕНКО
6 марта 1891. Орел
1891 г. 6-го марта
1/2 пятого.
Когда я простился с тобою и пошел домой, я был совсем спокоен. Слишком я верил в эту минуту в твою душевную близость и любовь ко мне; верю, ей-богу, верю, Варя, и сейчас в это, но настроение изменилось. Это, конечно, и я и ты знали заранее, но я обещался тебе писать все и потому буду писать даже совсем мелочи... Напр., знаешь, как и в какой момент мне стало страшно жалко и тебя и всего моего времени с тобою? -- Когда я пришел, я сейчас же бросился к работе, к газетам, и почти до самого обеда только и думал о них, совсем был спокоен. Потом, сидя за столом, глянул как-то на книжку "Наблюдателя" и вдруг, поразительно вдруг, вспомнил, что ты уже на вокзале, что я тебя не увижу, что прошло безвозвратно наше время в Орле, наши свидания у Аб и в библиотеке. А ведь, -- ты помнишь, -- все брала там "Наблюдатель", -- по крайней мере, в последний раз я застал тебя с ним. "Понимаете, история-то какая?"
А вот сейчас <нрзб> (Здесь текст дефектен.) на столе развернутая папка с "Орл<овским> вестн<иком>" за октябрь и на нем то, что пишу тебе. Пускай думают, что я пишу "дневник"1 какой-нибудь... Дневник, да не тот. У меня сейчас вовсе не "Орл<овский> вестн<ик>" в голове. Мне страсть, как грустно и хорошо; все напеваю кусочек из "Кто нас венчал"2, и он мне ужасно нравится... Кто-то нас венчал, дорогая моя? Нас венчает, нас соединяет хорошая, молодая любовь, симпатия, нас соединяет все то светлое и поэтичное, что навевает нам память и думы друг о друге, память о наших лучших минутах! Это не фразы! Если бы это были фразы -- значит мы не любим друг друга: если нет в любви высоких, поэтических минут, она не любовь!
Хотелось бы мне побыть одному, уйти в поле, чтобы поле зеленело первыми зеленями, чтобы чернела местами талая земля, чтобы даль синела по-весеннему... Хотелось бы мне там думать о тебе, деточка, милая, дорогая моя! думать, перебирать все время нашей любви с самого начала... Как оно дорого мне!
Помни, Варя, что даже если и не суждено нам остаться навсегда близкими, это время будет самым светлым утром, по крайней мере, в моей жизни. Я бы хотел, чтобы и ты так думала про себя...
Вот еще что: я хотел бы, чтобы <не> было натяжки в наших чувствах, чтобы ни над чем не могли мы улыбнуться впоследствии.
-- -- --
7 часов.
Давеча мне не дали писать еще корректурою.
Теперь сижу в своей комнате. Ужинать я не стал, и потому мой день почти кончен. Скоро спать ляжу: нездоров. Хочу спросить еще вот что: послать или нет тебе "официальное" письмо, о котором говорил тебе давеча у Аб в передней, письмо с просьбой "забыть, простить" и т.д. Если бы мама3 его взорвала, -- хорошо, ну, а если оно попадет утром к Вл<адимиру> Егор<овичу>4. Как думаешь? Кстати сказать, что это мама вчера у Хлебниковой5 была страшно холодна со мной. Ведь когда вы были в редакции, она была со мной ничего.
-- -- --
Прочти, пожалуйста, <нрзб> (Здесь письмо дефектно.) стих<отворение> Фофанова в последнем нумере "Звезды"6:
Ночка белая,
Ночка вешняя,
Не гляди ко мне
В мою горенку!..
Прелесть!.. Так и представляется какая-то милая, добрая девушка; думает она у открытого окна, а ночь теплая, апрельская, не лунная, а светлая... Ну да ты сама поймешь. Право, хорошо. Сентиментального тут ничего нет. Прочтешь? -- Да, я уверен. Вот сейчас мысль о том, что ты исполнишь все, что я говорю, даже в пустяках, доставила мне большое удовольствие. Голубчик, деточка! Ведь это твоя кротость, твое "послушание" больше всего, лучше всего говорит мне о твоем нежном отношении ко мне. Я это ценю страшно! Я тебя уважаю за это, я уважаю в тебе это благородное чувство, -- ей-богу, оно благородно...
Сейчас ляжу спать. Как допишу, достану твою карточку (ту, которую люблю) и твои детские портреты и все перецелую. А тебя самое обнимаю, целую крепко-крепко, моего ангела, хоть заочно. Что-то ты в эту минуту делаешь?..
Не грусти, радость моя, не печалься, Варенька, ни о чем, -- <нрзб> (Две последние строки дефектны.)
Твой, весь твой И. Бунин.
Пиши, ради Христа, скорее, все, все!
52. В. В. ПАЩЕНКО
7, 8 марта 1891. Орел
1891 г. 7-го марта
1/2 второго.
Проснулся часов в восемь, исполнил твой совет -- поцеловал твое дорогое личико на карточке; потом, разумеется, вышел в редакцию и занимался до одиннадцати часов. Послал тебе письмо. Бор<ис> Петр<ович> ужасно весел и потому в доме царит "светлый дух". Ездил с ним на Болховскую1, взял себе из библиотеки том Гете и первый том исторических сочинений Соловьева2 -- разумеется, не шарлатана -- Соловьева3, романиста из "Нивы", а его отца. В томе Гете есть "Вертер" и письма из Швейцарии4: буду наслаждаться чудными описаниями природы...
Пообедал, посидел с Б<орисом> П<етровичем>, он играл мне "Белые ночи"5. Поиграй и ты их, вспомни меня.
Сейчас вот сел писать тебе. Дети ужасно мешают. Выпроводил их и запер дверь на щеколду. Был у меня Илья Сергеевич6, должно быть, нынче вечером переедет ко мне.
Вот и все <нрзб> (Здесь письмо дефектно.). Неинтересно? Ну да ничего. Для тебя ведь интересно?
Еще вот что могу сообщить: здоровье мое много лучше, -- грудь совсем не болит, кашель небольшой и легкий.
Надумал непременно на днях поехать верхом за город: возьму напрокат. В Орле есть лица, дающие выезженных лошадей по часам. Ничего?
Сейчас сделаю папироску и ляжу с Гете.
-- -- --
9 часов.
Сейчас вернулся от Кат<ерины> Алек<сандровны>7 и хотел тебе написать. Но посылают в думу8, на заседание (Этот абзац в письме написан карандашом.).
-- -- --
Без десяти минут 1 ч. ночи.
К Катер<ине> Алек<сандровне> попал отчасти по желанию, отчасти случайно. Был в библиотеке часов в 6, брал некоторые старые газеты, и встретил Вл<адимира> Мих<айловича>9. Он меня уговорил пойти к ней. Там обычная компания, или нет -- не особенно обычная: были, кроме Жедринского10, Еф<им> Львович11 и Рокотов. Кат<ерина> Алек<сандровна> невесела, расстроена, разозлилась на ерунду, которую мололи все, взяла меня и увела в зал. Там на мой вопрос, чего она расстроена, она мне сказала, что "глубоко оскорблена людскою злостью" и передала мне всю подробную историю своего горя, все про своего мужа. Он, кажется, действительно или дрянь, или "тряпка", или, вернее всего, скверная тряпка. Как же такое, бросить человека для женщины, которую не любишь как следует, бросить без всякой борьбы, разорвать в какой-нибудь месяц десятилетнюю жизнь с женою. Бедная и милая Кат<ерина> Александровна!.. Ну что еще? Да, вот новости: приехал к нам из Вологды молодой человек, -- выписали его для корректорства, и обращают на него такой нуль внимания, что он уже два дня буквально не вставая сидит в конторе перед столом и не знает, что делать: никто ни слова; а он -- робкий, молодой, вологодский выговор, длинные волосы, совершенно такого цвета, как у Евг<ении> Вит<альевны>12...
Кстати о Евг<ении> Вит<альевне>. У ней история с гувернанткой: Евг<ения> Вит<альевна> попросила немку отправить два письма. Немка взяла, сказала, что отправила. И вдруг сегодня Евг<ения> Вит<альевна> нашла у ней за кроватью эти письма: одно взорвано, а другое расклеено, прочитано и опять заклеено. Марки, разумеется, пошли в пользу отправителя. Хороши гадости?
Ну, пока до свидания, голубеночек мой, деточка, хорошая моя! Боюсь я, что надоел тебе такими подробностями своего "существования"...
Утомлен я ужасно (почти до часу томили г.г. гласные). Сейчас ляжу спать. Покойной ночи, бесценная моя! Целую твои губки, ручки, щечки, "глазы", лобик... все, все, ножки даже, за которые ты, ей-богу, не знаю почему, сердишься. Не думай, что я притворялся, когда целовал их: не помню, Варя, чтобы я когда обманывал тебя в своем чувстве.
Как бы хотел я сейчас сказать: "Варюшечка, милая, обними меня покрепче, покрепче!" Как бы я хотел заснуть с тобою, в твоих объятьях!..
Глубоко уважающий тебя и любящий
И. Бунин.
Пиши! Напиши хоть что-нибудь (Здесь письмо дефектно.).
1891 г. 8-го марта
Около 8 часов утра.
Не могу не сообщить тебе крайне тяжелого для меня известия. Сейчас Б<орис> Петрович> принес мне письмо; оно оказалось от брата Евгения13. Он пишет из Ельца, только что вернувшись из Москвы. Там осталась Настя, его жена; она едва жива; она и прежде бывала больна, но теперь дело приняло крайне дурной оборот. Евгений приехал только для того, чтобы взять ей из Елецкой полиции вид на жительство. В конце письма он говорит: "Жизнь моя, милый Иван, как есть вся расстроена и испорчена"...
Как думаешь, хорошо? Он, деточка, никогда не фразирует. Я просто заплакал над этим проклятым письмом... Господи! Если бы ты была со мною!
Твой И. Бунин.
53. В. В. ПАЩЕНКО
8, 9, 11 марта 1891. Орел
1891 г. 8-го марта
около 12-ти часов ночи.
Варюша! Хорошая моя! бесценная моя! Прежде всего -- люблю тебя! Это для тебя не новость -- но это слово, ей-богу, рвется у меня наружу. Если бы ты была сейчас со мною! -- Какими бы горячими и нежными ласками я доказал бы тебе это! Я бы стоял пред тобою на коленях, целовал бы до боли твои ножки, я бы прижал тебя всю-всю к себе... я бы не знаю, что бы сделал. Не думай только, мамочка, ангел мой, что во мне говорит только страсть: нет, ты друг, ты мой бесценный, милый, близкий человек!..
Не удивляйся моим словам, моим излияниям. Мне страшно грустно о тебе, я хожу, как покинутый всеми. А покинула меня только ты одна, но ты для меня значишь больше, чем все, кто бы ни был со мною...
Ну я, напр., даже не знаю -- что ты сейчас делаешь, где сидишь, о чем думаешь... А я сейчас только от Хлебниковой. Утром, т.е. часов <в> 12-ть (пообедал немного раньше, я и Б<орис> П<етрович>, -- виноградом) был в библиотеке, встретил там Турчанинова1; с ним мы пошли гулять. День был замечательный: тепло настолько, что, кажется, можно гулять в одной рубашке; облака веселые, летние... На Болховской сухо, народу много... Воротившись, я принялся за работу и, разумеется, сидел до половины восьмого. Тут пришел Илья Сергеевич и уговорил меня поехать к К. А. Поехали. Нового там ничего, интересного тоже. К тому же я как<-то> невольно "хандрил"... Вот тебе и весь день.
Новости такие: переехал ко мне Илья Серг<еевич>. Накануне он ночевал вместе с Турч<аниновым>, Жедр<инским> и каким-то Шелеховским в "Берлине"2. Турч<анинов> умирал со смеху, рассказывая про И<лью> С<ергеевича>. "Велел, говорит, разбудить себя лакею в 8 ч. Я проснулся как раз к восьми и толкаю его: "Илья Сер<геевич>! Ил<ья> Сер<геевич>! Вставай, пора!"
-- Что?
-- Вставай!
-- К черту! Я велел себя лакею разбудить! А ты чего лезешь?"...
Потом лакей приносит штиблеты. Илья Сер<геевич> уже задремал снова.
-- "Барин! Штиблеты-с принес".
Опять грозное: "Что?"
-- "Штиблеты-с"...
Илья Сер<геевич> неизвестно почему и отчего как гаркнет на это:
-- Животное! Мои с рогами!
Мы, рассказывает Турчанинов, со смеху померли... Должно быть, И<лья> С<ергеевич> хотел этим сказать, что его штиблеты с узкими носками...
Но это в сущности не новость, а пустяки. Представить себе, Варя, не можешь, какая у нас история: немка, кроме писем, еще две рубашки стащила у Н<адежды> А<лексеевны>, спрятала их к себе в корзину, корсет Евг<ении> Вит<альевны> и намеревалась заглянуть в ящик с деньгами: у ней под подушкой нашли один из ключей, которым запирают этот ящик. Когда ее стали спрашивать, как попали к ней рубашки, она смешалась и сказала, что "смешала" с своими. Б<орис> П<етрович> говорит, что это ерунда уже потому, что Н<адежда> А<лексеевна> носит оригинальные рубашки: без выкроенной груди...
До завтра, бесценная моя! Надо еще написать Евгению3: страшно жаль и его и Настю.
-- -- --
9 марта.
2 часа.
Главный интерес сегодняшнего дня -- процесс Б<ориса> П<етровича>4. Все мы только что вернулись сейчас из суда. Я, разумеется, показал все до пустяков, как было... Дело отложено до окончательного разбора, когда явятся еще некоторые свидетели -- со стороны афишера5... Пойду обедать...
Вечером поздно.
Сейчас вернулся с прогулки. У нас теперь занимается (пишет катал<ог> франц<узских> книг) гимназист -- автор "той" исторической повести, -- так вот я с ним пошел. И ночь же хороша! -- Месяц высоко стоит над городом. Ночь как-то по-весеннему свежа и прозрачна. Подходили к городск<ому> саду, видели как между его деревьями стоял легкий голубоватый туман, скорее похожий на густой лунный свет. На другой стороне города, которая неясно белела под месяцем, сверкали (буквально) золотые огни, слышался затихающий шум... Когда мы гуляли по бульвару, гимназист все напевал какую-то французскую шансонетку, говорил мне, "что это очень маленькая музыкальная вещь", -- вообще держался неестественно, да я и не злился: мне было хорошо; хотелось посвободнее раскрыть пальто, идти бодро и легко по сухой дорожке бульвара, не отрываясь глядеть на месяц среди светлых, ночных облаков... Сейчас уже часов двенадцать и моя Варенька, должно быть, спит уже; я мысленно, ей-богу, с нею, в ее комнатке. Там, должно быть, хорошо: месяц с дальнего синего неба ласково глядит в окна; <комната?> наполнена лунным светом...
Как бы я хотел прийти, сесть около нее на кровать, поцеловать ее ручки, поговорить с нею потихоньку... Милая, дорогая моя! покойной ночи...
-- -- --
11 марта.
Утром.
Вчера утром я ходил на почту и, разумеется, ничего не получил. Это было неприятно. "Да я ведь ради Бога просил, -- думал я, -- быть во всем, во всем откровенной. И если не надеяться писать, зачем говорить?" Поэтому я и не писал ничего целый <день> -- конечно не потому, чтобы сильно разозлился, а так -- настроение на некоторое время упало. Часа в четыре был с И<льей> С<ергеевичем> у Хлебниковой: одна и скучает. От Хлебниковой зашел купил себе шапку, скверную, ибо в затруднительном положении был: картуз не велено и шляпы тоже... От Ховайло6 (шляпн<ый> магаз<ин>) пошел к Аб. Роза Львовна играла мне все наши пьесы. Просидел часа четыре, затем ушел (* Маленький вопрос: ведь ты 2 р. у ней брала? <нрзб> два.). Вечером рано лег спать. Сегодня получил твое письмо. Отвечу на него по пунктам: Дневника я от тебя и не ждал, а получить мне твое письмо -- ты, конечно, знаешь, приятно или так себе.
Переписывать статью -- напрасно не переписываешь, если только не скучно: я дал ее вовсе не для того, чтобы "утешить тебя".
Затем ты говоришь, что мы еще долго, долго не увидимся. Раиса Львовна7 говорит, что ты обещалась скоро приехать. Правда? Я же могу приехать на денек на третьей неделе, в начале8.
Затем -- про мое развитие: ты говоришь, что уйдешь от меня, если я буду складывать руки (Подчеркнуто карандашом.). Что же я сделаю. Я мог бы писать, если бы был свободен. А откуда свобода? В деревне мне жить, во-первых, скучно, а во-вторых, -- не хочу сидеть "на шее". Следовательно, надо работать не в "Орл<овском> вестн<ике>", так где-нибудь. А когда у меня целый день забита голова посторонним, когда у меня нет минут для "свободных мечтаний" (не смейся -- в поэзии это главное) -- как я буду писать?
Если же ты уйдешь -- у меня потухнет даже все; тогда уже совсем темная, будничная жизнь... И неужели я тебе дорог не как человек, а как литератор с более или менее известной фамилией?..
Право, в одном слове сказать, кто и что виноваты, что я приостановился -- трудно. Я сознаю это, но думаю все-таки, что это временное. Может отчасти и самонадеянность помешала: ведь я, начавши писать, так сказать, с литературных азов, через полтора года попал в настоящую <литературу> (<нрзб> в толстый журнал)9. А теперь, правда, дело идет туже.
Право, я сам, деточка, не раз думал об этом, не раз мучился. Может быть, в будущем будет посветлей.
Прощай пока, надо отправить письмо. Напишу еще раз по этому поводу.
Еще раз прошу тебя писать письма только когда очень хочется: не хочу натяжки! Я все, все, каждое твое движение души должен знать.
Целую тебя.
Твой И. Бунин.
P.S. Немка уехала.
Поцелуй Володю, милого и благородного Володю. Ему напишу. Разве моего первого письма он не получал10?
Пиши прямо на редакцию: никакого нет затруднения.
54. В. В. ПАЩЕНКО
29 марта 1891. Орел
29 марта.
Прости мне, милая Варя, -- но должен сказать тебе откровенно, что все мое хорошее и радостное чувство любви к тебе сразу расстроилось, когда я начал читать твое письмо от 22 марта. Что за тон? -- Какой-то не только холодный, но даже раздраженный... "Не бойтесь пожалуйста, будьте покойны... даже не нуждаюсь знать Ваших писем"... -- Вот какой тон. К чему и за что он? За что ты преднамеренно настраиваешь себя против меня? Даю тебе честное слово, -- если не веришь иному, -- никаких секретов от тебя я даже не желаю иметь, и письмо, которое ты прислала, я с удовольствием дам тебе прочитать, не потому, разумеется, что ты интересуешься им, а чтобы доказать, что ты ошибаешься. Те же письма, где затрагиваются дела, напр., Евгения, человека очень скрытного, я не имею права показывать... Не подозревай меня, милая, хорошая моя, что я хочу быть далеким от тебя. Искренно говорю, -- избавь Бог от этого!.. Затем -- как понимать выражение: "Написала бы еще что-нибудь, да думаю, -- будет с него". А я вот думаю, что мы с тобой при писании писем должны "руководствоваться" собственным желанием, потому что когда я, например, пишу, -- мне самому приятно поговорить с моею дорогою девочкою. При конце письма можно говорить: "будет с меня, а не с него"... А то ведь это похоже на то, будто мы друг другу милость оказываем... Вообще от этой фразы у меня осталось впечатление, несколько похоже на впечатление от твоего первого письма ко мне, в Орловскую гостиницу. Если мы сошлись, если мы любим друг друга, то не должны смотреть свысока один на другого. "Вы, мол, меня любите, ну а я... будьте довольны, если я Вам руку позволю поцеловать или буду с Вами ласкова хоть час"... Что ж, я, ей-богу, никогда не был нахалом и могу довольствоваться с известным "переломлением" себя и такими вещами, но ведь это будут уже другие, очень не дружеские и не близкие отношения. Неужели ты их хочешь?
Оговариваюсь, впрочем, -- если все это шутка с твоей стороны, то я все свои слова беру назад и, ради Бога, прошу не принимать их в расчет.
55. Ю. А. БУНИНУ
Конец марта 1891. Орел
Милый, дорогой Юринька! Когда я получил твое письмо, я был еще совсем болен, начал тебе писать письмо и не кончил! Теперь могу написать тебе все; в том начале выходило все чересчур болезненно; теперь уже как-то одеревенел и могу написать спокойно.
Прежде всего -- верь всему, что напишу, верь моей глубокой искренности. Иначе брось мое письмо к черту.
Кажется, до самого последнего времени я понимал свое положение не так, как теперь. Сперва я понимал его только "умом", не задумывался, относился легко. Но когда накопилось всего уже чересчур много, я почувствовал...
Скажи, пожалуйста, -- неужели ты думал, что я на самом деле такая скотина, что не понимаю, насколько страшно я запутался? А я, брат, запутался. Прежде всего я понял, что мое образование кончено. Теперь я уже никогда не приготовлюсь и в ноябре буду солдатом1. Сознаю, что это гадость, слабость, -- но ведь я сам -- эта слабость -- и, следовательно, я мучился и мучаюсь вдвойне. Вдумайся. Затем кое-что помельче: где мне жить? Дома? Бедность, грязь, холод, страшное одиночество -- раз. Глядеть в глаза семье, перед которой я глубоко виноват -- тяжело, страшно тяжело -- два... Следовательно, как я поеду туда? Да я и так там не был с декабря. В редакции -- работа проклятая, сволочи они оказались при близком сожительстве -- страшные. Я сам думал, что не буду работать, буду лениться иногда. Вышло иначе: я работал, как никогда в жизни... Ты удивишься, не поверишь, -- я и сам не верил. Но поборол себя. И в награду за это придирки, кричат как на сапожника, устраивают скандалы из того даже, если я пойду вечером в гости... Да что -- не расскажешь. Я говорил Лизе.
Затем -- перед тобой свинство, затем эта любовная история. Вдумывался, образумливал себя, говорил себе, что мне уж видно не до любов<ных> историй -- нет, не могу забить себя. А разве я могу жениться? Мне даже приходится не видать ее черт знает по скольку.
В конце января я был в Ельце. Там, желая проехать домой и не смея, не имея даже возможности вследствие безденежья, я дошел черт знает до чего. Когда я поехал в Орел, я был совсем больной, я плакал навзрыд в вагоне и наконец около самых "Казаков"2 выскочил из вагона, с платформы. Убился не особенно и был приведен стрелочником в вокзал. Тут расспросы жандарма, скотина начальник станции. До вечера один-одинешенек я проревел в дамской комнате. Даже соображение совсем ослабло. Вечером меня препроводили в Елец. Там я пролежал у Пащенко дня четыре; желчь разлилась ужасная. Воротился в Орел -- скандал, ежедневные упреки в том, что я целую неделю был в отсутствии. Я опять разболелся. И надо было через силу работать. Плохо, смутно прошел февраль. В конце февраля мы, т.е. я, Варя и ее мать, поехали в Елец. В вагоне ночью у меня болели зубы. Я лег, и Варя стала укрывать меня пледом и целовать меня, ласкать. В это время подошла ее мать! Мы, разумеется, не стали отрицать. Разумеется, на другой день вышел скандал...
Главным образом она возмутилась, что мы не сказали ей всего сперва, сначала... Но это все ты, пожалуй, сочтешь пустяками... Денег у меня теперь нету. Рублей 40 будет только к Святой3. Хорошо все? Комментировать подробнее все сказанное -- не могу даже. Прощай пока. Я теперь, брат, чувствую себя настолько несчастным, настолько погибшим, что не могу ныть: все это слишком серьезно. Только скажу одно: я страдал за два послед<них> месяца так, как, может быть, не буду во всю жизнь. Хочешь поверить -- верь, хочешь пожалеть хоть немного -- пожалей, брат. Ну да будет (см. на об.)
И. Бунин.
После Ельца я шлялся целый день за городом и страшно простудился. Теперь у меня болит грудь, кашель -- Л<изу>, следоват<ельно>, видеть не могу.
Пиши на Елец. С редакцией разошелся, когда уже было написано это письмо. Вышла громадная ссора из-за моих заметок о "Моск<овских> ведом<остях>"4. Они страшно боятся цензуры. Б<орис> П<етрович> в конце концов сказал, что он даст мне в "рыло". Он бешеный, прямо-таки больной, но я не мог снесть -- уехал. Еду домой!
56. В. В. ПАЩЕНКО
4 апреля 1891 Елец
Зачем ты упрекаешь меня, драгоценная моя! Мог ли иначе поступать, могу ли я рассуждать, я делал все почти бессознательно. Ведь ты же знаешь меня... Мог ли я "<нрзб> -- батюшкой" ждать поезда до другого дня? Все это пустяки, на которые, Богом клянусь, не обращаю внимания! Голубеночек мой! Лена1 торопит, а хотелось бы побольше написать. И глазочки, и ручки, и ножки целую тебе, ненаглядная моя, за твое письмецо. Только как же это ты не будешь мне писать? Я завтра уеду с соседом, которого встретил, а в субботу непременно приеду2. <Дома быть?> придется очень недолго, значит, -- а все-таки я буду ужасно бояться. Если ты сама такая, так я Лену попрошу написать послезавтра об твоем здоровье. Послезавтра же я получу (если она напишет и отправит утром) на Становой3. Рассказывала тебе Лена, как я сидел в "чижовке"4? Вот история-то!
Привезу тебе Писарева и еще кое-что. Первые дни после приезда домой я запоем писал, а потом твое 1-ое апреля здорово меня пристукнуло, хотя я и надеялся, что это шутка. А вдруг, думаю, это только совпадение? Все пройдет, пустяки. Я люблю тебя бесконечно, ты моя бесценная, хорошая, умная девочка! Деточка! ей-богу, у меня все сердце -- твое!.. Прощай пока.
Да... Тетка Роза5 торопит меня <с> ответом, согласен ли я получить место в статистике. Не пишет она тебе, знаешь ли, что Мещеринов ушел из библиотеки?
57. Ю. А. БУНИНУ
4, 9 апреля 1891. Елец.
Елец, 4 апреля.
Ты не поверишь, милый, родимый Юричка, до чего тронуло меня твое письмо. Господи! До чего чисто и благородно твое сердце! Есть люди, хорошо относящиеся ко мне, да ну их всех к дьяволу -- только ты один истинно близкий, родной мне человек. Недавно очень-очень искренно я писал стихотв<орение> и в нем говорил:
О чем, да и с кем толковать?
При искреннем даже желании
Никто не сумеет понять
Всю силу чужого страданья...
И каждый из нас одинок
И каждый почти что невинен,
Что так от других он далек,
Что путь его скучен и длинен... 1
Нет, сейчас мне кажется несколько иное...
Прости это излияние -- оно, может быть, не нужно тебе, но мне нужно, голубчик, дорогой мой! Это, брат, не сентиментальности, тем более, что в другой раз воздержусь. Право, много в моем "бытии" такого, что "было бы смешно, если бы не было грустно"2, по крайней мере, для меня. Представь себе, напр., такую историю. Вчера из Озёрок я поехал с Цвиленевым3 на Становую. Ехали через Середнюю Мельницу, так что подъехали прямо к платформе, т.е. переехать нельзя, надо объезжать около будки. Цвиленев (старик) поехал, а я слез и перехожу к платформе через линию. Стрелочник вышел и кричит, чтобы я не "смел переходить через линию". "Вот х<...>! -- отвечаю я ему" -- Чего ты кипятишься-то?" Он меня по матерку при рабочих. Я прихожу в вокзал и требую жалобную книгу. Жандарм -- родственник стрелочнику -- подает книгу и "принимая во внимание" мое говенное пальтишко, начинает глумиться. Я, ей-богу, не стал с ним ругаться, ни одного слова не сказал ему, а только записал его тоже в жалоб<ную> книгу. Он глянул и, видимо, струсил. И вот, чтобы оправдать себя косвенным образом, он требует у меня паспорт! "Да что ты, с ума сошел, говорю, меня вот все мужики знают, начальник станции, наконец, вот помещик (указываю на Цвиленева), который меня с младенчества знает..." -- "Нам дела нет. Вид!" -- отвечает жандарм. Вида, разумеется, нет, и вот составляется акт ("унтер-офицер Макаров, принимая во внимание на основании таких и таких-то статей постановил неизвестного человека, назвавшегося дв<орянином> И<ваном> А<лексеевичем> Б<униным>, а может быть, он не тот, отправить в ближайшее волостное правление для удостоверения личности..." Я к Цвиленеву -- тот поскорее уезжает, я к начальн<ику> станции -- тот -- "не наше дело, может быть, ему кажется, что-нибудь подозрительным..." И в конце концов меня под конвоем мужиков ведут в Становую и, так как старшина в отлучке, запирают в холодную! -- Расстроило меня это (я стал нервен, как жопа) до невозможности! Скука, на дворе дождь, в холодной -- холод, вонь, мертвая тишина -- и замок! До позднего вечера просидел я. Наконец пришел старшина, разумеется, узнал меня... но удостоверить мою личность не может! Каково? Только благодаря поруке Ивана Тихонова меня наконец в 10 часу выпустили. Прихожу на станцию, получаю письмо -- пишет подруга В<ари>, что В<аря> заболела тифом: едва говорит! Что мне делать? Поезда -- ждать до другого дня, лошадей нанять -- и не на что, да и некого -- все работают... И вот я, как шалелый реву сижу в вокзале! Часам к 11 ночи я дошел до того, что по линии в темноте с 1 р. 20 к. в кармане пешком иду в Елец! Не поверишь? Богом тебе клянусь. Измучился от холода, от усталости, от дум о здоровье Вари до последних пределов. В 6 ч. утра пришел в Елец, заснул 1 ч. на вокзале (шел-то по линии) и явился в Елец. Слава Богу, здоровье В<ари> как будто лучше -- может быть, и не тиф.
Сейчас сижу в Моск<овских> номерах у "Каустова". Выспался и ободрился. Денег -- почти ни копейки, так что придется идти домой опять пешком. Ну да ничего!.. Или я идиот, или очень умен...
За последнее время жил в деревне. Из Орла от знакомых (от Белоконского и Евдокимова -- не знаешь?) получил извещение, не желаю ли я поступить с мая до августа в земск<ую> упр<аву> статистиком -- ездить по деревням. Жалованье -- немного меньше 50 р., знаний особенных не нужно. Пишет, что если я желаю, то чтобы вскоре известил, прислал бы на имя председателя земск<ой> упр<авы> бумаги и прошение. Немедленно сообщи твое мнение об этом. Должно быть не поступлю, уже потому, что надо вскоре, а у меня бумаги в гимназии, за котор<ые> нужно 15 р.
Орел, 9 апреля.
Был в управе у Евдокимова: он сказал, чтобы я представил бумаги до первых дней Страстной4 и буду статистиком. Работа -- собирать сведения и больше ничего. Во вторник на Фоминой5 надо отправиться в командировку и ездить до первых чисел июля, ни одного дня за это время свободного не будет. Ну да ничего. Работа, говорит, такая, что легче не может быть. Что мне делать? Как я бумаги выкуплю, где за них взять 20 руб.? А страшно хочется!
Жалованье в месяц -- 49 рублей, разъезды земские.
Ради Христа, ответь на Елец немедленно, о другом -- напишу после.
Горячо любящий
тебя
Ив. Бунин.
58. В. В. ПАЩЕНКО
9 апреля 1891. Орел
9 апреля.
Прости, голубчик, за промедление: хотел написать тебе еще вчера, но решил подождать окончательного решения моей статистической участи. Сегодня она решена. Вот подробности моего посещения Евдокимова. Я его видел в статистическом бюро, в земс<кой> упр<аве>, куда пошел с Мещериновым. Последний уже статистик и ходит в управу, чтобы дня за 3 -- за 4 "подготовиться" к будущей работе. Он предупредил меня, что третьего дня в управе было несколько человек, желающих попасть в статистики, но им отказывали и сказали, что штат полон. Пошел я, следовательно, наугад. Но Евдокимов (ты, конечно, знаешь, что я знаком с ним) принял меня очень дружески и сказал:
-- Я отказал тем потому, что имел в виду вас. Буду очень рад, если Вы поступите. Исполните только формальность, -- подайте бумаги Шеншину1, а остальное не его дело. Подать, впрочем, надо возможно скорее, не позднее первых дней Страстной2. На Страстной, если хотите, походите до четверга в управу, посмотрите, как возникают бланки для собирания сведений. Затем прямо после Святой3, во вторник, мы обязательно должны отправиться в командировку.
-- А как, -- спрашиваю, -- она будет продолжительна и возможно ли будет во время ее хотя на день приезжать, напр., в Орел?
-- Нет, ни в каком случае, ни одного дня. Возвратимся мы все в начале июля.
-- А жалованье?
-- Сорок рублей. Разъезды земские... Вам придется собирать сведения только у помещиков, но путешествовать вдвоем; другой будет более опытный в статистических приемах человек и будет собирать сведения у крестьян, где гораздо труднее.
Вот тебе наш разговор слово в слово. Мы с тобой, значит, расстанемся на Фоминой 4 и встретимся только в начале июля. Ни одного дня в течение этого времени мы не будем вместе... Но поступать надо и я поступлю непременно5.
Правда, невесело будет. Ведь я люблю тебя! Драгоценная моя, деточка моя, голубеночек! Вся душа переполнена безграничной нежностью к тебе, весь живу тобою. Варенька! как томишься в такие минуты! Можно разве написать? Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела все, -- чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе... Неужели тебе покажутся эти слова скучным повторением? Ради Христа, люби меня, я хочу, чтобы в тебе даже от моей заочной ласки проснулось сердце. Господи! ну да не могу я сказать всего. Право, кажется, что много хорошего есть у меня в сердце, и все твое, -- все оживляется только от тебя. О, Варюшечка, не хвастовство это! К чему сейчас скверное мелкое самолюбие?..
Вот, напр., за последнее время я ужасно чувствую себя "поэтом". Без шуток, даже удивляюсь. Все -- и веселое и грустное -- отдается у меня в душе музыкой каких-то неопределенных хороших стихов, чувствую какую-то твердую силу создать что-то настоящее. Ты, конечно, не знаешь, не испытывала такое состояние внутренней музыкальности слов и потому, может быть, скажешь, что я чепуху несу. Ей-богу, нет. Ведь я же все-таки родился с частичкой этого. О, деточка, если бы ты знала все эти мечты о будущем, о славе, о счастии творчества. Ты должна знать это: все, что есть у меня в сердце, ты должна знать, дорогой мой друг. Нет, я, ей-богу, буду, должно быть, человеком. Только, кажется мне, что для этого надо не "место", а сохранять, как весталке, чистоту и силу души. А ты называешь это мальчишеством. Голубчик, ты забываешь, что я ведь готовил себя с малолетства для другой, более идеалистической жизни...
Но будет об этом, -- как же вот мы расстанемся-то? Ведь теперь-то еще не вполне сознаем это, а ведь после-то?.. Господи! я и не знаю просто!.. Во всяком случае ты должна (если конечно хочешь) непременно приехать на Страстной в Орел и пробыть до моего отъезда. Приедешь? Употреби все, -- ведь ты меня любишь. Кат<ерина> Ал<ександровна> напишет тебе -- причиной выставит или примерку платьев, хотя и написала, что они не будут к Святой, или еще что-нибудь. Но, ради Бога, приезжай! Иначе до отъезда мы увидимся в Ельце на 1-2 часа и потом...
Приеду в Елец в пятницу или субботу (напишу определенно ) на этой неделе6 и из Ельца поеду с бумагами в Орел. Если же ты выздоровела и можешь поехать, -- поедем, ради Христа, в воскресенье в Орел или в понедельник вместе. Ну захоти!.. Теперь я в Елец не заеду (еду завтра). Своим, конечно, не сказывай, что я поеду в Орел.
Ну еще что? Да, вот удивление: зашел я к Н<адежде> А<лексеевне> и Борис Петрович встретил меня как ни в чем не бывало, даже более, -- радушно, как никогда, звал прийти ночевать, весел и т.д. Вечером вчера я у них опять был. Н<адежда> А<лексеевна>, расспрашивая о вас, спросила, что значит какое-то странное отношение ко мне В<арвары> П<етровны>. Я сказал, что я делал тебе через нее предложение, и как она отпела мне. Б<орис> П<етрович> страшно возмутился, кричал, что "я бы ей такую... я бы ей..." и т.д. В конце концов сказал: "Какого же черта Вы не сказали мне тогда, -- я разве не понял бы, что в таком положении, после такого грубого отказа вы не могли работать как следует. Теперь очень понятно, что если Вы делали неаккуратно. Я очень хорошо сознаю и нисколько не винил бы". Вообще деликатен (серьезно), ласков до крайности. Сегодня я у них: собрался уезжать, но он упросил меня остаться до завтра. Едет со мной до Казаков. Прощай пока. Целую тебя, мою бесценную, нежно, от всего сердца и крепко-крепко. Будь здорова поскорее. Напиши, ради Христа, сейчас по получении этого письма на Становую о здоровье: ведь знаешь, как я боюсь за тебя. Мамочка, голубеночек, ненаглядный мой!..
Весь, весь твой И. Бунин.
У Катер<ины> Алекс<андровны> горе: Митя7 перестал пить, но после этого поехал, по ее словам, якобы в деревню и вот две недели ни слуху ни духу. Сегодня она ужасно расстроена и посыла<ла> меня искать его по городу: ездил часа 2, но нигде не оказалось.
59. В. В. ПАЩЕНКО
19 апреля 1891. Орел
19 апреля.
Все твои приказания, голубчик, исполнил: был у Рауля1, отдал ему самому волосы, заходил в редакцию, удивил Н<адежду> А<лексеевну> своим появлением и отдал книжку Евг<ении> Вит<альевне>. Сейчас сижу в "нашей" комнатке, -- приставил столик из-под зеркала к кровати и очень уютно уселся за ним, пользуюсь совершенной свободой, потому что Ек<атерина> Ал<ександровна> с Ж.2 отправились искать "воздуха, простора и т.д." Прогулка в Ботанический сад, разумеется, расстроилась: Митя куда-то уехал, опоздал и вернулся только недавно. Часа в четыре, когда я только что вернулся из редак<ции>, К<атерина> А<лександровна> послала меня за "теткой Розой"3, как она сама сказала. Я отправился к Варв<аре> Львовне4, привез тетку, но, как уже сказано, прогулка не состоялась, да я не жалею: слишком утомлен во всех отношениях. Спасибо хоть тетке: с ней я отдохнул, разговорился о тебе, -- исключительно толковал о нашем будущем, рисовал хорошие картины... Зверочек мой, дорогой мой, бесценный! Целый день не мог себя преодолеть, прогнать грустное, томительное чувство. Ну не могу я спокойно расставаться с тобою, не могу каждый раз не писать об этом. -- Да ведь у меня сердце разрывается. Ведь это не нервы -- слишком глубоко наполнено сердце. Я не могу передать тебе этих ощущений: каждый раз, когда скроются твои ненаглядные "чистенькие" глазы, я как-то теряюсь, не могу ни о чем больше думать. Все о тебе! Все "наше", все наши лучшие дни и минуты -- и осенью, и зимою и за последнее время встают передо мною с поразительной ясностью; я переживаю все прошлое счастие и оно заставляет глубоко жить сердцем. Вот когда я могу сказать-то:
О болезненное счастие --
Счастие прошлого, -- с какой
Безграничной грустной нежностью
Овладело ты душой!5
Нет, впрочем, -- увидимся, тогда и поговорю с тобой подолже о своем странном характере. Я хочу, чтобы ты знала его вполне. Скажи, -- ведь ты никогда не томилась после разлуки целый день таким же безгранично-нежным и грустным чувством обо мне? Радость моя, сердце мое, женочка! это не значит, что я не верю тебе: верю, глубоко верю тебе! Как мне было больно за мою последнюю вспышку! Я убедился вчера. Помнишь, -- ты вскочила на кровати и, стоя на коленях, бросилась ко мне? Никогда, никогда не забуду этого слова, восклицания "Ваничка!", этого светлого, глубоко-любящего взгляда! Как я оценил его, как я уважаю тебя! Ради Христа, приезжай на Святой, напиши поскорее!
Я не могу без тебя! Серьезно, очень серьезно прошу тебя подумать вот об чем: нельзя ли нам повенчаться летом, прямо после твоего поступления на службу в Вит<ебское> упр<авление>6. Средства? Да ведь ты все равно хотела жить исключительно на свои деньги, а я тоже должен -- с тобой ли живя или нет, -- зарабатывать себе: ведь с голоду все равно не буду сидеть. Родители? -- Надо серьезно побороть себя и несмотря ни на что поставить на своем: пойми -- после одной тяжелой сцены с ними, после дневного, ну недельного страдания, ты станешь навсегда моею. Неужели тебе будет совестно назваться моею женою. Не думаю, чтобы я заслужил неуважение. На меня многие смотрят все-таки хорошо...
Подумай, ради Бога, -- говорю серьезно, как никогда. Мы должны при свидании поговорить как следует, непременно. Не мальчишествую, -- долго обдумывал и разговаривал с теткой7 об этом. Ну да об этом надо потолковать как следует. Жду только приезда...
О, эта "наша" комнатка. Поверишь -- я весь день боялся входить в нее: сердце сжимается; сколько уже воспоминаний! Сколько раз в ней глядели на меня глубоко и нежно дорогие "глазы"... Зверочек! Родимый! Нет, я тебя свято, чисто люблю! Перед престолом Царя Небесного могу повторить это! И когда ты станешь около меня перед венчальным налоем, в белом, девственном платье, моею невестою перед Богом и людьми, -- ты для меня будешь девушкою. Когда-то только это будет наяву?..
Когда это письмо ты получишь, будет светлый день Светлого праздника8. Знай, что я заочно поздравлю тебя и похристосуюсь с тобою.
Ну, до свидания, зверочек! Обнимаю тебя и целую нежно-нежно в хорошенькие губки... Ложусь спать.
Не рви моих писем.
Весь твой Ив. Бунин.
P.S. Видел на столе у Над<ежды> Алек<сеевны> оригинал афиши на два первые спектакля с участием Мартыновой, Людвигова и пр.: первый спектакль -- 24-го ("Надо разводиться" и "Подозрительные личности"), второй -- 25 ("Нина" и еще что-то)9.
Напиши как можно скорее. О зверочек! О дорогой, бесценный мой!
60. Ю. А. БУНИНУ
9 мая 1891. Орел
Орел, 9 мая.
Дорогой мой Юринька! Я уехал из дому на Страстной, надеясь в Орле попасть в статистики. Но, во-первых, у меня не было денег выкупить бумаги, а во-вторых, оказалось, что губернатор не разрешает собирать в нынешнем году компанию статистиков, да и вообще поездку. Так что до сих пор я в Орле с В<арей>. Обстоятельств случилось страшно много, замучен я, как собака. Мне как смерти не миновать надо поговорить с тобою. Ради Христа! Если можешь, вышли 10 рублей, приеду тогда прямо по получении их. Пишу это потому, что знаю, что ты не станешь из "деликатности" стеснять себя. Можно -- так, нельзя -- не надо. Только Богом тебе клянусь, что ты мне необходим. Я в июле обвенчаюсь! Не называй дураком, мальчишкой и т.д. Я все расскажу, только дай, <ради> Христа, возможность поговорить с тобою. Все расскажу. Ответь немедленно в Орел, в редакцию, жду сижу1.
И. Бунин.
61. В. В. ПАЩЕНКО
Начало мая 1891. Орел
Сейчас, Варя, я поехал с Б<орисом> П<етровичем> на вокзал, заехал к тебе, чтобы взять денег, тебя не застал и, проследовав дальше, принужден был чуть не с ревом возвратиться с Московск<ой> улицы: дело в том, что еще сегодня на заре я проснулся от нестерпимой зубной боли, так что не пошел даже читать корректуру, а только в 10 часов отправился к Анитовой1. Подробности этого посещения -- лично, а теперь скажу только, что помираю от зуб! Убедившись при этом, что воздух -- страшно увеличивает боль, не могу идти к тебе и прошу, если можно, прийти сейчас в ред<акцию >.
62. В. В. ПАЩЕНКО
14 мая 1891. Орел
14 мая 91 г.
Сейчас, Варя, без 15 м. 6 ч., -- следовательно, прошло меньше 6 часов, как мы в последний раз обнялись; за это время я пообедал, пил чай и прочитал почти всю корректуру; вот и все... Что же я могу написать тебе?.. А между тем, страшное желание поговорить с тобою, написать тебе; написать могу только о себе... да ты про меня знаешь: тоскливо, деточка, ужас, как тоскливо! Об чем ни подумаю, что ни представлю себе из того, что я буду делать за эти две недели без тебя, -- все ерунда...
По виду я угрюм... Душа моя полна
Каких-то милых снов и ноющей печали
И плачет как струна!..1
Без шуток, это очень подходит к моему настроению. Как бы оно быстро оставило меня, как бы я ожил, если бы сейчас я мог бросить перо, пойти в "нашу" комнату и прилечь к тебе на колени! Ото всего сердца, нежно, ласково целую их заочно, целую каждый пальчик твоих ручек! Ты, зверочек, не укоряй меня за то, что я умею только толковать с тобою о нашей любви! Я умею, голубчик, и другое, только думаю, что для меня первое важнее и не хочу отгонять от себя таких дум.
А ведь все веселы: сию минуту, когда я поднял голову, я увидал "драку": Евг<ения> Вит<альевна> дерется с Б<орисом> П<етровичем> и умирает со смеху, как он как суслик подскакивает на пол-аршина от пола... Сейчас приходил некто Неручев2, сотрудник и нанялся в корректора: послезавтра утром он начнет заниматься. Следовательно, я уеду завтра в ночь домой 5. Напиши мне на Измалково 4, завод Бахтеярова5, Евгению Алексеевичу Бунину для передачи мне. Если же ты будешь опасаться, что он прочтет (этого, положим, не будет), то пиши просто на мое имя. Ради Христа, напиши да поскорее, поскорее.
Завтра в городском театре будут играть приехавшие малороссы под упр<авлением> Садовского6. Жаль, что ты не увидала их. Да и я не увижу, -- уеду, потому что только дома успокоюсь. Там ведь хорошо: зелено, свежо и тихо; окна в моей "гостиной" открыты, ветер теплый, полевой, пахнет сиренью, в белой черемухе жужжат пчелы, а на пруде, под садом, раздаются только гулкие удары валька... Все буду думать о тебе. Девочка! да люблю же я тебя, люблю глубоко и серьезно. Будь и ты серьезна в наших отношениях, помни, что свою молодость, все хорошее, что только есть, я отдаю тебе! Это правда, Варя, и я счастлив этим!
Чтобы письмо попало к тебе завтра, я сейчас посылаю его. Напишу тебе если не завтра, то послезавтра, из деревни; отправлю с ночным поездом, так что ты получишь его 17-го.
Выбери, голубчик, время, напиши мне поподробнее, -- напиши, как подействовала на тебя семейная сцена7, не упадет ли в тебе решительность! Не слушай их, Варенька, право, не стоит, потому что они только могут преднамеренно разуверять тебя. Я убежден, что мы будем счастливы. Честное слово, буду непременно искать места, где бы они ни были, -- в Полтаве, в Орле, -- непременно.
До свидания! О бесценная моя, если бы я мог сейчас расцеловать твою "холодную морду"!.. Нет, последнее слово на бумаге как-то грубо... личико, Варенька, милые губки дорогого ненаглядного зверка!
Твой, весь твой.
И.
63. В. В. ПАЩЕНКО
16 мая 1891. Орел
16 мая.
Я, Варюша, невольно обманул и тебя и себя: думал уехать вчера вечером, а остался еще на два дня. Из-за этого твое письмо получу уже на Измалково 18-го. Сейчас иду с Н<адеждой> А<лексеевной> на почту, может быть, ты ей написала... А остался я больше из-за того, что мы с Б<орисом> П<етровичем> задумали сшить себе матросские костюмы. Хорошо мне будет?
Дела в редакции, как оказалось неожиданно, очень плохи: симпатии Б<ориса> П<етровича> к Померанцевой1 оказываются не шуткой. 14-го вечером она была у нас. Сидели (Б<орис> П<етрович>, Н<адежда> А<лексеевна> и она) в нашем саду. Когда я пришел туда, у них шел какой-то оживленный разговор. "Знаете, И<ван> А<лексеевич>, -- говорит Н<адежда> А<лексеевна>, -- мы разъезжаемся с Борисом". -- "Это почему? Шутите?" -- "Честное слово, нет. Это он не в первый раз предлагает". Как-то странно, неестественно смеется, голос дрожит. Потом Б<орис> П<етрович> взял меня под руку и битых три часа ходил со мною по саду, доказывал, что с одной женщиной жить всю жизнь глупо, что Н<адежда> А<лексеевна> отрывает у него руки, что им необходимо разойтись и все сводится к Померанцевой. Вчера вечером все они были в "Эрмитаже"2. Не знаю, что у них было, но только Н<адежда> А<лексеевна> вышла утром с такими распухшими глазами, что было ясно, что она очень долго плакала. Померанцева внезапно сегодня уехала. Вот, голубчик, история-то... Конечно, разойтись не разойдутся, но положение плохое.
Пришла Н<адежда> А<лексеевна> и торопит: скоро девять часов и мы опоздаем, закроют почту. Обнимаю тебя и целую и губки, и глазки, и ручки, бесценная моя! Завтра напишу непременно; получишь, значит, 18. Напиши, ради Христа, на Измалково. Твой всей душою И.Бунин.
Уеду непременно завтра вечером (* Приписано в начале письма в верхнем правом углу.).
64. В. В. ПАЩЕНКО
17 мая 1891. Орел
17 мая 91 г.
Прежде всего, зверочек, вот что: как же ты известишь меня, когда приедешь из Москвы1, и когда я увижу тебя в Ельце? Я поеду в Полтаву еще дня через четыре, пробуду там около двух недель, так что напиши мне в Полтаву: "Новое строение, дом Волошиновой, Юлию Алексеевичу Бунину для передачи мне". Напиши мне непременно и так, как я говорю.
Сегодня вечером я, должно быть, уезжаю из Орла. Был вчера в "Эрмитаже", смотрел оперетку "Принц Аррагонский"2, познакомился с Васильевым. Симпатичный мал<ый> и даже неглуп. Впрочем, в "Эрмитаже" мне было скучно: я уже не раз говорил тебе, как на меня действуют даже очень недалекие воспоминания. Так и вчера. Был я один, и просто сердце изныло; сидел на той скамеечке, где мы с тобою курили, и все вспоминал тебя, мою бесценную, дорогую девочку. "Пи-пи-пи"... Ох, Господи, как бы я расцеловал тебя! Голубеночек мой, не сиди долго в Москве. Я просто издохну от тоски...
Что же бумаги, как говорила, пришлешь? Должно быть, нет? Или вы тогда с Н<адеждой> А<лексеевной> передумали? Чего же ты не напишешь ей? Она сегодня опять идет со мной на почту, -- видишь, она любит тебя и интересуется, что с тобою; напиши ей, пожалуйста.
А мне на Измалково напишешь?.. Сегодня я не спал всю ночь. Пришел из "Эрмитажа" во втором часу, потом сидел писал; только что лег -- за Б<орисом> П<етровичем> приехал извозчик на пожар. Я поехал с ним. Пожар был в слободе, так что нам в конце Садовой улицы (там гора) пришлось переезжать через реку. Были еще предрассветные сумерки; от теплой воды шел пар, по садам (там их много) щелкали соловьи... просто прелесть. Часов в 5-ть мы вернулись и велели ставить самовар. Так и просидели до семи часов. Заснул я часов в восемь.
Да, я тебе и забыл написать -- я получил письмо из Полтавы. Брат меня очень зовет приехать непременно переговорить со мною.
Ну что еще? Напиши мне, если можно будет, несколько раз с выставки, в Полтаву, буду там непременно. Еще раз умоляю тебя, зверочек, драгоценный мой, не поддаваться родительским влияниям. Неужели ты меня серьезно не любишь или не веришь. Н<адежда> А<лексеевна> как-то сказала, что ты, разговаривая с Е.Н., между прочим, заметила: "если И<вану> А<лексеевичу> нужно обладать мною, то из-за этого жениться не следует"? Что ж, в самом деле так думаешь? Скажи ты мне, ради Христа, откровенно, если думаешь, что мои слова о нравственности -- фразы...
Прощай пока. Не поверишь, до чего жалко, что это последнее письмо к тебе до нашего свидания. Обнимаю тебя, деточка, так же горячо и любовно, как и в самые наши былые минуты. Поклонись Володе. Что Арсик -- не уехал?
Бесконечно любящий и уважающий тебя Ив.
65. Ю. А. БУНИНУ
24 мая 1891. Глотово
24 мая.
Глотово.
В Орле (дней пять тому назад) я получил твое письмо последнее, длинное1, а сегодня мне привезли из города (С<офья> Н<иколаевна>, с которой я помирился) письмо от 5 мая. В нем ты говоришь, что не получаешь от меня известий... А мое письмо с описанием моей истории в Становой2? Богом клянусь, не вру, -- послал перед Святой.
Что же касается последнего письма3, -- то вот что: разумеется, никогда не решусь сделать шага без твоего совета и разговора. Ты просишь описать все подробно... да как это описать наши отношения, наши данные для свадьбы и т.д. Это надо исписать листов 10 и то не изобразишь. Поэтому-то я и рвался так к тебе. Теперь я дома и строчу кое-что в "Орл<овский> вестн<ик>" (помирились!)4, жду, пока денег дадут и я смогу к тебе приехать5. Во всяком случае приеду непременно.
Ты говоришь, что я больше истратил в Орле, чем бы приехать? Да ведь я уже в редакции, -- какие же траты. Ну о семейных делах пишет тебе Евгений, а о своих ощущениях, о своих делах, ей-богу, не могу писать, потому что все мелочи, -- важные, но мелочи трудно передаваемы.
Приеду вот-вот, честное слово.
Глубоко любящий тебя
И. Бунин.
Сборник мой скоро выйдет6.
P.S. Вполне согласен с тобой, что ты говоришь в письме о браке, но надо поговорить.
Пиши на Измалково. Напиши матери -- обижается.
66. Ю. А. БУНИНУ
29 мая 1891. Озерки
29 мая.
Сижу в Озерках... Сейчас на дворе вечер, льет дождь, в темноте шумит мокрый сад, а в зале, где я поселился, холод анафемский... Маши нету, -- она уже вторую или третью неделю живет в Глотовом, у Софьи, отец уже лег спать, мать хлебает суп из пшена в девичьей. Сижу один... Ну, брат, должно быть не в одном остроге так не тяжело, как мне одному тут!
Я у тебя серьезно и искренно прошу прощенья, что надоедаю тебе нытьем: мне самому противно, но делать нечего. Если бы ты знал, как мне тяжко! Повторяю тебе, -- может быть, я сволочь, может быть, болен, может быть, всем противен своим бессилием -- мне все равно. Ну да, я сволочь, если хочешь, -- потому что я больше всего думаю сейчас о деньгах. У меня нет ни копейки, заработать, написать что-нибудь -- не могу, не хочу... Штаны у меня старые, штиблеты истрепаны. Ты скажешь, -- пустяки. Да, я считал бы это пустяками прежде, но теперь это мне доказывает, до чего я вообще беден как дьявол, до чего мне придется гнуться, поневоле расстраивать все свои лучшие думы, ощущения заботами (например, сегодня я съел бутылку молока и супу даже без "мягкого" хлеба и целый день не курил, -- не на что).
И этакая дура хочет жениться, скажешь ты. Да, хочу! Сознаю многие скверности, препятствующие этому, и потому вдвойне -- беда!.. Кстати, о ней: я ее люблю (знаю это потому, что чувствовал не раз ее другом своим, видел нежною со мною, готовой на все для меня); это раз; во-вторых, если она и не вполне со мною единомышленник, то все-таки -- девушка, многое понимающая... Ну да впрочем куда мне к черту делать сейчас характеристики!..
Я тебя, кроме твоих советов, которые, Богом клянусь, ценю глубоко, дорогой мой, милый Юринька, хотел просить еще места в Полтаве, рублей на 40, на 35 да еще буду кое-что зарабатывать литерат<урой> -- проживем с нею; а, главное, с тобою в одном городе!..
Пишу несвязно, по-мальчишески -- понимаю. Лучше не могу. Прощай и не называй меня дураком: мне тяжко, как собаке, -- смерть моя!
Может быть, приеду к тебе, когда -- не знаю.
Читаю Шпильгагена "Загадочные натуры"1.
Если есть у тебя письма на мое имя -- пришли, ради Христа. Я думал, что поеду к тебе и велел ей писать в Полтаву. Пиши на Глотово через Измалково -- там почтовая контора, не пропадут.
И. Бунин.
67. В. В. ПАЩЕНКО
13 июня 1891. Озерки
Озерки, 13 июня.
Вот я и в Озерках, Варенька... За последнее время я как-то странно живу -- неопределенно, -- где день, где ночь, -- и потому, когда попадаю в Озерки, в тишину небольшой деревушки, я особенно сильно замечаю эту тишину, отдыхаю ото всего, что приходится и думать, и чувствовать... К тому же со вчерашнего вечера я очень спокойно и счастливо настроен, так что день прошел очень хорошо, с самого утра, когда я часов в одиннадцать проснулся в своей комнате. Солнце ударяло в открытые окна и мухи весело шумели на верхних стеклах... Последнее произвело на меня особенно-деревенское впечатление и я долго и с удовлетворением вслушивался в тишину летнего полдня; долго глядел, как солнце и ветер тихо играли в легких и прозрачных листьях кленов, которые стоят у меня под окном, как в поле на противоположном косогоре оставляет ветер подвижный след, убегая темною струею по хлебам... Ласточки без крика одна за другою скользили в саду, а где-то, должно быть, кухаркина девочка напевала тонким-тонким голоском... И такая тишина обнимала со всех сторон, так тихо плыли облака по небу, а я сидел на окне, щурился от солнца, вслушивался и весь наполнялся и грустью, и радостью, и "предчувствием будущего и сожалением о прошлом". Милый, дорогой мой зверочек! не упрекай меня за эту старую песню: я люблю ее, но ты не должна думать, что она одна у меня, ты не должна думать, что у меня в душе в самом деле только и бывают ощущения немного поэтичной, сентиментальной задумчивости. Будто только, как говорят некоторые, у меня и недурного? Избавь тебя Бог подумать сейчас, что хвалюсь чем-нибудь. Я только говорю тебе, как ненаглядному, дорогому товарищу, все, что мне кажется. Ведь думаю же я про себя...
Ел<ена> Ник<олаевна> назвала меня мальчишкой, который еще настолько слаб и глуп, что может подохнуть с голоду, Володя -- подлецом1. Кажись достаточно?.. К этому надо еще прибавить, что такие их мнения -- может быть, отголоски мнений многих других господ. Я, честное слово, не зол на них и не унизился бы до того, чтобы опровергать это. Только кому же ты-то должна верить? Надо какой-нибудь одной стороне, но только вполне. "Маргаритки не растут на одном стебле с крапивою", говорится в одном месте в Шекспировском "Генрихе IV"2 и я, признавая в человеческой душе большую раздвоенность, все-таки думаю, что такие резкие противоположности не могут совмещаться, -- в особенности в молодом человеке. Что-нибудь должно перевешивать и исключать такие резкие противоположности. К тому же Володя, как и другие подобные, имеют чисто внешнее представление о человеческой честности и достоинстве порядочного человека. Последнее заключается в стремлении отдаваться всему новому, прогрессивному во взглядах на самую суть жизни и т.д. Никто не отрицает, что должно в принципе, в идеале что ли, жить порядочно, строго даже в самых малых пустяках, но ведь внутреннее все-таки дороже внешнего, если понимать внутреннее как проявление оснований души...
Опять-таки -- повторяю, что если ты подумаешь, что я здесь хочу из-за мелкого самолюбия, косвенно намекнуть на себя, -- значит, ты ни капли не уважаешь меня.
Эх, Варенька, может быть, придет время, -- буду заботиться о том, чтобы, напр., убивать в себе чувство, -- грусти, радости, -- из-за того, чтобы какие-либо "остальные гости" не посмотрели на меня как на "дурака", -- только хуже будет...
68. В. В. ПАЩЕНКО
18 июня 1891. Озерки
18 июня.
Ты, дорогая моя, знаешь, насколько я ценю твое каждое ласковое слово, каждое проявление твоей нежности ко мне... ты знаешь, зверочек мой, как мне дорог каждый хороший миг нашего прошлого... помнишь, напр., наши дни в редакции в ноябре, хотя бы эту переписку для меня стихотворений?., помнишь, как ты сказала мне раз в театре, что если даже мы разойдемся, у тебя навсегда останется обо мне "самое светлое, поэтичное воспоминание"? Помнишь? Так уж, наверно, знаешь, что я-то не забуду. И потому -- зачем мне говорить, как я отнесся к твоему письму? Милая, хорошая моя!
Ты говоришь, что "жить в семье можно", что странно было бы, если бы каждый тянул в свою сторону, что "твой протест становится все слабее и слабее"... Как же ты при этом говорила, что ты все равно уйдешь ко мне? Я понимаю, я не смею, да и не за что упрекнуть тебя, Варенька... Я, говорю, вижу, что ты мучаешься, собственно говоря, между рассудком и сердцем. Рассудок -- за семью, сердце -- за меня... Как же быть? Как я могу помочь? Неужели ты рассудком не любишь меня, не представляешь ничего хорошего в нашем будущем? "Жить в семье можно", -- но разве "надо"? Надо только в том случае, если тебе со мной будет хуже. Если же надо только потому, чтобы, так сказать, не вносить разлад в семью, потому что она налагает известное подчинение требованиям, но ведь это немного не так: в разладе-то и трагизм многих семей и его нельзя устранить подчинением, если раз сердце рвется в другую сторону. Правда, многие подчиняются, -- но ведь это опять ведет к массе неурядиц, дрязг и разладов, наполняющих жизнь огромного большинства. Разве это человечно? Если подчинишься требованию семьи в известный час обедать -- ломка небольшая, но если допустить кое-что другое...
Повторяю тебе -- я понимаю тебя, бесценная моя! Не упрекаю -- избавь Бог, боюсь только за то, чтобы требования семьи, исполнение которых, по-моему, не устраняет внутреннего разлада, не пересиливали бы требований твоего сердца... Впрочем, еще поговорим при свидании. Теперь тороплюсь. Рассветает и сейчас надо посылать на станцию к поезду... и хорошо рассветает! Сижу у окон и пишу тебе. Самый свежий степной воздух чувствуется мне в открытые окна из темного сада... Деревня мирно спит короткую летнюю ночь, а уж за садом где-то вдалеке чуть-чуть брезжит рассвет... "Полосой зеленоватой уж обозначился восток; туда тепло и ароматы погнал со степи ветерок"1... Как поразительно-художественно и поэтично сказано это у Майкова!..
До свидания, милая, хорошая, ненаглядная моя девочка!.. Ты теперь, должно быть, спишь крепким сном... Только где? Куда ты уехала?
Весь, весь твой, дорогая моя!..
И. Бунин.
P.S. Подумай о том, что я пишу про семью, подумай и сама. Только Богом умоляю -- будь откровенна и немного порешительнее. Я перенесу. Избавь Бог, чтобы ты после раскаялась хотя немного! Лучше забудь меня! Это не фраза, не рисовка. Приеду с Измалкова 21-го 8 ч. 40 м. вечера. Встреть, если можно, на платформе, хотя минуту со мною! Девочка! Целую твои ручки, губки, глазки, все, все! 22-го, значит, у Лены? Буду в городск<ом> саду в 9 ч.
69. В. В. ПАЩЕНКО
22 июня 1891. Измалково
Измалково.
Драгоценная моя! пишу тебе на станции, пользуясь пятиминутною стоянкою. Я не могу не сказать тебе в эту минуту, что вся моя душа переполнена тобою. Варя! дорогая моя! ты друг мне, ты моя милая, близкая, любимая!.. Прости мне, ради Бога, прости мою давешнюю маленькую вспышку, мое недовольство.
Если мучимый страстью мятежной
Позабылся ревнивый твой друг
И в душе его кроткой и нежной1 (к тебе по К.М. <?>)
Варя, милая! Звонок!
70. В. В. ПАЩЕНКО
23, 24 июня 1891. Орел
1891 г. 23-го 10 ч. утра.
Вчера с Измалкова я забыл написать тебе1, что встретил на платформе папу2. Поговорили мы немного, но он был приветлив. Я сказал, что еду в Полтаву, -- пробуду или месяца 2 1/2 или дней 20. Смущало меня то, что он вернется домой и скажет маме3, что видел меня. Она, конечно, сделает выводы. "А, мол, он был в городе и Лялька4 пропадала"... Так что я, разговаривая про жару, между прочим, сказал: "Ну и сжарился же я сегодня: ездил на Воргол, нарвался -- Бибиковы оказываются в Москве, так что ерунды только наделал"... Как видишь, -- пришлось солгать, что, конечно, доставило мало удовольствия. Впрочем, когда я поехал, я все забыл. Деточка! Я был переполнен нежностью и радостью. Как я рад, как благодарен тебе за эти две прогулки5, которые оставили самое милое, дорогое впечатление. Нет, Варичка, не меньше я люблю тебя. Я радостен потому, что вполне верю тебе. Ты любишь меня! Очень и очень сознательно написал я вчера тебе с Измалкова. Да, ты, близкая моя, друг мой! Я никогда еще не чувствовал этого так определенно... Ты была за эти два свидания как будто иная: как бы это сказать?.. -- просветленная, ласковая, любящая. О зверочек мой! Посмотри -- когда я вернусь к тебе, как я радостно и любовно кинусь к тебе, с каким нежным уважением буду целовать твои ручки! Только не забывай и будь во всем, во всем откровенна со мною...
Вчера я так захотел написать тебе, что едва дождался Измалкова. Конверт, надписанный еще дома -- половина мною, половина -- Евгением, был, а карандаш я попросил у начальника станции. Пока он искал его, пока наконец предложил мне писать в телеграфной комнате карандашом, привязанным к какой-то книге, прозвенел первый звонок, а второй застал меня на словах:
Злое чувство проснулось вдруг6... Помнишь ты это стих<отворение> Некрасова? Прости, повторяю тебе, прости, зверочек, мою вспышку. Я боюсь, что она хоть немного испортила у тебя впечатление от этого летнего, теплого вечера в зеленой лесной долинке...
Н<адежду> А<лексеевну> я застал в саду, за чаем. Между разговором, она спросила, отчего же ты не отвечаешь на ее последние письма; сказала, что получила письмо от тебя только одно, в котором ты просишь что-то напомнить мне перед отъездом в Полтаву. -- "Да что же?" -- спрашиваю. "Не знаю". -- "И больше ничего не пишет?" -- "Почти ничего"... Что, Варенька, напомнить?..
Б<ориса> П<етровича> нету, уехал для окончательного объяснения с Помер<анцевой>. Н<адежда> А<лексеевна> показывала мне отрывки из его последнего письма (из Калуги), где он пишет: "напиши Шурке, -- она такая веселая, милая и нежная!"... Как видишь -- уже ничто не скрывается. Даже выезжая из редакции, он послал "Шурке" откровенную телеграмму: "Встречай на вокзале". По словам Н<адежды> А<лексеевны> все должно скоро кончится, -- Б<орис> П<етрович> уезжает совсем в Киев, так что Н<адежда> А<лексеевна> приглашает меня заниматься у нее на хорошее жалованье. "Надеюсь, говорит, со мной-то не поссоритесь". Что ты об этом думаешь? Ведь на самом деле, если этот разрыв совершится -- чего я, ей-богу, очень не желаю, -- лучшей службы мне не найти.
В Полтаву еду завтра утром -- Н<адежда> А<лексеевна> просит подождать Б<ориса> П<етровича>, которому что-то нужно со мною переговорить или так повидаться -- не знаю.
Немного погодя, пришел Дм<итрий> Владимирович?>, сумрачный, ибо Евг<ения> Вит<альевна> уехала еще 15-го и вчера прислала ему очень обидное письмо. "Какое же?" -- спрашиваю. "Да так, -- лучше бы не писала". -- "Да вы, говорю, уж не скрытничайте, ведь видно все". -- "Да я и не скрываюсь", -- и показал мне ее письмо. Пишет из Алексина (в Тульск<ой> губ.), где они на даче у какой-то Мани. Там "превесело": на даче поблизости был Чехов и ей пришлось с ним "не только поговорить, но и пофилософствовать о семейной жизни". Заключает она письмо почти что так (разумеется, слово в слово не помню): "Вообще было много молодых людей, вполне интеллигентных, с которыми можно обо всем поговорить, не как с тобою (sic!). Ты не обижайся, я от души тебе говорю, и мне жаль, что ты так не развит, -- не удовлетворишь никогда меня"... Как прикажете понимать такие отношения? Люди на "ты" и один другому заявляет, что ты глупее меня и неразвитее и т.д. Не понимаю, за что же она его любит, как могла так сойтись с ним? Глуповата еще -- вот что. Единственное объяснение, ибо она очень нравственная девушка.
Перед вечером был у Розы Львовны; она расспрашивала про тебя и про то, напишешь ли ты ей. Все, Варенька, требуют от тебя писем!.. Потом у нее собралась компания -- Рокотов и два каких-то отвратительных господина. Рокотов все старался поддеть меня за то, что я написал еще месяц тому назад, что Чельская лучше Ратмировой7, силился острить, затем заспорил об театральном искусстве, но представил такие глупые возражения, что попал в дурацкое положение. В конце концов он ничего не нашелся сказать, как только такую фразу: "Да чего вы со мною спорите -- я целый век при театре, я родился в третьей уборной Киевского театра, а вы, быть может, и бывали-то в нем десять раз"... Я ответил, что, вероятно, его компетенция и не простерлась далее уборных... Ну да черт с ним... Если не приедет Б<орис> П<етрович> -- завтра останусь и напишу.
24 июня.
Б<орис> П<етрович>, как и следовало ожидать, не приехал. Сегодня целый день почти занимался в редакции, был в зверинце, в купальне и сейчас пишу на столе Б<ориса> П<етровича>. Завтра непременно уеду с 5-часовым поездом (утром) и следующее письмо будет или с дороги или из Полтавы. Напиши поскорее, что у вас случилось?..
Девочка! Милая! В редакции скука, так что мне совсем стало грустно без тебя. Вечер душный, в саду играет музыка и все это живо напоминает, как мы были с тобою здесь в мае. Господи! Как бы я хотел, чтобы ты сейчас приласкала меня!..
Ну да ничего -- подождем. До свидания, или лучше сказать до следующего письма! Н<адежда> А<лексеевна> и Д<митрий> В<ладимирович> передают тебе поклон.
Весь твой И. Бунин.
71. В. В. ПАЩЕНКО
28 июня 1891. Полтава
Полтава, 28 июня
91 г.
Ну вот я и в Полтаве. В Орле, как уже писал тебе1, поджидал Б<ориса> П<етровича> -- надо было дать ему доверенность для мирового секретаря, но он пропал, очевидно, надолго, так что я пошлю ему доверенность отсюда. Кажется у них близка развязка...2 Ну да Господь с ними... С дороги я хотел писать тебе... вспомнилось мне, как я ехал в сентябре в Харьков и писал тебе из вагона3. Забыла ты это письмо? А ведь это все невозвратное, дорогое для меня время, которое никогда не забывается. Думал я за это время, дорогая моя деточка, еще и следующее: как можно так узко, как иногда мы смотрим, смотреть на будущее? Неужели возможно обратить жизнь в будничную, однообразную и томящую скуку, когда так широк мир Божий? И неужели будет это у нас, любящих друг друга? Нет, Варенька, бесценная, ненаглядная моя, кажется, что жить можно, хорошо жить! Мало ли будет у нас перемен в жизни, перемен вовсе не к дурному, а к хорошему, к разнообразной жизни? Будь только другом мне и, мне кажется, каждая наша поездка какая-нибудь будет светлым веселым днем...
В Полтаве, конечно, очень обрадовался брату4. Застал его дома. Поговорили с час кое о чем и пошли в типографию (они опять печатают брошюру и мне опять придется читать корректуру); после типографии были у его знакомых, которых тебе не описываю потому, что ты, во-первых, почему<-то> предубежденно к ним относишься, а во-вторых, это нелегко -- описать целую компанию. Воротились мы около часа ночи и проговорили до утра. Я рассказывал про тебя. Он ничего не говорил и только просил как можно подробнее рассказать всю нашу историю. Пришлось сделать это; рассказывал я долго и он в конце концов сказал: "ты, конечно, знаешь, что при браке я больше всего обращаю внимание, любят ли люди друг друга, имеют ли общие интересы, уважают ли... По твоему рассказу я все-таки не могу вполне определенно узнать этого, так что вы должны в данном случае надеяться на себя... Мне кажется, что она тебя любит ("кажется" потому, что как же иначе я могу выразиться, не видав ее?), ты же можешь сам себя знать... Остается вопрос о материальной стороне дела. Прежде всего тебе нужно узнать, возьмут ли тебя в солдаты, -- для этого нужно теперь же обратиться к врачу, чтобы он вымерил, выслушал и т.д. Место тебе, конечно, нужно необходимо, но будет ли в Полтаве -- не знаю. Об этом кое-кого порасспросим. Также и поговорим еще и о твоей истории"... Результаты этих разговоров я, конечно, тебе сообщу... На другой день (какое светлое тихое утро стояло, когда мы сидели в саду и пили молоко!) были в купальне (среди города в саду устроены бассейны), потом снова у знакомых. Собираемся целою компанией в степи, на шведские могилы. Я проектирую уйти пешком куда-нибудь верст за 20-30, побродить по деревушкам, по степи... Это непременно. Все, конечно, будет тебе написано... Пока -- до свидания!.. Кстати, -- мы не встретимся в Орле? Ведь Н<адежда> А<лексеевна> писала, чтобы ты приехала?.. Не "совершилось" у вас? Чего не пишешь? Я уже послал тебе адрес. Где ты сейчас? Дорогая, радость моя! Зверочек! Пиши, милая! Не забывай, что ты дороже для меня всех на свете! Ты, конечно, знаешь это!.. Завтра опять буду писать...
Помнишь, я говорил тебе, что у меня видел твою карточку некий Орлов? Кланяется!.. (Приписано в начале письма.).
72. В. В. ПАЩЕНКО
1 июля 1891. Полтава
Полтава, 1 июля.
Ждал от тебя весточки и потому не писал тебе эти дни. Предполагаю, что ты или на Воргле, или у Турб<иных>, или же в доме у вас стало совсем неладно и тревожно... Иначе не знаю, отчего не напишешь, бесценный, милый мой зверочек, хотя несколько слов? Милая! надо ли мне повторять, что ты один человек, при воспоминании о котором у меня так хорошо и любовно раскрывается сердце? Впрочем, не прими это за прежнее нытье... нет, я лучше расскажу тебе поподробней про свое существование. Живу сравнительно регулярно. Просыпаюсь часов в 7 или в 8, пью, конечно, чай и молоко... Затем, брат садится заниматься, я -- читать. Читаю Шпильгагена "Два поколения"1 -- один из его лучших романов, "Русскую мысль" и понемногу -- философские статьи Куно Фишера2. Главным образом он затрагивает течения философской мысли в произведениях германской литературы начала нынешнего столетия, так что читаю с интересом. Часов около одиннадцати сажусь около окна и гляжу по широкой, поросшей травой улице Нового Строения, с ее низенькими белыми домиками и рядами зеленых пирамидальных тополей. Но меня занимают не тополи, а приземистый, рыжеватый хохлик-почтальон, который не спеша проходит в этот час по нашему "Строению"... Хохлик, конечно, проходит без последствий мимо, и я снова принимаюсь читать... Часов около трех мы отправляемся обедать. Обедает брат вместе с тремя другими знакомыми -- товарищами у некоего доктора Женжуриста3, так что за стол нас садится семь человек: Женжурист, флегматичный и добродушный хохол, его жена -- худенькая, нервная и болезненная женщина с превосходными "южными" глазами, затем Орлов, милый, но очень странный и смешной человек с громадною круглою головою и с лицом эскимоса, некто Нечволодов4, -- болгарин, и затем еще один статистик -- "безличная" личность... После обеда отправляемся купаться и почти на каждом перекрестке (в Полтаве буквально на каждом перекрестке построено по 2-3 будочки, где продают сельтерскую воду с сиропом ) и пьем эту самую воду. Часов от 5 до 7 брат снова занимается, а вечером всей компанией отправляемся гулять за город. Особенно хорошее впечатление оставила вчерашняя прогулка. Пошли по Новому Строению, которое выходит прямо в поле. Окраины Полтавы вообще не имеют ни капли сходства с окраинами, напр., Орла или Ельца, где обыкновенно начинаются грязные лачужки, кучи мусора и т.д. Здесь окраины состоят из чистеньких, белых хат среди густых садиков с гигантскими тополями. Мы прошли около плетней и вышли в поле. Далеко-далеко за степью догорал закат... Кое-где в хуторах мигали золотые огоньки... Мы пошли по межам среди хлебов и копен (уже косят) и все как-то сразу примолкли. Тишина и теплота настоящей украинской ночи, дремотный сухой треск кузнечиков и далекий мирный свет запада повеяли на всех как-то успокаивающе, напомнили, может быть, всем самые хорошие минуты в жизни. Когда же наконец все сели где-то на меже, я лег поодаль и все думал... Варенька! дорогая моя! ведь ты знаешь, как ты близка мне, знаешь, что самые поэтичные минуты всегда связаны с тобою, и поэтому можешь понять, о чем и о ком я думал! Если бы ты была со мною в это время! Я бы положил голову к тебе на колени, целовал бы твои ручки... Тысячу раз прав Б<орис> П<етрович>, когда сказал, что иногда достаточно взять за руку любимого человека, чтобы на душе стало хорошо и спокойно!
Потом Женжурист и Нечволодов запели прелестную грустную песню -- "И солнце не гpie, и вiтер не вie"... A в полях уже стало совсем темно. "Теплым ветром потянуло, смолк далекий гул, степь безмолвная уснула, гуртовщик уснул"...5
Воротились мы уже около часа ночи.
-- -- --
Однако что же он о деле-то? -- скажешь ты. Уверяю тебя, Варя, я не так глуп, чтобы не думать о нем, т.е. о возможности поскорее устроиться. При всей моей непрактичности, я никак не могу забыть такой простой вещи, как вопрос о материальной стороне нашей жизни. Говорил, как уже писал тебе, брату о месте, просил его спросить у его "влиятельных" знакомых. Но последние, т.е., напр., заведующий статистическим бюро Кулябко-Карецкий6, или на дачах, или в отпуску. Кулябко-Карецкий собственно в Кременчуге, так что сейчас ничего нельзя сделать. Брат предлагает мне в случае моего поступления на какую-либо службу в Полтаве, кроме нее еще заниматься у него, помогать. У него такая масса работы, что ему одному трудно. "Вознаграждение" -- 25 рублей. Если я займу место в Полтаве хотя рублей в 20-25 да эти 25, да зарабатывать литературой буду по меньшей мере около этого -- я думаю хорошо. С этим вполне согласен и брат и не видит в этом ничего призрачного или невозможного... Говорю это потому, что ведь ты думаешь будто я всегда воздушные замки строю. До ноября, говорит брат, все-таки надо подождать венчанием -- спокойнее будет, когда и я и ты будем определенно знать, что меня не возьмут. Тебе же все-таки непременно следует уехать в августе или в начале сентября в Орел, в Витебск<ое> правление7. Напиши мне, что ты думаешь еще вот про что: ведь если Б<орис> П<етрович> уедет, я могу остаться при редакции. Я писал тебе, что Н<адежда> А<лексеевна> говорила мне об этом. Ведь это тоже было бы хорошо. Ну, пока будет. До скорого свидания, ненаглядная моя! Приеду числа 15-го, но, конечно, до того времени еще 10 раз напишу.
Весь твой И. Бунин.
Полтава, 1-го июля 91 года.
Следующее письмо до востребования, К.П.<С. или О.?> буквы только поставлю (* Последнее предложение приписано в начале письма.).
73. В. В. ПАЩЕНКО
7 июля 1891. Полтава
Полтава, 7 июля.
Я, милая, прежде всего хочу попросить у тебя извинения: я написал Ел<ене> Ник<олаевне> письмо1, где немного резко выразил свое удивление по поводу твоего молчания. Не принимай этого в расчет, дорогая моя, хорошая! Я опасаюсь только одного, -- или тебя или Ел<ены> Ник<олаевны> нет в городе, так что не пропадают ли мои письма даром? Поэтому это письмо пишу наугад...
Я уже писал тебе, что теперь, когда все почти "нужные" люди поразъехались из города, ничего нельзя сказать определенного о месте в Полтаве. Писал также, что брат обещал мне непременно позаботиться для меня о месте, чтобы потом известить. К этому могу прибавить, что в Полт<авском> сельско-хозяйств<енном> обществе будет вскоре свободно место помощника (младшего) бухгалтера; заведующий там некий Квитко2, через которого можно будет получить это место. Придется только пройти руководство по бухгалтерии, -- это весьма нетрудно. Когда это будет определеннее -- брат мне сообщит...
Ну-с, о деле, право, больше нечего сказать. Что можно сделать в такой короткий срок, который я пробываю в Полтаве? Но повторяю тебе, -- я вовсе не легкомысленно отношусь к такой важной для меня вещи, как получение места.
11-го или, самое позднее, 12-го я уезжаю из Полтавы. В Орле пробуду до 16-го. Пока же живу по-прежнему. Ездили, между прочим, кататься на лодке впятером: я, Юлий, Лидия Александровна Женжурист, Нечволодов и Орлов. Поехали часов в 9, вниз по Ворскле. Месяц стоял еще невысоко и далеко по широкой реке, между темными берегами, дрожали золотые отражения от него. Около лодки вода походила на темное масло, разбегаясь плавными, тихими струями... Гребли медленно, но лодка шла вниз по течению, и скоро начали открываться роскошные виды: то, напр., плывет между высокими узкими берегами; потом река делает крутой изгиб и мы выплываем на широкую водную равнину, освещенную месячным, прозрачным туманом. По берегам шли рощи, которые стояли совсем черными и молчаливыми... Часам к 12-ти мы приехали в Терешки. Терешки -- малороссийские хутора на берегу реки; туда обыкновенно съезжаются целые компании, так что и теперь мы увидели на берегу костры и целую ватагу студентов-хохлов. Они пели песни, бродили по берегу и вообще вели себя как истые хохлы, попавшие после города в родные хутора. Мы закусывали в настоящей украинской хате, чистенькой, просторной, с образами, убранными засохшими ветвями березок. И слушал разговор семьи и быстрые певучие интонации Олэны, которая подавала нам молоко и "коржики", мне все казалось, что я на малороссийском спектакле. Воротились мы уже в 6 часов. Плыли медленно, и хорошо мне было на заре глядеть на рассвет над широкой, живописной рекой!.. Только отчего мне всегда при рассвете вспоминается Воргол? Видно никогда не забуду этой ночи "поздним летом"...
Дорогая моя, радость моя! Когда же это я увижу тебя? Ведь разве возможно этими дурацкими кавычками, называемыми буквами, сказать что-нибудь как следует?.. Впрочем, стараюсь не скучать и работаю над одной вещью. Не хочу говорить, потому что ты недоверчиво относишься к моим работам, но покажу, как приеду. Когда увижу, где? -- ничего не знаю...
Целую мои ненаглядные "глазы", губки и лобик!..
Весь твой И. Бунин.
От Н<адежды> А<лексеевны> и Б<ориса> П<етровича> получил очень теплые письма3. Что ты ей писала?
74. В. В. ПАЩЕНКО
12 июля 1891. Полтава
Полтава, 12 июля.
Милый мой зверочек! Сегодня в 2 часа ночи выезжаю из Полтавы. Как тебе известно, мне нужно в Ельце приписаться к воинскому участку1, -- я дал подписку вернуться в половине июля. Это раз. Во-вторых, я еду 22-го с Над<еждой> Ал<ексеевной> в Москву2... Ergo {Следовательно (лат.)}, -- оставаться в Полтаве больше нельзя.
Я уже писал тебе, что пробуду в Орле до 16, т.е. из Орла выеду 15-го с ночным. Это письмо ты получишь 14-го днем, следовательно, вполне можешь написать мне в Орел: 15-го вечером письмо твое будет в Орле, я схожу получу в 8 часов. Напишешь мне, где я тебя увижу... если, конечно, хочешь или, лучше сказать, можешь меня видеть...
Бога ради, не прими последнюю фразу за "ехидство"... Правда, меня очень и очень удивляет, почему ты не захотела написать мне хоть пару слов о себе... Да и как я могу не удивляться? Как могу объяснить? Думать, что не было времени -- значит думать чепуху: ведь писала же ты два раза Над<ежде> Ал<ексеевне>... Домашние дела? Они еще тихи. Наконец, -- нерасположение писать вследствие плохого и неопределенно-томительного душевного состояния?.. Но как я могу допустить его после наших последних разговоров? Милая, хорошая моя! Я знаю, что прежде оно было, и, ей-богу, искренно говорю тебе, что виноват перед тобой, не сумевши, вследствие своего плохого настроения, вникнуть в твое положение... Но теперь?...
Прощай пока, Варюшечка, и хоть не забывай того, что я всегда, как и теперь, искренно и горячо любил тебя...
75. В. В. ПАЩЕНКО
14 июля 1891. Орел
14 июля 91 года.
Ходил сейчас на почту, получил твое письмо и окончательно попал в тяжелое, запутанное положение. Я и раньше понял -- из твоего молчания и кое из каких мелочей, которые узнал, -- что для меня многое кончено, многое ушло и не вернется... Теперь я убедился в этом бесповоротно... Но все-таки пишу с невольным чувством боязни и неловкости: я боюсь, что ты не вполне поверишь мне, не вполне поймешь меня... А написать я должен, не могу смолчать и, ради Бога, вдумайся в то, что я скажу. Я спрошу тебя прежде всего: скажи мне, -- были ли у тебя хоть когда-либо, хоть раз основания думать, что я тебя не любил и не люблю? Нет! Называй как хочешь мою любовь -- мальчишеской, глупой, -- но не забудь, что мое чувство к тебе было и есть жизнью для меня, что я готов был на все из-за него, что каждый твой неласковый взгляд был для меня мукою и да, мукою! Это не фразы! Никто не имеет права не поверить мне, никто! Много раз я говорил и теперь повторяю: только у скота не бывает минут, когда (Далее зачеркнуто: ему.) бывает не до фраз и не до фанфаронства... Что же мне ставить в упрек? То, что у меня бывали сомнения относительно полноты твоего чувства? Да я сам всем сердцем страдал из-за них, меня самого против воли толкали на них факты! Что же еще? На чем основаны твои последние мысли, что я разлюбил тебя. Если разлюбил в месяц -- значит прежде не любил сильно? Нельзя этого говорить! Нельзя было без сильной любви вынесть все оскорбления и ненормальности на Воргле в прошлом году, нельзя было доходить до безумного отчаяния при каждой нашей размолвке, нельзя было, наконец, чувствовать в каждую покойную минуту такую невыразимую нежность, ласку к тебе, как к самому дорогому, ненаглядному моему другу... Повторяю -- избавь Бог тебя думать, что я преувеличиваю, желаю пробудить в тебе сожаление ко мне. Нет, никогда! Не думай также, что я сейчас в экстренном настроении -- я в твердом уме и трезвой памяти, я давно ко всему приготовился. Ты говорила, что я стал рассудителен, что у меня, значит, угасло чувство. Что это? Как же ты говорила мне постоянно, что веришь мне во всем? Но всему есть предел, во всем есть известные перемены формы. Я на каждом шагу слышал упреки и просьбы не поддаваться тоске, уметь владеть собою, закрывать чувство. Я обдумал, во многом согласился, понял, что лучше пусть на душе будет беспросветное несказанное горе, но я не буду забывать о внешней жизни, не допущу себе размозжить голову... У всякого (Далее зачеркнуто: человека.) существа есть животное тяготение к жизни, есть, значит, и у меня. Ведь если бы это "размозжение" было только в теории, а то ведь ты знаешь, что мне бывало не до шуток! В чем же упрек мне? Он вынуждает меня сказать теперь совсем неуместное и никому не нужное -- сказать, насколько было у меня каждый час полно сердце любовью к тебе, ласкою... как каждый день у меня холодели руки, когда почтальон проходил без последствий; не знаю, наконец, насколько мне лучше сейчас, чем в послед<нюю> ночь на Воргле, но знаю, что задавлю отчаяние! Не сожаления, ни бессилия ни от кого, ни от себя не хочу! Та часть гордости, которая у меня была долго, долго под спудом, выходит против воли наружу...
И напрасно ты писала мне последнее письмо: во-первых, я никак не могу поверить, чтобы не было двух минут написать любимому человеку, прочесть его письмо. Во-вторых, то, о чем я просил написать, т.е. где я тебя увижу -- ты не написала, не обратила на такой вопрос внимания, а как-то неопределенно говоришь, что мы когда-то увидимся в Орле. Не могу опять-таки понять, как можно так неопределенно думать о свидании с близким человеком.
Упреки моему брату незаслуженные1. Прежде всего, как могла ты придать значение, что я написал "история"? Разве ты забыла, что эта "история" наполняет мне всю жизнь, что каждый день прошлого в ней я не могу вспомнить без боли сожаления. Ты все это знаешь, ты должна верить мне. У меня и мысли в жизни никогда не было отнестись иронически к лучшей, дорогой поре моей молодости. Брат знает, что у меня своя голова и что, следовательно, он ничего не мог дать мне кроме совета: владеть собой, помнить серьезность брака и поскорее, поэнергичнее устроить себя, чтобы была покойна наша жизнь с тобою. Богом тебе клянусь, что брат мой не осел, чтобы посметь, не зная тебя, относиться к тебе дурно. Значит, я дурно относился? Да что же это, это что-то дикое! А составить несколько фраз по-франц<узски> в духе второго класса я умею. Прощай. Не хочу, чтобы у тебя осталось дурное воспоминание! Не хочу, чтобы ты никогда не пожалела наше прошлое. И только из-за этого прошу: вспомни все, подумай, любил ли я, люблю ли и какая будет у тебя жизнь, новая... А для нашей -- конец!
76. В. В. ПАЩЕНКО
16 июля 1891. Озерки
Нет, ей-богу, не могу так. Никогда не прекратится моя подозрительность, никогда я не буду спокоен и не исчезнут между нами ссоры, которые утомляют тебя и расстраивают нас обоих, никогда, повторяю, -- пока ты не станешь со мною во всяком пункте откровенна. Ты подумаешь: "нельзя без этого, ибо он человек, который изо всего готов устраивать черт знает что, который чересчур стесняет мою жизнь"... Что же, в самом деле, предпринять в этом отношении? А вот что: если обстоятельства уже стали на ту точку, что ты уже не находишь удовольствия и удовлетворения жить главным образом для меня, как я живу для тебя, если ты ощущаешь противное часто -- серьезно говорю -- нам надо разойтись или же, по крайней мере, сказать это определенно, чтобы запросы в этом отношении уменьшились. Если же этого нет -- надо тебе быть прямее, дружественнее, открытее, как можно более. Я, с своей стороны, глубоко сознав, что я иногда чересчур преувеличивал кое-что, даю тебе слово быть терпимее, быть таким без всякой натяжки и тягости, т.е. действовать так, не скрывая в себе ничего, но потому, что скрывать будет нечего -- ну, яснее сказать, не будет во мне этих неудовольствий, которые я тебе высказывал.
Ну да будет. Ради Бога, прошу тебя еще не думать, что я сомневаюсь в чем-либо относительно тебя или претендую... Нет, милая, бесценная моя!
Где же мы увидимся в Ельце? Я приеду туда дня через три-четыре, -- когда именно, напишу. Ты, с своей стороны, напиши, где я тебя могу увидеть. Напиши поскорее, да поподробнее. "Марку прилагаю"... Деточка, не рассердишься? Ведь ты, помнишь, сама говорила, что так лучше устранить неудобство относительно того, на что тебе брать у родителей деньги.
Следующее письмо будет на Лену 1, а потом можно еще выдумать адрес. Ты же, конечно, на "Измалково, завод Е. Бахтеярова, мне".
Ну, прощай пока. Смотри, не передумай относительно Полтавы. Я все устрою твердо и определенно. Господи, до чего я нетерпеливо жду этого счастия, когда ты наконец будешь моею женою! Помнишь, бесценный зверочек, тебе даже это слово было приятно. А теперь? да?.. Ради Бога, устрой свидание. Ведь каждый твой поцелуй, каждое слово оживляют мне всю душу!
77. В. В. ПАЩЕНКО
18 июля 1891. Озерки
18 июля Озерки.
Сегодня, Варенька, ездил к земскому начальнику и не застал его дома. Будет только завтра. Следовательно, и приехать могу в Елец завтра не утром, а вечером в 8 ч. 40 или же послезавтра в 7 часов утра. Во всяком случае, значит, завтра в Пет<ербургск>ую гост<иницу>1 не заходи, а зайди 20-го... Может быть, кроме этого, и на платформе завтра встретишь? -- хотя я и не утверждаю вполне, приеду ли вечером или утром. Во всяком случае на платформу приди, если только будешь свободна вполне. А туда (20-го) приди, пожалуйста, ангелочек мой! Только приди опять такою же милою, ласковою и любящею девочкою! Ведь ты не знаешь, как я любуюсь тобою в такие светлые минуты! Я хочу поехать в Москву2 совсем счастливый и веселый, хочу еще раз видеть тебя такою же ненаглядною, определенною, моею, хочу поговорить с тобою!.. До скорого свидания, зверок!
Весь твой И. Бунин.
78. В. В. ПАЩЕНКО
20 июля 1891. Елец
20-го, Елец.
Варенька! дорогая моя! я положительно не знаю, когда же наконец у нас кончатся недоразумения. Твоя записочка в Пет<ербургской> гост<инице> меня удивила ужасно: почему ты нашла мое письмо деланным1? Ведь это же обидно! Если деланное -- как же веришь? Богом тебе клянусь, что для меня невыносимо тяжело такое недоверие. Я не хотел тебя видеть? Писал ласковые слова без всякого чувства? Да что же я за негодяй такой? Я решительно забыл, что тебе нельзя быть 20-го и немудрено. Мне было слишком радостно, слишком я был удивлен тем вечером! Но если бы я не забыл, я бы послал к черту всех земских начальников и все дела. Ты не можешь не верить, ты знаешь, что для меня всегда была дороже всего каждая минута свидания!..
Или опять деланное?.. Бесценная моя! ради самого Создателя, зайди п_о_с_к_о_р_е_е_ в Петербургскую, хотя на 10 минут, умоляю! Я измучился! И если ты не поверишь мне хотя наполовину, тогда я не знаю, что мне думать.
Твой И. Бунин.
Когда к Ворглу? Надолго ли?
Зайди -- Ради Бога! Поскорее!
Я не могу так уехать.
79. В. В. ПАЩЕНКО
21 июля 1891. Елец
Если, Варечка, тебе не придется переживать утомительной сцены с этой.., если ты не сердита на меня и если вчерашний день и наше чтение все-таки (т.е. несмотря на проклятый последний разговор) оставили в тебе хорошее впечатление, -- приходи, дорогаечка моя, поскорее. Ведь я нынче, зверочек, уеду и мы расстанемся почти на неделю. Приходи, моя ненаглядная девочка! Я тебя очень люблю!
80. А. Н. и Л. А. БУНИНЫМ
22 июля 1891. Орел
Дорогие мои!
Был в Полтаве, -- Юринька жив и здоров, обещается непременно приехать в августе. Мы послали вам письмо1 с его карточкой, но вы, оказывается, его не получили -- верьте не верьте, а ей-богом клянусь, не вру. Он, вероятно, еще вам писал. Был я, как известно, в Глотовом, ездил к Кузьмичу за метрической выписью, не застал его и никак не мог заехать в Озерки, потому что торопился в Орел, 22-го мы обязательно должны были ехать с Над<еждой> Алексеевной в Москву2. Нынче 22-е и мы вечером едем. В начале {Далее текст утрачен.}.
81. В. В. ПАЩЕНКО
22 июля 1891. Орел
Орел, 22-го июля.
Приехал в Орел, не застал никого дома (Н<адежда> А<лексеевна> была в гостях, Б<орис> П<етрович> на пожаре) и нашел на подушке в спальне твое письмо. Сперва я не хотел его прочесть: ты сама говорила это... Но сообразив, что знать твое отношение ко мне в такую исключительную минуту, котор<ая> была, весьма важно, разорвал конверт и к концу письма пришел к заключению, что необходимо даже поговорить о нем... Но прежде вот что: ради Бога, не подумай, что я сейчас хоть немного настроен против тебя, что я буду "рассуждать" и т.д., -- нет, милая, дорогая моя! Ведь вот какое неудобство писем: если бы мы сейчас говорили не на бумаге, ты бы могла видеть, как я говорю, чувствовать, что я люблю тебя нежно, всей душою, что говорю потому, что ты дорога мне. Поверь мне, ненаглядная Варенька!.. Ну так вот, ты в начале письма говоришь: "я не хотела писать тебе: ведь и у меня есть гордость"... Конечно, есть, но причем она тут? Обидел я тебя? Или, лучше и точнее, была ли у меня цель обидеть? Нет, не была!.. Разлюбил? Опять нет. Отказывался от тебя? Но ведь это был не отказ от тебя добровольный (выстраданный, Варя!), а скорее, если можно так выразиться, заявление, что я считаю все конченным, что я думаю, что у тебя совершенно упало чувство! Если я ошибся, то разве этим можно оскорбить в том случае, когда для этого была масса поводов. Я упоминал про свою гордость1, так ведь... ну, ей-богу, она страдала. Подумай, -- поставь себя на мое положение: ты меня любишь, ты дорожишь моими письмами, хочешь знать, положим, где я, что со мною, просишь в каждом письме написать тебе, и я ни на одну просьбу не обращаю внимания!.. ну разве не станет больно и обидно? Именно в таком положении (да в него входило еще другое кое-что) был я... Вот тут уже действительно страдает гордость, и, я думаю, будь ты в таком полож<ении>, обиделась бы очень... Правда?.. Дальше ты говоришь, что я "вполне отомстил тебе, нанес страшный удар и чувству, и самолюбию, и гордости". Нет, милая, хорошая моя! Ничем, не ж елал и не думал наносить...
Наконец, ты пишешь: "если бы мы уже сошлись с тобой, то твое разочарование принесло бы тебе еще больше мучительных минут, чем теперь"... Это отчасти правда. Я никогда не хотел тебя оскорблять, не мог никогда желать разрыва, всегда любил тебя... но как же? -- спросишь ты... А так, что я с каждым днем все больше привязываюсь к тебе (это правда, Варенька!), с каждым днем все более хочу видеть с твоей стороны близости ко мне, дружбы, и предъявляю все большие желания... Понятно, что когда они не исполняются, мне становится тяжело невыносимо... Разлюбить тебя я не могу, потому что ты знаешь, как я тебя любил и люблю... От любви излечиваются, уходят так же, как, напр., утешаются: только навсегда, дорогая моя, остается в сердце... ну как бы это? -- предмет что ли, который можно долго-долго оплакивать втайне и любить постоянно... Но при всем том уйти возможно в силу той же любви, когда не видишь и уже нет надежды на чувство милого человека...
"Прежде ты сам говорил, -- пишешь ты в конце, -- что на все готов для меня, теперь у тебя явилось животное тяготение к жизни"... Да, но есть временные пределы к готовности. Когда убеждаешься бесповоротно, что готовность эта никому не нужна, тогда что же? Животное тяготение... только "животное" не в смысле "скотского"... Если это было настроением минуты, то я хочу надеяться, что ты сочтешь (да и считала уже!) его несправедливым и хоть для меня не будешь давать им воли. Зачем они, Варенька? Зачем, напр., ты сейчас же не отогнала мысль о деланности моего письма из деревни2? Что было деланного? Или тебе показалась деланной моя фраза, что я "любуюсь тобою, когда ты милая и ласковая"? Нет, любуюсь, повторяю. Если бы ты только знала, как я ценю такие минуты! Да и как не ценить их, когда ты в них совершенно забываешь всякие сомнения, когда все лучшее, все благородное и дорогое мне выражается у тебя в полноте, светится в твоих дорогих вымытых "глазах" и чувствуется в каждом звуке твоего голоса! Драгоценная моя, радость моя, голубчик мой! Люблю тебя! В казаках ничего нельзя было сказать! В такие маленькие свидания всегда выходит так, что как-то растериваешься и ничего не скажешь...
На Воргле Арсик все заводил речи о наших отношениях, о тебе и т.д. Все это навело меня на мысль сказать тебе следующее: я нисколько не ревную, не смею не верить тебе ни в чем в этом отношении, но мне положительно неприятно, что он по целым дням толкует с тобой о своих чувствах. Я думаю, что тебе должно становиться прямо неловко: это всегда так бывает со всеми, да и понятно. Для какой цели он толкует?.. Словом, я говорю очень серьезно и прошу тебя: прекрати это! Скажи ему! Мне это очень неприятно, да и как я отделаюсь от этого чувства? Ведь вот тебе неприятно немного, что я еду с Н<адеждой> А<лексеевной> в Москву, а представь себе, если бы она все время толковала со мной о любви... предположим, что она любит... о чувствах своих, и я бы все выслушивал бы, не давая понять, что мне неловко... Ей-богу, ты рассердилась бы и подумала про меня, что я желаю этого... Ну, словом, я не могу не сказать, что это надо остановить!
Я, ей-богу, милая, стесняюсь писать на Ан<ну> Ив<ановну>3. А ну как письмо попадет маме4? Ведь сколько оскорблений вынесет Ан<на> Ив<ановна>! Бог знает, что будет. Напиши, что ты думаешь об этом и нельзя ли писать куда-либо? Из Москвы (едем, оказывается, завтра) напишу тебе и надеюсь на ответ. До свидания, деточка моя! Прочти все повнимательнее и тогда ты поймешь, что я ни словом не хотел тебе доставить неприятного. Еще раз спасибо за любимую карточку, за хорошее, милое письмецо, которое так успокоило меня. Не забывай и ты меня! Я как-то невольно все еще боюсь за это. Целую милое личико, губки и, как всегда, дорогие "глазы". Люблю тебя, Варенька, верь мне!
Весь твой И. Бунин.
P.S. В первый день приезда в Москву снимусь. Как прислать карточку? Сколько пробудешь на этом Воргле?
Тет<ке> записочку посылаю5.
82. В. В. ПАЩЕНКО
26 июля 1891. Москва
Москва, Неглинный проезд,
номера г-жи Ечкиной,
26-го.
Прости, дорогая Варичка, за молчание. Ей-богу, голубчик, нельзя было написать раньше. Выехали мы из Орла 23-го, 24-го утром были в Туле и просидели там до часу ночи, -- у Над<ежды> Алек<сеевны> были дела. Можно бы, значит, было написать оттуда, но дело в том, что мы всю ночь в вагоне не спали и я навел1 это в Туле: проспал до трех часов. Перед самым... как бы это сказать? -- просыпанием (глупое слово?) мне приснился какой-то пустынный берег моря, однообразно-медленный шум прибоя и стая белых чаек на прибрежье. Они сидели и, как мне казалось во сне, с нетерпением ждали ветра. В воздухе было как-то томительно и душно... Казалось, что если не повеет ветром, ничто не выдержит этого напряженного состояния... Я сам ощущал это напряженное состояние и когда наконец открыл глаза, то сообразил, что все это произошло от духоты в номере. Но сон оставил впечатление. Я полежал несколько минут с закрытыми глазами и у меня создалось несколько картин в духе сна, создалось какое-то хорошее стихотворение в прозе, которое наполнило душу обычным в такие минуты высоким чувством "поэзии" и эстетического наслаждения своими представлениями. Это -- частички творчества, и ты не думай, Варенька, что я говорю "слова": чудные минуты! Когда я сел обедать, я старался, по обыкновению, мало говорить, оберегал свою внутреннюю работу. Понимаешь ты это ощущение? Оно похоже на ощущение после первого признания в любви, после целомудренного счастия первых поцелуев... Повторяю, -- может быть, тебе это покажется словами, но это будет только потому, что я не умею выразиться... Ну, словом, как бы там ни было, а после обеда я сейчас же сел строчить и написал не то сказку, не то стихотворение в прозе2; вышла, как мне кажется, неглупая вещичка... Напечатаю ее в "Заре" (московское издание)3 и тогда покажу тебе или раньше, -- в черновике... Если же ты поверишь, что все это было так, -- Над<ежда> Алек<сеевна> тому свидетель... Вечером мы побродили по Туле (плохой, пустынный и какой-то голый город) и благополучно отбыли. Вчера мы первым делом (приехали утром) напились чаю и отправились на выставку; пробыли там до трех часов, после чего захотелось побродить по Москве; были в Кремле, а вечер -- в "Эрмитаже"4. Содрали там с нас ужасно, но зато слышал одну тирольскую песню, спетую Тартаковым5, -- говорю одну, потому что оперетка, "Le marchand d'oiseaux"6, в которой он пел вчера, до того глупа, бессодержательна и немузыкальна, что в ней не было ни одного почти хорошего места. Да и странно было видеть Тартакова, откалывающего глупейшие опереточные вещи, глупенькие остроты и т.д.
Сейчас сел тебе писать, но в сущности порядочного письма не выйдет: Над<ежда> Алек<сеевна> ходит по нумеру и дожидается: надо ехать на выставку, сегодня нам должны выдать бесплатные билеты. Сказали -- явиться в одиннадцать часов, так что сейчас надо отправляться. И впечатления от выставки и все, что хочу сказать, напишу вечером. До свидания, деточка! Богом тебе клянусь, что страшно хочу поговорить с тобою, дорогая моя, милая, ненаглядная! До вечера. Пиши, адрес написал, да и раньше ты его знала из письма Н<адежды> А<лексеевны>.
Пробуду здесь до вечера 1-го числа, -- напиши, значит, до этого времени, где увижу. Вечером напишу хорошее письмо! Прости за это, прости за мою вину.
83. В. В. ПАЩЕНКО
27 июля 1891. Москва
Москва, 27 июля.
Вчера, ненаглядный зверочек, я обещал написать тебе вечером. Не исполнил этого вследствие "переутомления". Воротившись с выставки, мы обедали в Большом Моск<овском> трактире (sic!), слушали попурри из "Демона"1 и "Евгения Онег<ина>". Машина там -- лучшая в России, но испортила она мне впечатление "Тореадором" из "Кармен"2; ты знаешь, что это производит на меня немного... нехорошее впечатление (постоянно связывается с представл<ением> об Алейник<ове>), а она, проклятая, как нарочно, после означенного, -- два раза подряд "Тореадора"!
Ну да это все глупости... Ну так вот -- из "Московского" я отправился в библиотеку, надо было кое-что посмотреть, -- и просидел там почти до 7 ч. Воротился в нумер, выпил стакан чаю и на выставку -- хотелось посмотреть, что там такое творится вечером. Оказалось -- ерунда. Вечер был дождливый, публики было 5 человек с небольшим (лицезрел Андрея Коротнева!3), освещение -- самое скаредное (скупы французы!)... только фонтаны немножечко очаровали... Воротился я иззябший и с мокрыми ногами, почему и заснул вскоре... Сейчас был в редакции "Зари". На Петровке вошел в темные ворота д. Кредитного общества, прошел по грязному застроенному двору и очутился во входе небольшого каменного флигеля. Проследовал далее по узеньким темным сеням и, завернувши направо, очутился в низенькой каморке. Два шкафа, стол с бумажками и бумаги и громадная, безобразная старуха с лошадиным лицом! Можешь себе представить! "Могу видеть секретаря?" -- "Нет". -- "Когда же?" -- "Часа в четыре"... Вздохнул и поскорее выбрался...
Надежды Алек<сеевны> сейчас нет, она поехала по делам, заедет к Юл. Игн. Закс, куда я должен за нею зайти и путешествовать на выставку... Ну вот тебе и все... так сказать, "официальный отдел"... Про "неофициальный" должен тебе сказать, что я иногда затрудняюсь писать в нем: часто хочу написать тебе нежно, ласково, но боюсь твоего недоверия: ты же не веришь мне теперь! А я не могу так писать: верь мне!.. Вот тогда, когда я уехал в Полтаву, помнишь, что я тебе писал из Орла4? До чего искренно и любя я говорил с тобою! И ты в то же время спрашивала Н<адежду> А<лексеевну>, не разлюбил ли я тебя, сомневалась и т.д. Драгоценная моя! оставь это. В сотый раз повторяю: нельзя нам друг другу врать хотя бы в мелочах, -- из этого создается недоверие друг к другу; раз заметишь неискренность -- в другой раз будешь невольно не верить... мы сами можем себе много-много портить этим и, понимая это, я не могу так поступать, не говоря уже про то, что если врать тебе, -- значит быть негодяем. Кому же тогда не врать?.. Эх, Варенька, если бы сейчас передо мною была не фотография "Анели Клименко "5, а живая Варюшечка! Деточка, бесценная моя! Милые, драгоценные, умные, "остренькие" глазки! Только на бумаге могу поцеловать их! Издалека все мое сердце рвется к тебе, родная моя, деточка, зверочек мой сладкий!..
Прощай пока... Весь, весь, весь твой Иван.
84. В. В. ПАЩЕНКО
30 июля 1891. Москва
Москва, 30 июля.
"Бей, но выслушай!" или лучше прочти, подумай и тогда уж сердись.
Я положительно не знаю, когда я избавлюсь от тяжелой необходимости напоминать тебе, милая Варичка, что не писать мне -- нельзя. Ведь, ей-богу же, самому неприятно говорить об этом (выходит какой-то постоянный упрек!) и тебе, вероятно, слушать скучно... Теперь говорю решительно в последний раз: не могу быть в таком положении, -- не стану сам писать, решивши предоставить тебе судить как придется о моем чувстве...
Ты начинаешь мне не верить, что я люблю, напр., из-за того, что я стал будто бы спокойнее, из-за того, что я иногда не сумею сдержать себя... Скажи, ради Христа, -- что я могу думать? Я тебе сотни раз говорил, что я буду довольствоваться двумя словами от тебя, что не получая от тебя никакой весточки, постоянно ожидая ее, т.е. находясь то в вере, то в неверии (невольном опять-таки!), -- словом, в напряженном состоянии, которое томительнее всего на свете, -- я дохожу минутами черт знает до чего. Сотни раз прошу об этом и -- нуль внимания! Не любишь писать? Но ведь меня любишь? Если так -- можно войти в некоторый компромисс с своим желанием? Знай я, напр., что ты страшно желаешь... ну, допустим нелепость, чтобы я пешком припер в Елец из Москвы, -- Богом клянусь, пошел бы... Конечно, если уж нежелание очень сильно и превышает любовь -- тогда избавь Бог это делать...
Варя! дорогая моя! Ведь ты знаешь, что я ценю каждое проявление твоего чувства, каждое ласковое твое слово и на каждую ласку во всякий момент я отзовусь всем своим сердцем, всем, что есть в нем хорошего и любовного! Часто в думах, отдаваясь своей любви, я готов бы был расцеловать твои ножки, каждый пальчик твоих ручек!.. Но homo sum... {Я человек (лат.).}. И поэтому не должна бы приписывать мои невольные плохие настроения тому, что я тебя не люблю... Только повторяю, что я решительно не могу быть в таком положении. Оно даже глупо и обидно: получать постоянно на ласку и на свои слова молчание -- незавидно... Помни, что я ни с кем не соглашусь, что это пустяки -- я этим молчанием многое измериваю...
Весь твой И. Бунин.
Москва наскучила... 4-го буду в Ельце.
85. Ю. А. БУНИНУ
31 июля 1891. Москва
Милый братка! Что же не пишешь? Я в Москве уже более недели1. Уезжаю послезавтра. Выставка мне не особенно понравилась... Да, впрочем, можешь почитать в "Ор<ловском> вест<нике>" мои впечатления2: Сем<ен> Аз<арьевич> получает. Насчет твоего сотрудничества Н<адежда> А<лексеевна> тебе пишет3. Написала еще с неделю тому назад и поручила мне отправить вместе со своим письмом. Я же, как видишь, посылаю только теперь. Ужасно замотался в Москве... Пиши, ради Бога, в Орел, буду очень аккуратен в ответах.
С Вар<варой> Вл<адимировной> снова помирились. Теперь совсем спокоен.
31 июля 91 г.
Всем поклон. Не рассердился Ив<ан> Вас<ильевич>?
86. В. В. ПАЩЕНКО
3 августа 1891. Орел
Орел, 3 августа.
Нынче приехал в Орел. Н<адежда> А<лексеевна> осталась в Туле, чтобы не встречаться с Померанцевой, которая, она думала, здесь. Но Помер<анцевой> не оказалось, не оказалось и Б<ориса> П<етровича>. Сказал, что уехал в Тулу, но в Тулу ли? Поэтому не знаю -- буду ли 5-го? Приди во всяком случае, как писала, в сад в 3 часа. Может быть, Б<орис> П<етрович> вернется или завтра приедет Н<адежда> А<лексеевна>, которой я пишу сейчас о таких qui pro quo {Одно вместо другого (лат.), т.е. путаница, недоразумение.}... тогда можно будет уехать. А иначе -- прекратит "Орл<овский> вест<ник>"?.. Белиберда тут идет ужаснейшая. Если вдруг не приеду (на что, впрочем, 5 шансов из ста), не подумай, что я мог стать небрежным к нашим встречам. Я, ей-богу, так истомился этими разлуками, милый, ненаглядный мой зверочек, что просто, как воздуха, жду увидать тебя!.. Только как же это увидимся? На час? Ради Бога, устрой это подольше, т.е. не час-то.
До скорого свидания, деточка, милая, дорогая моя!
Искренно и горячо любящий
тебя И. Бунин.
P.S. О "политическом" разговоре передам при свидании.
Если не 5 -- то 6-го непременно. Но все-таки, ради Бога, приди и 5-го.
87. Ю. А. БУНИНУ
10 августа 1891. Орел
Орел, 10 августа.
Я сейчас в Орле, милый братка, вместе с Вар<варой> Влад<имировной>. Она приехала узнать окончательно, получит ли она место в Управлении Орлов<ско>-Вит<ебской> дороги1. Кажется, я уже писал тебе, что ей предлагает Над<ежда> Алек<сеевна> еще и другое место -- корректора в "Орл<овском> вест<нике>", но последнее представляет вот какое затруднение: зная, что служу в редакции, ее не будут пускать родители служить со мною в одном доме... Впрочем, если в Вит<ебском> упр<авлении> дело не выгорит, она все-таки будет корректировать, для чего, конечно, ей придется совсем перессориться дома. Но оба мы будем служить только тогда, когда уедет Бор<ис> Петр<ович>, ибо при нем служить нельзя, нельзя будет с ним не перессориться вследствие его нервности. Уедет он, должно быть, совсем, числа 20-го. Этот отъезд решился тяжело: позавчера он до того разволновался, что когда пошел спать, хватился об пол в обмороке. Жалко его ужасно, но дело уже решено.
Состояние мое -- крайне тревожное. Меня неотступно томит мысль о солдатчине. За последние же <дни> к этому прибавились еще думы о житье-бытье на свете, так сказать "философского" характера. Для чего я только рождался! Я, напр., знаю, что давай я себе волю думать в этом направлении -- с ума сойду! Помнишь, -- у меня было такое состояние в Озерках. Явилась какая-то mania grandiosa {Мания величия (лат.)}, -- все кажется мелко, пустяково... Ну, словом, я глуп, чтобы выразить все это, но ощущения, ей-богу, тяжелые.
Конечно, с Варей мне сравнительно легко. Мне даже кажется, не женись я, -- дело будет плохо... А женюсь?.. Не знаю!
Напиши мне, ради Бога. Завтра еду домой2, но ты напиши все-таки сюда.
Милый, дорогой мой! Не Верочкину3 фразу говорю тебе, -- страшно желал бы поговорить с тобою, излить тебе душу... Но как? Не умею, да и трудно на бумаге... Впрочем, это пройдет.
Глубоко-глубоко любящий
тебя Ив. Бунин.
Заочно целую тебя и твою руку: в грустном настроении для меня яснее, что ты мой дорогой, глубокоуважаемый друг! Верь, братка!
88. В. В. ПАЩЕНКО
13 августа 1891. Измалково
Измалковская почтовая контора,
13-го августа, 1/2 шестого.
Где пишу, -- видишь в эпиграфе, ненаглядный зверочек. Заехал по пути домой. Доехал превосходно. Постоял немного на площадке, поглядел в мутную месячную даль, вспомнил, что теперь уже моя дорогая девочка, -- одна-одинешенька, идет по Московской1, нахмурился было, да скоро успокоил себя. Ведь еще положительно ни разу я не уезжал, Варюша, с такою верою в твою нежность и дружбу ко мне, никогда так твердо не надеялся, что нам теперь придется идти вместе. Не изменяй своих решений! Ей-богу, милая, нет достаточных оснований...
Спал, несмотря на свое прокрустово почти ложе, превосходно... Перед Измалковом, конечно, меня разбудил кондуктор, я отдал билет и на минутку прилег... Прилег да и потонул в небытии... Через сон вдруг слышу третий звонок... Вскочил как от электричества -- Измалково! Боже мой! ты бы со смеху умерла если бы видела, как я смял в одну руку картуз, брюки, носовой платок, а другой за край сгреб развязанную корзинку и как угорелый без шапки, с всклокоченными волосами, свалился на платформу уже на ходу поезда!..
Послезавтра получишь от меня еще письмо. Пока же... "па-цалуй-те меня!.." Крепко-крепко целую твои ручки и глазочки, милая, хорошая Варюшечка!
Весь твой Ив. Бунин.
P.S. Поцелуй от меня Борю, -- скажи, что искренно-искренно прошу не сердиться на меня. Мы, может быть, и не скоро увидимся... Тетечке2 -- мой поклон.
Пиши!
89. В. В. ПАЩЕНКО
13 августа 1891. Глотово
13 августа, Глотово.
Нынче, Варя, -- тринадцатое1... Конечно, я нисколько не надеюсь, что оно для тебя значительно так, как для меня, -- оно не могло оставить в тебе такого дорогого, светлого впечатления, как во мне, но ты меня любишь -- и это наш день!.. Почему мы считаем за знаменательный день, напр., именины, а не будем относиться так же к дням, в которые пришлось в первый раз сойтись с любимым человеком?.. Нет, он мне дорог! И поэтому я особенно грустно и весело настроен сегодня... Понимаешь ты это настроение? Мне думается, что и ты испытывала такие два ощущения, сливающиеся вместе... они бывают иногда от хорошей музыки... Ты чутко понимаешь ее и, верно, испытывала такое ее действие...
Когда думаешь о всяком хорошем прошлом дне, всегда кажется, что уже не бывать больше такому счастливому времени... А к этому надо еще прибавить, что эти дни -- для нас очень решительные. Что, если наши дела не устроятся и тебе придется уехать в Елец, измучиться и не выдержать?..2 Может быть, эти дни -- были последними нашими днями... Ну что я тогда буду делать?.. Стараться забыть, стараться увлекать себя работою, "суетою дня"? Отуманивать себя?
Ну, а если я не позабуду
В этом сне любви далекий сон?
Если образ твой всегда, повсюду
Я носить с собою осужден?..
Не забудь тогда хоть час разлуки!
И того, кто с гордою душой
Не умел сомнения и муки
Заглушать дневною суетой!
Кто так часто в тайном упоеньи
Мог ценить твой каждый милый взгляд,
Возбуждал улыбки сожаленья
И твоей улыбке был так рад!..
Не прими все за рисовку, за преднамеренность! Помни, что "тайны души -- самые великие тайны природы" и выражать их -- надо громадное уменье... Я просто не умею выразить...
А хорошо мне потому, что глубоко верю тебе, твоим искренним надеждам идти со мной вместе. Много за эти дни я увидал в тебе такого, чего не знал прежде. Никогда, ненаглядная, драгоценная моя, не забуду твоей нежности и заботливости обо мне!
Почти вся мучительная ненормальность в будничной человеческой жизни происходит от неуменья быть простыми, откровенными, глядеть кругом ясными глазами... По-моему, так {Строки от слов "Почти вся мучительная..." до слов "По-моему так..." отмечены на полях вертикальной чертой.}... Знаю, что у тебя, как и всякого человека, бывает масса различных ощущений, в которых поневоле путаешься, знаю, что у тебя и теперь могут подыматься сомнения о нашей будущей жизни вместе... даже, может быть, опять будет приходить в голову вопрос -- люблю я его? -- все устранится, все не боязно, если только привыкнуть чувствовать себя с человеком просто, откровенно, пояснее, подружественнее! Прошу тебя -- ради Бога, вдумайся в эти мои слова, постарайся понять это пошире, подведи под это различные частные случаи...
Вот, напр., наши последние дни. Отчего мы чувствовали себя так легко, так уверенно и любовно? -- Все, думаю, от той дружественности и простоты, которая мало-помалу устанавливается между нами. А если ты иногда думаешь, что мы будем жить скромно, ограниченно, то скажу тебе вот что несколько напыщенными, глубоко верными словами Щедрова3 (был такой поэтик в 70-х годах)
-- Дитя мое! О чем так много дум?
Зачем из глаз украдкой льются слезы?
Доверься мне: не уличный ли шум
В твоей душе о счастьи будит грезы?
Не манит ли тебя тот чудный мир
Таинственный, заманчивый и шумный,
Где жизнь течет, как бесконечный пир
Под звуки оргии безумной?
О, не спеши!.. и если сохранить
Желала б ты хоть искру Божью,
Останься здесь, -- там некого любить,
Там все объято пошлостью и ложью!
Лишь с виду -- праздник там, лишь издали --
там жизнь
и т.д. Сколько мне представляется тихого, благородного счастия, сколько вечеров, чтений и все с тобою, все вдвоем! Люблю я тебя, зверочек!.. верю тебе!
В каждом чувстве сердца,
В помысле моем
Ты живешь незримым
Тайным бытием!
И лежит повсюду
На делах моих
Свет твоих советов,
Просьб и ласк твоих!
Прощай пока. Завтра буду еще писать.
Весь твой И. Бунин.
P.S. Дома еще не был, -- у Евгения. Что у вас? За что, спроси, Н<адежда> А<лексеевна> на меня недовольна? Мне вчера показалось...
90. В. В. ПАЩЕНКО
14 августа 1891. Глотово
Нынче почти весь день пропадал на охоте... Я еще у Евгения, -- он упросил меня остаться у него денек... Вчера мы проболтали с ним почти до двух часов ночи, но проснулся я все-таки рано. Вышел на крыльцо и увидал, что начинается совсем осенний день. Заря -- сероватая, холодная, с легким туманом над первыми зеленями... крыльцо и дорожки по двору отсырели и потемнели. В саду пахнет "антоновскими" яблоками... Просто не надышишься! Ты ведь знаешь, милый зверочек, как я люблю осень!.. У меня не только пропадает всякая ненависть к крепостному времени, но я даже начинаю невольно поэтизировать его. Хорошо было осенью чувствовать себя именно в деревне, в дедовской усадьбе, с старым домом, старым гумном и большим садом с соломенными валами! Хорошо было ездить целый день по зеленям, проезжать по лесным тропинкам, в полуголых аллеях, чувствовать лесной, холодный воздух!.. Право, я желал бы пожить прежним помещиком! Вставать на заре, уезжать в "отъезжее поле", целый день не слезать с седла, а вечером, с здоровым аппетитом, с здоровым, свежим настроением возвращаться по стемневшим полям домой, в усадьбу, где уже блестит, как волчий глаз на лесной опушке, далекий огонек дома... Там тепло, уютно, освещенная столовая и в ней -- Варенька!..
91. Ю. А. БУНИНУ
15 августа 1891. Глотово
Глотово, 15 авг.
Я сейчас в Глотовом, у Евгения. Из редакции уехал 12 вечером, где осталась Варв<ара> Влад<имировна>. Я уже писал тебе, что там идут истории: 25-го августа Б<орис> П<етрович> должен уехать совсем в Киев... Это страшно расстраивает его... Он, я думаю, не убежден, что будет счастлив с Помер<анцевой>, что сумеет забыть свою редакц<ию> и детей... Словом, по моему мнению, думает после нескольких лет вернуться опять в "Орл<овский> вест<ник>". Но он не надеется на это, знает, что Над<ежда> Алек<сеевна> не такой человек, чтобы играть в такие истории... К этому надо прибавить, что Над<ежда> Ал<ексеевна>, по его мнению, влюблена в меня! Что привело к такой мысли, во-первых, крайне дружеское и ласковое отношение Над<ежды> Алек<сеев-ны> ко мне, то, что она давала мне денег и т.д. Поэтому он еще более мучается -- боится, что я вполне займу его место в редакции и за последние дни устроил и ей и мне несколько сцен... Я уехал до его отъезда.
Теперь дело вот в чем: взять денег мне положительно, буквально негде, а у меня ни копейки! Надо ехать в город (19-го), где меня будут судить за то, что я не приписался в срок к воинской повинности; надо купить хоть какое-либо пальтишко, ибо у нас дожди и холода, а у меня один сюртук и ни одних подштанников! Надо, наконец, ехать в Орел после 25-го числа. Серьезно, с тяжелым чувством принужден тебя просить: вышли, Христа ради, 20-25 руб. Я в отчаянном положении. Сейчас пошлю тебе письмо и у меня останется 2 к.
Если ты захочешь поверить, что мне не до лганья, что нужда положительно приперла меня к стене, убивает все надежды и думы своею неумолимою безвыходностью -- ты простишь меня за такую просьбу! Поверь, Юричка, не раз уже я доходил из-за денег чуть не до петли, но такого положения еще не было!
Ответь в Елец скорее, Богом молю.
И. Бунин.
Умоляю тебя об этом в последний раз в жизни.
92. В. В. ПАЩЕНКО
15 августа 1891. Глотово
15 августа.
Прежде всего, Варенька, увидал из твоего письма, что ты опять под сильным влиянием толков с Б<орисом> П<етровичем> обо мне. Заочно прошу оставить меня в покое! Я не дал ему ни права, ни оснований продолжать толковать обо мне в таком духе... Какой повод думать обо мне, что я надеюсь не работать? Ты просишь меня, дать тебе слово, что буду делать дело... Значит, ты предполагаешь, что, не давши тебе этого слова, я надеюсь в то же время "служить" -- т.е. сесть на шею? Ну, ей-богу, никогда не думал быть на положении старого повара в "Плод<ах> просвещения"1!.. Повторяю ( для тебя только): работа будущая мне очень нравится, работать буду, как следует, и сумею 20-ти часовым трудом в сутки заработать эти 25 р. Ты говоришь, что "Н<адежда> А<лексеевна> не скажет" -- но позволь спросить, зачем же она берет меня? Она меня отлично знает... Из жалости что ли? Ну тогда...
Что касается денег, то я, право, не знаю сколько за мною... Знаю только, что из этих 128 рубл. надо вычесть все то, что я писал в "Орл<овском> вестнике" с самого начала мая. Да и наконец, буду я что-либо еще писать в нем? Неужели не заработаю?
Насчет моей работы ты еще прибавляешь: "захочешь ли ты себя принудить"? Да как же иначе? Неужто я такой мерзавец, чтобы мог целый век наслаждаться лежаньем?
Затем, -- ты говоришь, что если я останусь в редакции, а тебе не придется служить в Правлении -- ты "останешься между небом и землей"... Как же так? Ведь ты же говорила, останешься со мной?
"Если скажут, -- пишешь ты, -- что поступаю вскоре, еду в Елец за вещами"... Что же письмо, значит, не пошлешь? Иными совами -- наверное останешься в Ельце?..
Ну, видно, -- "будь что будет"!
В Орел не еду, в Елец поеду послезавтра, т.е. 17-го.
Когда уезжаешь? Ничего не знаю. Извини за сухое письмо... Тяжело...
Горячо и искренно любящий
тебя И. Бунин.
93. В. В. ПАЩЕНКО
22 августа 1891. Глотово
22 августа.
Хороши чернила, зверочек?.. Извини, деточка!..
Нынче только получил твое письмо; получил (конечно, не сегодня) и твое письмо из Орла о месте1. Не писал же тебе больше потому, что... ну, ей-богу, сказать совестно... боялся: почему-то казалось, что Ольгины, может быть, сошли от вас и мое письмо попадет в руки Вар<вары> Петр<овны>. К тому же (в особенности последние три дня) болел, -- головные боли и ужасная слабость; а перед этим три дня чуть не плакал от зуб, съездивши на охоту; я писал тебе, что нас целый день парил дождь2, а я был в одной поддевке. Насколько я доволен, что ты получила место, кажется, говорить нечего. Страшно мучает порою только мысль о солдатчине3... Если бы избегнуть!..
Нынешнее твое письмо опять неласковое, холодное... Что мне делать? как еще любить тебя? Не видимся неделю-две и у тебя слабеет чувство! Прости, деточка, не прими за упрек, драгоценная! Почему мне не приехать в Орел, в гостиницу? Я истомился в деревне... Смерть моя!
Если вздумаешь написать -- то поскорее.
Весь твой И. Бунин.
Как тетя4? Как у вас? Поклонись Боре и скажи тете, что я у нее крепко, искренне целую руку за все хорошее по отнош<ению> ко мне.
94. В. В. ПАЩЕНКО
Август 1891. Воргол
Ваше Величество!!
С Верноподданническим благоговением и чувством безграничной любви и преданности к Вашей дорогой и священной Особе смиренно прибегаем с просьбою к стопам Вашим: осчастливьте нас, Ваше Величество, заставьте век молить за Вас Царя Царей, -- соизвольте проследовать на Воргол и известить нас о такой Монаршей Милости, -- меня в мою вотчину (Измалково, завод болярина Бахтиярова, смиренному рабу Вашему), а витязя Арсения как Вам удобнее. Соизвольте Ваше Величество, и как можно скорее!.. Осчастливленные сим событием, еще более будем смиренными рабами Вашими и дедам и внукам нашим передадим память о Вас.
Вашего Королевского Величества смиренные и верноподданные
Болярин Иоанн.
-- -- --
<А.Н. Бибиков :> Будьте уверены, Ваше Величество, и в моих к Вам верноподданнических чувствах -- и примите мое желание Вам долголетия и всяких благ земных в ваше царствование.
Болярин Арсений.
Дан сей в лето от Р.Х. 47531 в месяце Аугуст в Вотчине Воргле.
95. Ю. А. БУНИНУ
Середина сентября 1891. Орел
Милый Юрочка!
Что же ты не напишешь? Приедешь ли? Получил ли письма из деревни о продаже Озёрок1? Где ты? Ответь, Богом тебя молю.
Твой Ив. Бунин.
Орел, редакция.
P.S. Почему С<емен> Азарьев<ич>2 ничего не пришлет?
Поклон всем. Как здоровье Лидки3?
96. А. Н. БУНИНУ
Сентябрь 1891. Орел
Папа!
Ты написал мне1, что мы с тобой может быть не увидимся. Это правда. Поэтому я хочу тебе сказать теперь то, что я хотел {Далее зачеркнуто слово: сказать.} написать вскоре по приезде в Орел, а именно: прости меня за всю мою грубость!.. Не думай, что я пишу это из-за каких-нибудь целей -- ты знаешь, что я уже давно привык думать, что я должен жить своим трудом и если я и взял у тебя 25 рублей, то я был вынужден, потому что я и теперь хожу без теплого пальто и в отрепанных штанишках.
Мне, конечно, глубоко жаль Озёрок2, последнего своего угла. Теперь все мы между небом и землей. Прощай же, папа, и прошу тебя, забудь все дурное, вспомни, что было время -- я бывал с тобою и почтителен, и ласков, помни, что несмотря ни на что, тебя любит искренно
Ив. Бунин.
97. Ю. А. БУНИНУ
1 октября 1891. Орел
Орел, 1-го октября.
Сейчас получил твое письмо, милый Юричка. Ранее, честное слово, не получал ни одного, кроме твоей небольшой записочки при статье С.А. о банках... Вчера получил письмо от Л<изаветы> Е<вграфовны> из Чув-но1 (в ответ на мое, в котором я просил ее повидаться со мною и расспросить о тебе), она пишет, что ты беспокоишься обо мне...
Живу я, действительно, не особенно. Я, кажется, писал тебе, что уехал, страшно поссорившись с отцом. Приехавши в Орел, застал здесь Варв<ару> Влад<имировну> -- она получила место2; но жить мне пришлось не в редакции -- Б<орис> П<етрович> все еще до сих пор "собирается" уехать с Померанцевой3 и, вероятно, никогда не уедет. Если я уже писал тебе, что он страшным образом ревнует Н<адежду> А<лексеевну> ко мне, ты поймешь, что жить мне в редакции нельзя; да он и сам прямо заявил Над<ежде> Алек<сеевне>, что даже тогда, когда он уедет, я должен непременно жить на квартире. Вот скотина!..
Таким образом, я поселился в Узком переулке, на Садовой. Первое время я был совершенно без работы (что я буду писать? дневники дурацкие?), потом он пригласил меня читать корректуру (он все устраняет меня от чисто редакционного дела -- не надеется уехать совсем и потому боится, что Над<ежда> Ал<ексеевна>, "будучи влюблена в меня", даст мне полную волю в редакции, так что он, приехавши опять сюда, "может стать под началом у Бунина" (его собственные слова)... Корректуру я читаю с 6-ти часов утра до 12 -- получаю за это 15 рублей, или лучше сказать не получаю, а мне их зачитают за мой долг (я должен редакции рублей 100) и обед. Пообедавши я часа в три ухожу к Варв<аре> Влад<имировне>. Она живет на отдельной квартире. Ты спрашиваешь меня про отношения с нею? Они таковы же, как и прежде... Каждый вечер мы бываем вместе и читаем...
Не знаю по каким причинам, но я здорово болен. Исхудал как собака заморенная... Простудил при этом зубы, бегая в редакцию по холодным зорям, и положительно ревел несколько дней... Хорошо еще, что я сшил себе пальто...
С отцом мы письменно помирились4 и он прислал мне 25 рублей. Хотел я на них завести себе брюки, но пришлось заплатить 12 рублей за квартиру (я переехал вчера в дом Афонского, на Садовой ул. -- в Узком переулке плохо), затем около 5 рублей на зубного врача... осталась х<...> ... Как жить -- не знаю... Приедешь ли домой?
А то, если меня возьмут в солдаты, пожалуй и не увидимся. Если не возьмут -- приедем с Варвар<ой> к тебе дней на 10-ть в начале декабря5.
Пиши, ради Христа, драгоценный мой, милый Юричка.
Глубоко любящий тебя И. Бунин.
Поклон всем-всем и Л<идии> А<лександровне> {Приписано в конце первой страницы письма.}.
98. Ю. А. БУНИНУ
Середина октября 1891. Орел
Что же ты мне опять не пишешь, Юринька?.. Знаешь, -- мне это очень горько. Я тебе ни йоту не врал, когда писал, что во всяком горе и страдании я надеялся не совсем потеряться, помня, что у меня есть человек, в дружбе и участии которого никогда не придется разочароваться, с которым мне не будет страшно... Понимаешь ты меня? -- В горе я больше всего боюсь его, боюсь его, как ребенок тихой, громадной и сумрачной комнаты... В этой комнате, я вспоминал, ты со мной и мне не так будет страшно...
Не хочу сказать, драгоценный мой, милый, что я в тебе "разочаровался"... Я не "знаменская маменька" и не жид -- наивный. Но дело в том, что ты -- человек и можешь забывать меня...
Ох, и грустно же мне бывает иногда!.. Отчего? Не знаю, брат. Бессилен я во всем, как старая собака. Вот я теперь живу, напр.: утром вскакиваю в 6 часов и бегу читать корректуру1. В шуме и работе пребываю до 1 часу. Потом жду 4 часов пока придет из Управления Варя. Иду к ней, читаем, разговариваем (не вспоминай "литерат<урные> вечера" Верочки!2...) Бывает иногда очень хорошо... Но в общем -- суетливо, утомительно. Не могу я так жить. Прежде чувствовал, а теперь почти убежден, что (может быть, глупо!) нету смысла в этой будничной, хотя бы даже рабочей жизни. День мелькает за днем как в тумане. Все хлопочут, уверивши себя, что так и надо, что хлопоты кому-то нужны... Понимаю еще, вполне понимаю... ну хоть ваши прежние хлопоты, но вот этих, какие вокруг меня -- нет.
Вот и я также. Нет у меня тихой внутренней жизни... Должно быть мы не умели ценить некоторых (конечно, только некоторых) дней в Озерках...
Все хвораю. Страшно доняли зубы, насморк. Поселился я не у Афонского, а на Борисоглебской ул., в номерах Малейжикова. Оказалось, что поселился чуть не в публичном доме. Все номера пустые и часто оживляются ночью. Каково?
Пиши, пожалуйста.
Глубоко любящий тебя
Ив. Бунин.
Поклон всем, всем -- Лид<ии> Ал<ександровне> тоже в особенности.
99. Ю. А. БУНИНУ
24 октября 1891 Орел
Дорогой Юричка! Борис Петрович при смерти (болезнь в почках) и потому ужасно работаю. Писать о себе нечего, да и лень. С трепетом жду 15 ноября1, дня приема в солдаты и только.
Целую тебя крепко-крепко.
Твой Ив. Бунин.
Орел, 24 окт.
91 года.
Что же С.А.?
Писать ценз<ура> ни черта не дает. Напр., хотел перепечатать статью Вл. Соловьева ("Наш грех и наша обязанность")2 -- зачеркнули...